Но все-таки понимал преимущества жизни у Поланецких, где никто над ним не смеялся и в то же время не жалел, как жалеют идиотов. Впрочем, несмотря на неудобоваримые кушания, которыми потчевали его «младшие арии», и катар желудка, свойственной ему доброжелательности и терпимости он не утратил. Это был все тот же добрый старик, который, забывая о себе, не забывал о других. По-прежнему любил он Марыню, Поланецкого, пани Эмилию, Свирского, Бигелей, даже Машко, словом, всех, с кем свела его жизнь. У него вообще было странное понятие о людях: будто они живут не сами по себе, а вольно или невольно чему-то служат, как пешки в руце вседержителя, передвигаемые с ему одному ведомой целью. А служителей муз, в том числе Свирского, почитал за избранников божиих, посылаемых для «всеединения».
   Таким был в его глазах и Завиловский, чьи стихи знал он еще раньше. А увидев самого автора, воззрился на него, как на редкостное диво; на другое утро, когда молодой человек уехал в город и за чаем зашла о нем речь, Васковский поднял палец.
   – О, это птаха, свыше ниспосланная! – сказал он Марыне загадочно. – Он и сам не ведает своего предназначения.
   Марыня рассказала о предстоящей женитьбе Завиловского и как он любит свою невесту, с похвалой отозвавшись о доброте ее и красоте.
   – Да! – выслушав, сказал старик. – Вот видишь? И у нее свое предназначение, и она избранница божия. Бог ей повелел поддерживать священный огонь, а коли так, избрана и она, надо чтить и ее… Благодать над ней. – Он задумался и прибавил: – Они пролагают человечеству путь в будущее.
   Поланецкий взглянул на жену, давая ей понять, что старик заговаривается. Но тот, прищурясь и глядя в пространство, продолжал рассуждать:
   – На небе есть Млечный Путь, и бог по хотению своему, беря из него персть, творит новые миры. А мне кажется, есть и духовный млечный путь, слагаемый всеми мыслями и чувствами людскими. Там все: и творения гениев, и свершенья талантов, и открытия великих умов, и верность женских сердец, там человеческая доброта и мука, и, хотя все обращается в прах, ничто не пропадает, ибо из этого праха волею божией творятся новые сокровища духа.
   Он заморгал, задумавшись над сказанным, потом, точно очнувшись, стал застегивать ощупью жилет, приговаривая:
   – У той панны душа должна быть чиста как слеза, коль скоро господь ее избрал, повелев быть жрицей этого огня.
   Дальнейший разговор был прерван появлением Свирского. Для Марыни это не было неожиданностью: Свирский обещал приехать сам или написать, как у него дела. Завидев его в окно, Марыня по его виду заключила, что все благополучно. Но, войдя и поздоровавшись со всеми, художник посмотрел на нее очень загадочно. Она уже не знала, что и думать.
   Ему, очевидно, не терпелось с ней поговорить, причем не откладывая, но не хотелось начинать при Поланецком и Васковском. Поланецкий, посвященный женой в его затруднения, сам пришел ему на помощь.
   – Ей полезно побольше двигаться, – указал он на жену, – пройдитесь-ка с ней по саду: я знаю, вам поговорить надо.
   Через минуту оба уже шли тополевой аллеей. Широкобедрый, крепкого сложения Свирский, шагая чуть враскачку, обдумывал, с чего начать; Марыня, слегка подавшись вперед, с любопытством на добром своем лице молча ожидала. Оба готовы были к разговору, но Свирский начал издалека.
   – Вы все рассказали мужу? – спросил он.
   Марыня покраснела, будто в чем-то уличенная.
   – Но Стах так любит вас… – возразила она, – и потом, у меня нет секретов от него.
   Свирский поцеловал ей руку.
   – Да я ничего против не имею! И ничего тут нет постыдного, как и в том, что я получил отказ.
   – Быть не может! Вы шутите, – сказала, остановясь, Марыня.
   – Честное слово! – И, видя ее волнение, он стал ее успокаивать: – Не принимайте этого к сердцу еще ближе моего. Случилось то, чего и следовало ожидать. И тем не менее, видите, я приехал, стою вот, разговариваю, пулю в лоб себе не пустил и не намерен этого делать, хотя факт остается фактом.
