– Разорвало бы вас, как жалобно сказываете… Вот вам тысячу золотых на разживу.
   Молодцы деньги приняли, благодарно стукнули лбом в половицу и сказали:
   – Дорогой брат и благодетель! Ежели не секрет, в каку ты державу прависсе?
   – Надумано у меня в российски города.
   – Дорогой брат и благодетель! И нам в Америки не антиресно. Тоже охота счастье испытать. Возьми нас с собой.
   – Россия страна обширна. Хотите – поезжайте, хотите – нет.
   Вслед за старшим братом приезжают эти молоды американы в Питербурх. Сидят в гостиницы, головы ломают, на како бы дело напуститься. Увидали на столе календарь. В календаре на картины царь написан с дочерями. Эти дочери пондравились.
   – Давай посватаимся у царя! Вдруг да наше счастье?
   Послали во дворец сватью. А царские дочки были самовольны и самондравны. Кажна по четыре кукиша показала:
   – Мы в женихах-то, как в навозе, роемся. Князьев да прынцов помахивам. На фига нам твои американы, шваль такая!
   Младша добавила:
   – Не хотят ли на нашей рыжей кобылы посвататься? Она согласна.
   Так эта любовь до времени кончилась. Теперь пойдет речь за старшим братом. Он тоже посиживат на квартиры, рассуждат сам с собой:
   – Годы мои далеко, голова седа, детей, жены нету, денег не пропить, не происть. Нать диковину выкинуть всему свету на удивленье.
   В торговой день от скуки он пошел на толкучку и видит – молодой парень ходит следом и глаз не спускат.
   Через переводшика спросил, что надо. Парень не смутился:
   – Очень лестно на иностранной державы человека полюбоваться. Костюм на вас первый сорт-с…
   Американин портфель отомкнул, в деньгах порылся и подает парню трешку:
   – Выпей в честь Америки!
   А тот на портфель обзарился, Навеку столько денег не видал. Американину смешно:
   – Верно, нравятся богатые люди?
   – Бедны никому не нравятся.
   – Имя ваше как?
   – Пронькой ругают.
   – Зайдите, мистер Пронька, вечером поговорить ко мне на квартиру.
   В показанное время Пронька явился по адресу. Хозяин посадил его в мягки кресла:
   – Увидел я, мистер Пронька, велику в тебе жадность к деньгам и надумал держать с тобой пари. Я, американской гражданин, строю на главном пришпехте магазин, набиваю его разноличными товарами и передаю тебе в пользование. Торгуй, розживайся, капиталы оборачивай, пропивай, проедай… За это ты, мистер Пронька, пятнадцать лет не должен мыться, стричься, бриться, сморкаться, чесаться, утираться, ни белья, ни одежды переменять. Мои доверенны будут твои торговы книги проверять и тебя наблюдать. Ежели за эти пятнадцать лет хоть однажды рукавом утрессе, лишаю тебя всего нажитого и выбрасываю тебя босого на улицу. Ежели же вытерпишь, через пятнадцать лет хоть во ста миллионах будь, все твое бесповоротно. Далее, как ученой человек, буду я про тебя книги писать и фотографом снимать. Вот, мистер Пронька, подумайте!
   Мистер Пронька говорит:
   – Живой живое и думает. Согласен.
   К нотариусу сходили, бумаги сделали, подписи, печати.
   Дело, значит, не шутово.
   Вот наш счастливец заторговал. Пошли дни за днями, месяцы за месяцами… Первы-то годы Пронька спал по два, по три часа. Товары получат, товары отпускат – из кожи рвется, торгует. В пять годов он под себя дом каменной – железна крыша – поставил. К десяти годам в каждом губернском городе Пронькин магазин, в каждой деревне лавка. Наблюдение за выполнением американин доверил двум своим братьям, несчастным от любви, узнавши, что они не при деле да не при месте.
   День за днем, год за годом зарос Пронька, аки зверь, аки чудо морское. Лицо, руки – чернее башмаков, грива на голове метлой, бородишша свалялась, лохмотья висят. Летом дождик попадат на голову-то и мытье.