   – Но почему? Что она сказала?
   – Почему? Что сказала? – повторил Свирский. – Вот тут, знаете ли, вся она и есть, самая горькая для меня пилюля. Честно говоря, я не был в Стефанию влюблен. Она мне понравилась, да, но мне ведь все девушки нравятся; вот, думаю, доброе, благородное сердце – и сделал предложение. Больше по голосу рассудка – и еще, что пора жениться. Даже неприятный осадок остался от всего этого. И в какую-то минуту подумалось: «Собственно, то, что сказано ей в Бучинеке, объяснением в любви не назовешь. Поэтому, пока не поздно, поставь-ка на этом крест. Но стыдно стало. Какого черта, сказавши „а“, надо говорить „б“. И написал ей, назвав вещи своими именами, и вот ее ответ! – Он достал из кармана сюртука письмо, предварив чтение краткими замечаниями: – Сначала обычные в таких случаях фразы… Ну, вы сами знаете… Что ей, дескать, очень лестно, что почла бы за счастье для себя (хотя почему-то от него отказывается), что питает симпатию ко мне (симпатия-то симпатией, но для замужества этого недостаточно), а в конце, значит, так: „Не могу ответить вам взаимностью, коей вы заслуживаете. Выбор свой я уже сделала, и, если не буду в жизни счастлива, то в неискренности не смогу себя, по крайней мере, упрекнуть. После того, что у нас произошло, больше писать не могу, но заверяю вас, что вечно буду благодарна вам за внимание и буду отныне просить бога помочь вам найти сердце, вас достойное, и послать вам свое благословение…“ Вот и все!
   Они помолчали.
   – Значит, она любит другого, а все остальное, обо мне, – пустые слова.
   – Наверно, вы правы, – с грустью сказала Марыня. – А жаль, по письму видно, какая она славная.
   – Славная! Славная! – вскричал Свирский. – Все они славные! Но почему-то обидно. Ну, ладно, я ей не нравлюсь, насильно мил не будешь. Ну, хорошо, любит другого. Тоже дело ее. Но кого? Не Основского же, не Завиловского? Тогда кого же? Неужто дубину этого, истукана, красавчика, портновский манекен, кумира горничных! Видали вы на штуках ситца ярлыки с изображением красавца? Это же вылитый Коповский! Выставить его в витрине парикмахерской – девицы стекло бы разбили. Помните, назвал я его гурией мужского пола? Вот что противно! Вот что грустно! – Свирский все больше распалялся, делая особенное ударение на этих своих «вот что». – Это не в пользу женщин говорит. Значит, будь ты хоть Ньютоном, Рафаэлем, Наполеоном и пожелай в награду за все только преданное женское сердце… Так нет же, нет! Им сусального херувимчика подавай! Вот они, женщины!
   – Не все! Не все! Вы человек искусства и должны знать, что такое любовь. Захватит – и всякому умствованию конец.
   – Да, знаю, что не все таковы, – спокойно отвечал Свирский. – А любовь… Вот вы говорите: «Захватит – и умствованию конец». Может, и так. Вроде болезни… Но есть болезни, которым более совершенные существа не подвержены. Вот, например, ящур, заболевание копыт. Но ведь, прошу прощения, нужны копыта, чтобы им заболеть. Не было еще случая, чтобы горлица влюбилась в удода, хотя удод и красавец. С голубкой, видите ли, этого не случается… А вот самочка удода будет с ним миловаться. Ну и пусть себе, на здоровье. Не надо только голубкой притворяться. Меня только это раздражает. Помните, как-то у Бигелей я вам определял панну Кастелли. А ведь выбрала же все-таки Завиловского. Я против фальши, неискренности, громких фраз. Коли ты из удодов, так имей смелость признаться в этом. И не притворяйся, не лги, не обольщай. Я ведь не такой уж неопытный, но голову готов был отдать на отсечение, что панна Стефания ну просто не может влюбиться в этого Копосика, а вот влюбилась же! Я-то утешусь, тут дело не во мне и не в панне Стефании, вся эта комедия, эта общепринятая ложь меня возмущает – и что такой вот Копосик ходит в победителях.
   – Да, конечно, – сказала Марыня. – Но интересно, отчего все так запуталось.
   Свирский махнул рукой.
   – Вернее сказать, не запуталось, а прояснилось. Выйди она за меня, я ее на руках бы носил. Даю вам слово… У меня в сердце столько нежности скопилось. Ей хорошо было бы со мной, и мне с ней тоже. И мне этого немного жаль. Но свет ведь на ней клином не сошелся. Найдется с вашей помощью добрая душа, которая меня не отвергнет. Но поторопитесь, дорогая пани, ждать мне уже невмоготу. Хорошо?
   Видя, что Свирский не принимает отказ Стефании близко к сердцу, Марыня повеселела. Но, обдумывая уже спокойней ее ответ, припомнила вдруг одну фразу, на которую вначале, огорченная отказом, не обратила внимания, и встревожилась.
   – Вы не заметили в одном месте она говорит, что не может вам больше писать после всего происшедшего? Как, по-вашему, что это значит?
   – Может быть, Копосик уже сделал ей предложение?
   – Нет. Тогда она так и написала бы. И если влюбилась в него, вот уж правда бедняжка: у нее ведь, кажется, никакого состояния нет, и Коповский тоже небогат, так что вряд ли женится на ней.
   – Да, – ответил Свирский. – Я тоже об этом думал. Что она в него влюблена, это не подлежит сомнению, но он на ней не женится. – Но вдруг, остановясь, перебил сам себя: – Но в таком случае чего он там торчит?
   – Развлекается и других развлекает, – поспешила ответить Марыня, отворачиваясь в замешательстве.
   Ответ был уклончивый. С тех пор как муж поделился с ней наблюдениями относительно Коповского и Основской, она часто думала об этом, и пребывание молодого человека в Пшитулове ей самой казалось подозрительным, пользоваться же Стефанией для отвода глаз – просто бесчестным. Тем более если Стефания в самом деле влюбилась в Коповского. И все эти интриги могли в любую минуту раскрыться – не это ли означали, думала с беспокойством Марыня, слова обо «всем происшедшем»? В таком случае это подлинное несчастье для добряка Основского и Стефании.
   Поистине дело могло принять самый трагический оборот.
   – Завтра же еду в Пшитулов, – сказал Свирский. – Нарочно покажусь у Основских, чтобы видели: я ничуть не обижен. А если там правда что случилось или захворал кто, дам вам знать. Завиловского там, наверно, нет сейчас.
   – Игнась в городе. Но завтра или послезавтра он должен наведаться к нам или в Ясмень. Стах сегодня тоже в город собирается. Приятельница моя, сестра Анеля, тяжело больна, мы хотим взять ее к себе, а так как я поехать не могу, едет Стах.
   – Сестра Анеля? Та, которую муж ваш называет пани Эмилия? С лицом святой… настоящий фра Анджелико! Очень красивое лицо! Видел ее у вас раза два. Вот если б она не была инокиня…
   – И хворает очень, бедняжка. С трудом передвигается. Заболевание позвоночника от чрезмерной работы.
   – О, это плохо! – сказал Свирский. – У вас Васковский уже и теперь вот она… Однако вы добрые люди!
   – Это все Стах! – воскликнула Марыня.
   В эту минуту в конце аллеи показался Поланецкий, который быстрым шагом подошел к ним.
   – Я слышал, вы сегодня в город? – спросил Свирский. – Захватите и меня.
   – С удовольствием, – отозвался Поланецкий и, обратясь к жене, прибавил: – Марыня, не слишком ли ты много ходишь? Обопрись о мою руку.
   Марыня взяла его под руку, и они вместе подошли к веранде. Марыня пошла в дом распорядиться насчет чая. Поланецкий поспешно подошел к Свирскому.
   – Я какую-то странную телеграмму получил, – сказал он, – не хотел показывать при жене. Основский осведомляется, не знаю ли я, где Игнаций, и просит по его делу приехать завтра в город. Что это может значить?