   Год за год хлебошшится в грязи, только и порадуется, что над деньгами. А денег – всей конторой считают.
   Стал Пронька именитым купцом. Ездит на рысаках. Как навозну кучу, повезут по городу. Однако этой куче ото всех почет и уважение. Все у ней в долгу. Сам осударь тысячами назаймовал. К двенадцати-то годам у Проньки на царя полна шкатулка кабальных записей. Вот каку силу мужичонко забрал!
   Только своего американина наш капиталист боится. Все терпит. Американин его помесячно аппаратом снимат во всяких видах, измерят, во сколько слоев грязи наросло, вшей вычислят, каждогодно насчет Проньки сочиненье издават. В американских тиматографах стали шевелюшших Пронек показывать. Ну, экой бы славы не все рады.
   Год за годом, скоро и сроку конец. И ни разу Пронька с копыл не сбился, ни разу братья-наблюдатели на него слова не нанесли.
   Тут соседни державы на царя войной погрозили. Надо крепостям ремонт, надо ерапланы клеить, выпускать удушливы газы. А казна порозна.
   Царь Проньки записку:
   – Одолжите полдесятка миллиончиков.
   Пронька сдумал думушку и не дал. Царь, подождав, посылат министра. Пронька сказался, что болен. Царь лично прикатил:
   – Ты что, сопля пропашша, куражиссе? Как хошь, давай денег!
   – Никак не могу, ваше величие! Вы и так в долгу, что в море, – ни дна, ни берегов.
   – Хошь, я тебя, бандита, енералом пожалую?
   – Даже в графы нам и то не завлекательно. А коли до самого дела, дозвольте с вами породниться и вашу дочь супругою назвать.
   – Что ты, овин толстой! Что ты, вшива биржа! Да поглядись-ко ты в зеркало…
   – В зеркало мы о святках смотряли, и вышло, что воля ваша, царская, а большина наша, купецкая.
   У царя губы задрожали:
   – Ты меня не заганивай в тоску, сопля пропашша!… А у меня девки-то три, котора нать?
   – Каку пожалуете.
   – Тогда хоть патрет сресуй увеличенной с твоей рожи. Я покажу, быват, котора и обзарится. Только имей в виду – в теперешно время нету настояшшого художника. Наресуют, дак зубы затрясет.
   За мастером дело не стало. В три упряга окончено в красках и приличной раме.
   Пронька со страху прослезился:
   – Сатаной меня написали… Знают, как сироту изобидеть… Уж и кажной-то меня устрашится, уж и всяко-то меня убоится!…
   Царь на портрет взглянул, оробел, старших девок кличет:
   – Вот, дорогие дочери! Есть у меня про вас жених. Конечно, по внешности так себе, аригинальный старичок, зато комерсант богатеюшшой.
   Старша глаза взвела на картину, с испугу в подпечек полезла. Папа ей кочергой добывал и ухватом – все напрасно. Друга дочка сперва тоже заревела, дале сграбилась за раму да с размаху родителю на голову и падела…
   Младша дочь явилась, папаша сидит в картины и головой из дыры навертыват:
   – Вот, дорогая дочь, сватается денежный субъект. Не гляди, что грезишша да волосишша, он тебя обажать будет нельзя как лучче…
   Девка его пересекла:
   – Плевать я хотела, что там обажать да уважать! Ты мне справку подай, в каких он капиталах, кака недвижимость и что в бумагах!…
   Она с отчишком зашумела. В те поры старша из подпечка выбралась да к середней сестры катнула:
   – Сестрича, голубушка, татка-то одичал, за облизьяна за шорснатого замуж притугинива-а-ат! Убежим-ко во болота во дыбучи, а мы схоронимся в леса да во дремучи!
   – В дыру тебя с лесом! Мы в Америку дунем. Черт ли навозного лаптя лизать, когда нас американы дожидаются.
   У старшухи слезы уж тут:
 
Ох, чужедальня та сторонушка,
Она слезами поливана,
Горьким горем огорожена…
 
   – Реви, реви, корова косая! Вот уже таткин облизьян обнимать придет.