   – Да, странно, – отвечал Свирский. – Стефания тоже пишет, у них там что-то произошло.
   – Может, заболел кто?
   – Тогда бы прямо вызвали Завиловского… Если панна Кастелли или тетушка Бронич… сразу бы вызвали…
   – А если б Основский побоялся его испугать, мне бы сообщил.
   И оба с тревогой посмотрели друг на друга.

ГЛАВА LVII

   На следующий день через полчаса после приезда Поланецкого к нему позвонил Основский. Услышав звонок, Поланецкий сам пошел открывать. Со вчерашнего дня его не покидало беспокойство. Он давно опасался, что в Пшитулове в любой момент может произойти взрыв, но тщетно ломал себе голову, с какой стороны это может относиться к Завиловскому.
   Основский особенно крепко пожал ему руку, как это делают в минуты трудных испытаний.
   – Пани Марыня в Бучинеке? – осведомился тот.
   – Да, – отвечал Поланецкий. – Мы одни.
   В кабинете Основский сел на стул и, опустив голову, с минуту помолчал, прерывисто дыша, – он страдал эмфиземой легких из-за чрезмерных занятий спортом, а сейчас волнение и подъем по лестнице усиливали одышку. Поланецкий подождал немного, но природная живость одержала верх, и он спросил:
   – Что случилось?
   – Случилось несчастье, – с глубокой печалью в голосе отозвался Основский. – Свадьба Игнация не состоится.
   – Не состоится? Почему?
   – Это так гадко, что Игнацию, может, лучше и не знать. Я даже колебался некоторое время, не скрыть ли от него… Но нет! Нужно, чтобы он знал всю правду, тут более важные вещи затронуты, чем его самолюбие. Может быть, гнев и отвращение помогут ему перенести несчастье. Свадьбы не будет, потому что панна Кастелли недостойна быть женой такого человека, и, если б даже можно было еще поправить дело, я первый бы этому воспротивился.
   Основский замолчал, хватая воздух ртом. Поланецкий, который слушал, не проронив ни слова, не выдержал и вскричал:
   – Да говорите, ради бога, что произошло?
   – Произошло то, что пани Бронич с племянницей три дня как выехали за границу и Коповский с ними в качестве жениха.
   Поланецкий вскочил со стула, но, услышав конец фразы, снова сел. Лицо его вместе с волнением и тревогой выражало беспредельное удивление. Молча уставился он на Основского, словно не в силах собраться с мыслями.
   – Коповский?.. Значит, он и с панной Кастелли?.. – произнес он наконец.
   Основский был слишком расстроен, чтобы обратить внимание на странную форму вопроса.
   – Увы, да, – сказал он. – Вы ведь знаете, что они доводятся мне родственницами: моя мать и тетушка Бронич, а следовательно, и мать Линеты были двоюродными сестрами и одно время воспитывались вместе. Поэтому я скорей должен был бы их выгораживать, но даже и не подумаю. Отношения между ними порваны, и, будь мне Линета хоть родной сестрой, я сказал бы о ней то же самое, что сейчас вам расскажу. Что до Завиловского, то, поскольку мы с женой сегодня тоже уезжаем, я могу с ним не увидеться. И честно говоря, у меня духа не хватит поговорить с ним, но вам я расскажу все, как было. Вы с ним ближе знакомы, и, может, вам удастся смягчить удар, но не надо ничего утаивать от него: отвращение к изменнице – лучшее средство превозмочь горе.
   И он рассказал, что видел в оранжерее, и, хотя сам волновался и время от времени боролся с одышкой, был удивлен горячностью, с какой его слушал Поланецкий. Он думал, тот хладнокровно отнесется к его рассказу, откуда ему знать было, что у Поланецкого есть свои причины нервничать, и веские, – известие о смерти Линеты или Завиловского не потрясло бы его больше.