   – О, не надо, не надо!
   – Не надо, дак выволакивай чемоданы, завязывай уборы да сарафаны! А я фрелину к тем понаведаться сгоняю.
   Два брата, два американа рады такому повороту. Ночью подали к воротам грузовик, чемоданы и обеих девок погрузили да и были таковы. Дале и повенчались и в Америку срядились на радостях. Мужья рады дома женами похвастаться. Жены рады, что от Проньки ушли.
   Царь как узнал, что дочки к американам упороли, только для приличия поматерялся, про себя-то доволен, что на свадьбу изъяниться не нать.
   Тут Пронькины пятнадцать годов на извод пришли. У него мыло просто и душисто пудами закуплено, мочалок, веников, дресвы возами наготовлено. Везде по комнатам рукомойники медны, мраморны умывальники, а также до потолку сундуков с костюмами зимними, летними, осенними, весенними и прочих сезонов.
   В последний нонешний денечек является Пронька к своему американину. Опять к нотариусу сходили, все договоры разорвали, по закону ни во что положили и любезно распростились. Пронька, что птичка, на волю выпорхнул.
   Радось за радосью – царь объявляет о дочкином согласии. Поторговались, срядились. На остатки нареченной жених говорит:
   – Итак, через полмесяца свадьба. В венчальной день публика увидит неожиданной суприз.
   На друго утро он снял под себя городски бани на две недели и пригласил двенадцать человек баншиков и двенадцать паликмахтеров. И вот бани топятся, вода кипит, аки гром гремит, баншики в банны шайки, в медны тазы позванивают. Паликмахтеры в ножницы побрякивают.
   Неделю Проньку стригли садовыми ножницами, скоблили скобелем, шоркали дресвой и песком терли. Неделю травили шшолоком, прокатывали мылами семи сортов, полоскали, брили, чесали, гладили, завивали, душили, помадили.
   В венчальной день двенадцать портных наложили царскому жениху трахмальны манишки, подали костюм последней париской моды, лаковы шшиблеты и прочее.
   И как показался экой жентельмен на публику, дак никто буквально не узнал. А узнали, дак не поверили. Он явился, как написаной, бравой, толстой, красной, очень завлекательной. Царевна одночасно экого кавалера залюбила. До того все козой глядела, а тут приветлива сделалась, говорунья. Свадьба была – семь ден табуном плясали, лапишшами хлопали, пока в нижной этаж не провалились, дак ишшо там заканчивали.
   А Пронькин американин, приехавши на родину, не избежал некоторой неприятности. Американска власть на его заобиделась, что пятнадцать лет в России потратил, эдаки деньги на вшивого мужичонка сбросал.
   – Неужели, – власть говорит, – ты за эстолько лет не мог его соблазнить хоть раз сопли утереть?
   Тогда достойной субъект показал им пятнадцать научных изданных томов насчет Проньки. Также открыто спросил:
   – Разве вы не в курсе, что две особы императорской фамилии вышли замуж за американов и принели американску веру?
   Власти говорят:
   – Это мы в курсе. Вот этот случай – велика честь. Америка гордицца теми двумя молодцами.
   – Дак эти два молодца мои родны братья. Кабы не я да не мой Пронька, им царских-то дочек не понюхать бы!
   Публика закричала «ура», тем и кончилось.

Варвара Ивановна

   У Якуньки была супруга Варвара Ивановна.
   И кажной день ему за год казался. Вот она кака была зазуба, вот кака пагуба. Ежели Якунька скажет:
   – Варвара Ивановна, спи!
   Она всю ночь жить буде, глаза пучить. А ежели сказать:
   – Варвара Ивановна, сегодня ночью затменье предвешшают. Посидите и нас разбудите.
   Дак она трои сутки спать будет, хоть в три трубы труби.
   Опять муж скажет:
   – Варя, испекла бы пирожка.
   – Не стоишь, вор, пирогов.
   А скажет:
   – Варя, напрасно стряпню затевашь, муку переводишь…
   Она три ведра напекет:
   – Ешь, тиран! Чтобы к завтрию съедено было!
   Муж скажет:
   – Варя, сходим сегодня к тетеньке в гости?
   – Нет, к эдакой моське не пойдем.
   Он другомя:
   – Сегодня сватья на именины звала. Я сказал – не придем.
   – Нет, хам, придем. Собирайся!
   У сватьи гостей людно. Варвара пальцем тычет:
   – Якунька, это чья там толстомяса-та девка в углу?
   – Это хозяйская дочь. Правда, красавица?
   – А по-моему, морда. Оттого и пирогов мало, что она всю муку на свой нос испудрила.
   Муж не знат, куда деться:
   – Варя, позволь познакомить. Вот наш почтеннейший начальник.
   – Почтеннейший?… А по виду дак жулик, казнокрад.
   Тут хозяйка зачнет положенье спасать, пирогом строптиву гостью отвлекает:
   – Варвара Ивановна, отведайте пирожка, все хвалят.
   – Все хвалят, а я плюю в твой пирог.
   И к Варваре кто придет, тоже хорошего мало.
   Который человек обрадуется угощению, тот ни фига не получит, а кто ломаться будет, того до смерти запотчует.
   Мода пришла – стали бабы платьишки носить ребячьи. Варвара наросьне ниже пят сарафанов нашила. Всю грязь с улицы домой приташшит. Вот кака Варвара Ивановна была: хуже керосина. Она и рожалась, дак поперек ехала. Муж из-за такого поведения сильно расстраивался:
   – Ах ты… проваль тебя возьми! Запехать разве мне ей на службу. Может, шелкова бы стала?
   Вот наша Варвара Ивановна на работу попала. Ежели праздник и все закрыто, дак Варвара в те дни черным ходом в учрежденье залезет и одна до ночи сидит, служит, пишет да считат.
   А ежели объявят:
   – Варвара Ивановна, эта вся будет спешна неделя. Пожалуйста, без опозданиев…
   Дак Варвара всю эту неделю назло дома лежит.
   Настанет праздник какой, Варвара одна в учрежденье работу ломит.
   Муж дак за тысячу верст рад бы от этой Варвары уехать, из пушки бы ей рад застрелить.
   Оногды идет он со службы, а домой неохота. И видит: дядьки на бочке за город едут. Ах, думает, хорошо б и мне перед смертью на лоно природы.
   – Дяденька, подвези!
   За папиросу вывезли и Якуньку за город. Стали навоз в яму сваливать. Яма страшна, глубока. Якуня думат:
   – В эту бы яму мою бы Варвару Ивановну!
   Яма смородинным кустьем обросла. Это Якуня тоже на ус намотал. Домой явился:
   – Хотя ноне и лето, ты, Варвара, за город ни шагу!
   – Завтра же с утра отправимся! И ты, мучитель, со мной.
   Утром бредут за город. Варвара Ивановна, чтоб не по-мужневу было, задью пятится.
   К ямы подошли, к смородиннику. Якунька заявил:
   – Мои ягоды!
   – Нет, холуй, мои! Лучче и не подступайся!
   Замахалась, скочила в куст, оступилась и ухнула в яму. Якунька прослезился и бросил следом три пачки папирос:
   – Прости, дорогая!
   Затем домой воротился. Никто его не ругат, никто его не страмит. Самоварчик наставил, сидит, радуется:
   – Вот кака жисть пошла приятная!
   Однако соседи вскоре заудивлялись, почему из Варвариной квартиры ни крыку, ни драки не слыхать. Донесли в участок, что не на кирпич ли даму пережгли, боле не орет. Начальник вызвал Якуньку:
   – Где супруга?
   – Дачу искать уехала.
   – Смотри у меня!
   Якунька до полусмерти напугался:
   – Лучче побежу я добывать свою Варварку.