   – В первое мгновение я просто растерялся, – рассказывал Основский, – самообладанием особым я не отличаюсь, не знаю уж, как только кости ему не переломал. Может, меня то удержало, что, он мой гость, может быть, стало не до него, об Игнации подумал, но скорей всего вообще не думал ни о чем. Растерялся просто и вышел. Но тут же вернулся и велел ему следовать за мной. Он побледнел, – но вид у него был решительный. В кабинете я заявил ему, что он поступил недостойно, злоупотребив гостеприимством людей порядочных, что Линета негодница и я ее глубоко презираю, что между ней и Завиловским все кончено, но его я заставлю на ней жениться, даже если придется прибегнуть к самым крайним мерам. В ответ он сказал, что давно ее любит и готов жениться хоть сейчас, – наверно, успели сговориться, когда я вышел из оранжереи. Говоря о Завиловском, он слово в слово повторял Линету, это чувствовалось, самому ему никогда бы не додуматься. Выразил готовность дать ему удовлетворение, хотя, дескать, вовсе тут ни при чем, так как никаких обязательств перед ним не несет… Мол, если панна Линета предпочла меня, тем хуже для него; но это уж ее дело. Что тем временем происходило между тетушкой и Линетой, не знаю, но не успел я кончить разговор с Коповским, как пани Бронич ворвалась ко мне, точно фурия, с упреками, что это мы с женой помешали Линете следовать влечению сердца, навязав ей Завиловского, – она-де его не любила, плакала все ночи напролет, выйти за него было для нее равносильно смерти и во всем совершившемся она видит волю божию… И в таком духе битый час… Виноваты мы, виноват Завиловский, а они безупречны!.. – И, потерев лоб рукой, продолжал: – Ах, пан Станислав! Вот мне скоро тридцать шесть, а я понятия не имел о женском коварстве. Верите ли, до сих пор опомниться не могу, как это они ухитрились вывернуть все шиворот-навыворот. Я понимаю, в каком они оказались положении. Увидели, что с Завиловским теперь все кончено, хотя бы уже потому, что я вмешаюсь, ничего другого им не оставалось, как ухватиться за Коповского. Но легкость, с какой они черное представляют белым, а белое – черным!.. Полнейшая безнравственность, лживость, полное отсутствие чувства справедливости… эгоизм самый беспредельный… Да и черт с ними, кабы не Игнаций!.. Он был бы несчастнейшим человеком, свяжи он с ними свою жизнь, но с его экзальтированностью, его влюбленностью это страшный удар, страшное разочарование!.. А Линета? Кто бы мог подумать!.. И с таким дурнем, с таким дурнем!.. Вроде бы такая возвышенная натура и всего несколько недель после обручения, после того, как слово дала… И это невеста Завиловского!.. Ей-богу, с ума можно сойти!
   – С ума сойти? – отозвался как эхо Поланецкий.
   Наступило минутное молчание.
   – И как давно это случилось? – спросил Поланецкий.
   – Три дня назад все вместе уехали в Шевенинген. Выехали в тот же самый день. Коповский имел паспорт при себе. Выходит, осел ослом, а кое-что все-таки соображает… Делал вид, будто ухаживает за моей кузиной, а сам вместе с ними за границу собирался, вот и паспорт захватил. Для отвода глаз ухаживал за одной, а волочился за другой. Ах, бедный, бедный Игнаций! Я и родному брату не сочувствовал бы больше, честное слово… Но это и к лучшему! Хорошо, что не связался с такой вот Линетой… с этой полуитальянкой. Но для него какая трагедия!..
   Основский вынул носовой платок и стал потирать пенсне, моргая глазами с видом растерянным и озабоченным.
   – Почему же вы раньше не дали мне знать об этом? – спросил Поланецкий.
   – Почему раньше?.. Жена заболела. Нервные припадки… Бог знает что!.. Вы и не поверите, как она близко к сердцу приняла. Да и неудивительно! Такая женщина… да еще в нашем доме! При ее впечатлительности это тяжелый удар. И обмануться в Линете, которую она так любила, и жалость к Игнацию, и столкновение со злом, и чувство омерзения!.. Слишком уж много для нее, с ее чистой, чувствительной душой… Я поначалу за ее здоровье опасался, да и сейчас бога молю, чтобы это не сказалось губительно на ее нервах. Мы даже представить себе не можем, что для такой натуры значит столкновение со злом.
   Поланецкий внимательно посмотрел на Основского, закусил ус и промолчал.
   – Я послал за доктором, – продолжал после небольшой паузы Основский, – и от волнения опять совсем голову потерял. К счастью, Стефания была рядом и эта милейшая пани Машко. Они с таким сердечным участием ухаживали за Анетой, что я по гроб жизни буду им благодарен. Пани Машко только кажется холодной, а на деле – такое доброе создание!..
   – Я думаю, – перебил Поланецкий, желая замять разговор о Терезе, – оставь Завиловский наследство Игнацию, всего этого не произошло бы?
   – Может быть, – ответил Основский, – но, выйди она за него и унаследуй он даже все состояние старика, ее инстинктивно влекло бы к таким вот Коповским, с которым ее сталкивала бы жизнь, тут нет никакого сомнения. Такая уж у нее натура. Но кое-что для меня теперь прояснилось. И хотя я сказал: можно сойти с ума, мне отчасти понятно, почему все так получилось. Она с ее ограниченностью не могла полюбить такого человека, как Завиловский. Ее вполне устраивают Коповские. Но ей приписывали разные высокие порывы, и в конце концов она сама себе приписала то, чего в ней не было. Игнаций им понадобился, чтобы потешить свое самолюбие, тщеславие, чтобы о них заговорили в обществе, но они переоценили самих себя. Построенное на притворстве не может быть долговечно. Когда их тщеславие было удовлетворено, Игнаций потерял для них интерес. Кроме того, они испугались, как бы не пришлось изменить привычный и желательный образ жизни; может быть, стало тяготить и все его умонастроение, слишком возвышенное для них. А тут еще эта история с завещанием, – конечно, не она главная причина катастрофы, но Игнаций упал в их глазах. Прибавьте к этому низменные влечения Линеты, прибавьте Коповского – и вот вам ответ на все. Есть женщины, подобные вашей жене, моей Анетке, но есть и как она… – Основский помолчал. – Представляю себе гнев и огорчение вашей жены; жаль, что вы не видели, как отнеслась к этому моя жена… и даже пани Машко. Да! Женщина женщине рознь… Ах, дорогой пан Поланецкий… мы с вами ежедневно должны на коленях бога благодарить за то, что у нас такие жены!
   И даже голос задрожал у него от волнения.
   И хоть Поланецкий не мог отрешиться от мысли о Завиловском, он поразился, как человек, только что рассуждавший так здраво и умно, мог быть одновременно и столь наивным. При упоминании о Терезе он горько усмехнулся про себя. И вообще впервые с подобной остротой ощутил всю злокозненную иронию бытия.
   – Вы не повидаетесь с Завиловским? – спросил он.
   – Откровенно говоря, смелости не хватает. И потом, я еще сегодня должен возвратиться в Пшитулов, и мы сегодня же уедем с нашей станции. Надо увезти отсюда жену – она сама просила меня об этом со слезами, да оно и на пользу только, смена впечатлений. Поедем куда-нибудь на море, конечно, не в Шевенинген, куда они отправились с Коповским. Но у меня большая просьба к вам. Вы знаете, как я люблю и ценю Игнация. Напишите, как бедняга примет эту новость и вообще, в каком будет состоянии. Я мог бы и Свирского попросить, но боюсь, что с ним не увижусь. – И, закрыв лицо руками, воскликнул: – Ах, до чего же грустно! До чего тоскливо!
   – Хорошо, – сказал Поланецкий, – сообщите свой адрес, и я вам напишу. Но раз уж мне выпадает эта тяжелая миссия, попрошу вас ее немножко облегчить. Лучше, если он обо всем узнает не из вторых или третьих рук, а от прямого очевидца. Услышав от меня, он еще заподозрит, что я представил ему положение неточно. Утопающий готов ведь схватиться за любую соломинку. Сядьте и напишите ему. А я отдам ему ваше письмо в подтверждение. А то еще, чего доброго, полетит за ними в Шевенинген. Считаю такое письмо совершенно необходимым.
   – А он сюда, часом, не нагрянет?