   С веревкой полетел к ямы. Припал, слушат… Писк, визг слыхать…
   …А вот и Варин голосок…
   Слов не понять, только можно разобрать, что произношение матерное. Якунька конец размотал. Начал удить:
   – Эй, Варвара! Имай веревку! Вылезай!
   Удит и чует, что дернуло. Конец высбирал, а в петле кто-то боязкой сидит, не боле фунта. Якунька дрогнул, хотел эту бедулину обратно тряхнуть, а она и проплакала:
   – Дяденька, не рой меня к Варвары! Благодетель, пожалей!
   – Вы из каких будете?
   – Я Митроба, по-деревенски Икота. Мы этта в грезной ямы хранились, митробы, иппузории. Свадьбы рядили, сами собой плодились. И вдруг эта Варвара на нас сверху пала, всех притоптала, передавила. Папиросу жорет, я с табаку угорела. О, кака беда! Хуже сулемы эта Варвара Ивановна, хуже карболовой кислоты!
   Якунька слушат да руками хлопат:
   – Ах да Варвара! Ну и Варвара! А все-таки по причине начальства приходится доставать.
   – Якуня, плюнь на их на всех! Порхнем лучче от этого страху в Москву.
   – Что делать-то будем?
   – Там делов, дак не утянешь на баржи. За спасение моей жисти от Варвары я тебя наделю капиталом. Я Митроба и пойду вселяться по утробам. За меня дохтура примуцца, а я их буду поругивать да тебя ждать. Ты в дом, я из дому.
   Якунька шапку о землю:
   – Идет! Отвяжись, худая жизнь, привяжись, хорошая!
   Митроба завезалась в шелково кашне, на последни деньги билет купила да в Москву и прикатили. На постоялый двор зашли, сели чай пить. Икота в блюдце побулькалась, заразговаривала:
   – По городу ле в киятры ходить, у меня платье не обиходно, да и на Варвару боюсь нарвацца. Лучче без прогулов присмотрю себе завтра барыну понарядне да в ей и зайду.
   – Как зайдешь-то?
   – Ротом. С пылью ле с едой.
   – А мне что велишь?
   – Ты в газету объяви, что горазен выживать икоты, ломоты, грыжу, дрип.
   Утром Якунька в редакцию полетел, а Митроба в окне сидит, будто бы любуется уличным движением. Мимо дама идет, красива, полна, в мехах. Идет и виноград немытый чавкат. Митроба на виноград села, барына ей и съела. И зачало у барыни в животе урчать, петь, ходить, разговаривать. Ейной муж схватил газету, каки есть дохтора? И читает: «Проездом из Америки. Утробны, внутренни, икоты, щипоты, черевны болезни выживаю».
   Полетели по адресу. Якунька говорит:
   – Условия такая. Вылечу – сто рублей. Не вылечу – больной платы просит.
   Наложил на себя для проформы шлею с медью. Приехали. Икотка барыниным голосом заговорила:
   – Здравствуй, Якунюшка! Вот как я! Все тебя ждала. Да вот как я! Лише звонок, думаю, не Якуня ли! Вот как я!
   Якуньке совестно за эту знакому:
   – Ладно, ладно! Уваливай отсель!
   Икота выскочила в виде мыша, только ей и видели. Больна развеселилась, кофею запросила. Американского дохтура благодарят, сто рублей выносят.
   Теперь пошла нажива у Якуньки. Чуть где задичают, икотой заговорят, сейчас по него летят. У Якуни пальтов накуплено боле двадцати, сапогов хромовых, катанцей, самоваров, хомутов, отюгов быват пятнадцать.
   Бедну Митробу на дому в дом, из души в душу гонит, деньги хапат. Дачу стеклянну строить зачал, думал – и век так будет. Однако на сем свете всему конец живет. Окончилась и эта легка нажива.
   Уж, верно, к осени было. Разлетелся Якунька одну дамочку лечить, а Икота зауросила:
   – Находилась более, нагулялась!… Пристала вся!
   Якуня тоже расстроился:
   – Ты меня в Москву сбила! А кто тебя от Варвары спас?
   – Ну, черт с тобой! Этта ешше хватай, наживайся! А далеша! Я присмотрела себе подходяшшу особу, в благотворительном комитете председательшу. В ей зайду, подоле посижу. Ты меня не ходи гонять. А то я тебя, знахаря-шарлатана, по суд подведу. Якунька удобел:
   – Ну, дак извод с тобой, боле не приду. Не дотрону тебя, чертовку!
   Получил последню сотенку, тем пока и закончил свою врачебную прахтику.
   А Икотка в председательшу внедрилась. Эта дамочка была така бойка, така выдумка, на собраньях всех становит. Речь говорит – часа по два, по три рот не запират. Вот эдак она слово взела, рот пошире открыла, Митроба ей туда и сиганула.
   Даму зарозбирало, бумагами, чернильницами зачала на людей свистать. Увезли домой, спешно узнают, кто по эким болезням. В справочном бюро натакали на Якуньку.
   Якунька всеми ногами упирается:
   – Хоть к ераплану меня привяжите – нейду! Забегали по больницам, по тертухам, по знахарикам. Собрали на консилиум главную профессуру. Старший слово взял:
   – Науке известны такие факты. Есь подлы люди. Наведут, дак в час свернет. В данном случае напушшено от девки или от бабы от беззубой. Назначаю больной десеть баен окатывать с оружейного замка.
   Другой профессор говорит:
   – И я все знаю скрозь. По-моему, у их в утробы лиситер возрос. Пушшай бы больна селедку-другую съела да сутки бы не попила, он бы сам вышел. Лиситера полдела выжить.
   Третий профессор воздержался:
   – Мы спину понимам, спину ежели тереть. А черев, утробы тоись, в тонкось не знам. Вот бабка Палага, дак хоть с торокана младень – и то на девицу доказать может.
   Ну, они, значит, судят да редят, в пятки колотят, в перси жмут, в бани парят, а больна прихворнула пушше.
   Знакомы советуют:
   – Нет уж, вам без американского дохтура не сняцца.
   К Якуньки цела делегация отправилась:
   – Нас к вам натакали. Хоть двести, хоть триста дадите, а без вас не воротимсе.
   Якунька весь расслаб:
   – От вот каких денег я отказываюсь!… Сам без прахтики живу, в изъян упал.
   Он говорит:
   – Ваш случай серьезной, нать всесторонне обдумать.
   Удалился во свой кабинет, стал на голову и думал два часа тридцать семь минут. Тогда объявил:
   – Через печать обратитесь к слободному населению завтре о полден собраться под окнами у недомогающей личности. И только я из окна рукой махну, чтобы все зревели не по-хорошему:
   – Варвара Ивановна пришла! Варвара Ивановна пришла.
   Эту публикацию грамотной прочитал неграмотному, и в указанной улицы столько народу набежало, дак транваи стали. Не только гуляющие, а и занятой персонал в толпе получился. Также бабы с детями, бабы-молочницы, учашшиеся, инвалиды, дворники. Все стоят и взирают на окна.
   Якунька подкатил в карете, в новых катанцах, шлея с медью. Его проводят к больной. Вынимат трубку, слушат… Митроба на его зарычала:
   – Зачем пришел, собачья твоя совесть?! Мало я для тебя, для хамлета, старалась? Убери струмент, лучче не вяжись со мной!
   Якунька на ей замахался:
   – Тише ты! Я прибежал, тебя, холеру, жалеючи. Варвара приехала. Тебя ишшет!
   У Митробы зубы затрясло:
   – Я боюсь, боюсь!… Где она, Варвара-та?
   Якунька раму толкнул, рукой махнул:
   – Она вон где!
   Как только на улице этот знак увидали, сейчас натобили загудели, транваи забрякали, молочницы в бидоны, дворники в лопаты ударили, и вся собравшаяся массыя открыли рот и грянули:
   – Варвара Иванна пришла! Варвара Иванна пришла!
   Икота из барыни как пробка вылетела:
   – Я-то куды?
   – Ты, – говорит Якунька, – лупи обратно в яму. Варвара туда боле не придет!