   – Нет. У него отец заболел, и он при нем в больнице. И потом, он ждет меня после полудня. Непременно напишите.
   – Да, вы правы, абсолютно правы, – сказал Основский и присел к столу.
   «Какая ирония судьбы! Какая злая ирония судьбы! – повторял про себя Поланецкий, в волнении расхаживая по комнате. – Как же иначе и назовешь случившееся с Завиловским?.. Линета – эта лебедь белая с инстинктами горничной, эта избранница божья, как не дальше чем вчера окрестил ее Васковский! А тетушка Бронич, а Основский с этой своей слепой верой в жену, объясняющий ее нервные припадки встречей чистой души со злом, а возмущение Терезы – что все это, как не пошлая комедия человеческая? Да, комедия, в которой одни обманывают других, другие – самих себя; есть только обманщики и обманутые, и жизнь – не что иное, как цепь ошибок, заблуждений, соблазнов, ложных положений, одни жертвы обмана, мошенничества, жертвы иллюзий; сплошная путаница и безысходность. Смешная и печальная комедия, а под ее клоунской маской – страсти, надежды, чувства, как зимой под снегом земля. Вот что такое жизнь!»
   Мысли эти были тем мучительней, что усугублялись собственными переживаниями, укорами собственной совести. Достаточно эгоистичный, чтобы отнести свои рассуждения только на свой счет, он не был и настолько глуп, чтобы не понимать, какую незавидную роль играет сам в сей жалкой комедии. Нелепость положения заключалась в том, что он, несмотря на все свое желание, меньше, чем кто другой, имел право осудить, освистать эту презренную панну Кастелли. А чем сам он лучше? Разве сам не поступил так же мерзко? Она дурака предпочла достойному человеку, он жене – безмозглую куклу. Ею руководило инстинктивное кокетство, им – инстинкт павиана. Она отбросила пустые фразы, которыми морочила себя и других, он попрал принципы. Она обманула доверие, нарушив только слово, он же, обманув доверие, переступил не просто слово, а клятву. И как же теперь? Какое у него право осуждать ее? Если нельзя ее оправдать, если признать, что брак подобной особы с Завиловским был бы несправедлив и возмутителен, на каком основании сам он может быть мужем Марыни? Коли у него находятся слова в осуждение Линеты, которые не могут не найтись, тогда, будучи последовательным, должно расстаться с Марыней, а этого он никогда не сделает, не в силах сделать. Вот какой заколдованный круг! Не впервые переживал Поланецкий горькие минуты по поводу своего «успеха» у пани Машко, но на этот раз ему было на удивленье тяжело. Это была просто мука. И из чувства самосохранения, чтобы облегчить ее хоть на время, он стал искать себе оправдание. Но напрасно убеждал себя, что, положим, какой-нибудь Коповский и не стал бы из этого делать ровно никакой трагедии. Утешало это ровно настолько, как соображение, что и кот или жеребец на его месте тоже ничуть бы не огорчились. Напрасно припоминал он Бальзака: «Измена, пока она не открылась, – не измена, а открылась – сущий пустяк». «Неправда! – стискивал он зубы. – Ничего себе „пока“, если оно уже так мучает». Он допускал, что бывают разные смягчающие обстоятельства, но в его случае обстоятельства лишь усугубляют вину, отнимая всякую возможность снисхождения. «Я теперь уже лишился права судить, апеллировать к совести! Светлую личность променяли на болвана, унизили, сделали несчастным, обрекли на трагедию, которая может сломать ему жизнь, поступили подло и гадко, а я не смей даже в мыслях покрыть позором такую вот панну Кастелли!» И никогда еще не было ему столь очевидно, что, подобно преступнику, который ставит себя вне общества, можно поставить себя своим поступком вне морали. Ему хватало уже всяких огорчений, но сейчас стали рисоваться новые, непредвиденные. Чем больше думал он о Завиловском, о всей трагичности его положения, тем сильней ощущал необъяснимое беспокойство, похожее на предчувствие несчастья, которое по какой-то таинственной высшей закономерности должно вторгнуться в его жизнь. Для того, кто носит в себе смертельную-болезнь, кончина – лишь вопрос времени.