   Народ думают – пулей около стрелили, а это Митроба на родину срочно удалилась. Ну, там Варваре опять в лапы попала.
   А Якунька, деляга, умница, снова, значит, заработал на табачишко…

СЛОВО УСТНОЕ И СЛОВО ПИСЬМЕННОЕ

Беседные очерки
   Любую нашу мысль мы излагаем на бумаге не в той форме, в какой высказывали эту мысль в разговоре. Вразумительность разговорной речи подкрепляется интонацией голоса, отчасти мимикой и жестом.
   Эмоциональность живой речи, восклицания, паузы исчезают при записи. Устная фраза, перенесенная на бумагу, всегда подвергается некоторой обработке, хотя бы по части синтаксиса. Фонетическая запись устной речи утомит читателя своей пестротой.
   Отсюда законы речи литературной, необязательные для речи устной, живой. Вот одна из причин различия между живой речью и речью письменной.
   Имеются высказывания, что народная устная словесность и словесность литературная суть две самостоятельные стихии.
   Не правильнее ли думать, что хотя эти стихии неслиянны, но и нераздельны?
   Полностью, точно и достоверно изложить многовековую жизнь устного народного слова – вещь многотрудная. Много здесь надобно догадок и домыслов. Много явится, как на ландкарте, белых мест. Сомнительно мнение, что народная поэтическая память донесла до нашего времени как раз все самое ценное, самое отборное. Нет, многое быльем поросло и останется беспамятно.
   Перечень известных нам со школьной скамьи видов устного народного творчества не велик: богатырские былины, сказки, песни обрядовые и лирические.
   Есть мнение, что ритмизированная форма наших былин устоялась или сложилась не ранее шестнадцатого века.
   Какова же была форма древнейших эпических сказаний? «Слово о полку Игореве» тем и драгоценно для нас, что в нем отразился лад и строй забытых русских рапсодий.
   И древнегреческий эпос, и эпос других европейских народов, в том числе героический эпос Древней Руси, – все это не читалось, не декламировалось, но по-особому напевалось.
   Слушая, как исполняют былины архангельские поморы, можно представить, как звучали эпические песни древней Европы. Если вздумаем счесть века и возраст устной нашей поэзии, если положим в начале вещего Баяна, перед нами откроется тысячелетний песенный путь. Школьные хрестоматии водят нас по оазисам этого пути. Водят, как по музею: это – былины, это – сказки, это – песни. Но устное слово в книге молчит. Напоминают ли нам о цветущих лугах засушенные меж бумажных листов цветы?
   Мы говорим: «Далекая пора, старина».
   Если нам утомительно сыскивать, в чем же красота и жизнь устной народной словесности, поверим на слово столь чуткому к русской красоте Римскому-Корсакову, удивительному Мусоргскому, Врубелю и Васнецову. Эти и подобные им люди чувствовали песенную и художническую душу народа.
   Известные нам виды устной поэзии назвал я «оазисами». Не песчаная пустыня окружает эти оазисы, кругом были вечно зеленеющие луга жизнетворческой народной речи. Избыток творческих сил создавал тот или иной вид поэзии.
   Бытие отдельных видов устной словесности рассмотрено учеными-исследователями. Но последовательную историю жизни устной словесности трудно уяснить и по ученым трудам. Впрочем, ведь мы не особенно горюем и о том, что не знаем подробностей своей семейной хроники.
   Былины, песни, сказания – это гнезда, свитые под сенью вечно зеленеющего, густолиственного дерева.
   Тьмочисленная, тысячеголосая светлошумная листва – это живая народная речь. Бесчисленными голосами шелестела и звенела живая речь. И это был аккомпанемент к былине и сказке. Живой творческий говор рождал поэзию.
   Наряду с разговорной народной речью жительствовала на Руси особливая речь – письменная, литературная. Русские люди – северное славянство – книги читали и книги писали на языке южнославянском, а именно – на болгарском.
   Обособленность литературного языка от народной речи примечательна была не только в Восточной Европе, но еще резче в Европе Западной.