В Европе Западной со времен раннего средневековья во Франции, Германии, Англии, Скандинавии образованные люди писали на языке латинском, непонятном народу.
   Такое явление объясняется тем, что образованность здесь воспринята была от Рима, одного из центров «средиземной» культуры.
   Восточная Европа (славянские народы) приняла образованность от греков – из таких центров мировой культуры, как Царьград, Афины, Александрия. Это была образованность эллинистическая, по существу – античная.
   Принципы эллинизма требовали, чтобы литература классическая преподносилась на языке той страны, того народа, который принимал эллинизм. Таким образом, греческая литература переведена была на языки балканских славян: болгарский, сербский.
   Русь (северное славянство) приняла греческую образованность не позже IX – X веков. Не представлялось особой нужды переводить греческие книги на русский язык. Русский язык был наречием единого общеславянского языка. Болгары, сербы, поляки, чехи и русские в те времена свободно понимали друг друга.
   Русь воспользовалась греческими книгами, ранее переведенными на славяно-болгарский язык.
   Большую роль в распространении греческой культуры сыграло высокое совершенство греко-византийского искусства.
   Византийская архитектура послужила образцом для создания романского архитектурного стиля в Западной Европе. Вплоть до эпохи Ренессанса итальянские живописцы следовали канонам живописи византийской. Величественные здания возводились на Руси византийскими зодчими. Чуткому ко всякой красоте русскому человеку восхитительной казалась великолепная греческая живопись, мозаика.
   Русский народ, народ-художник, восхищение свое «эллинской премудростью» перенес и на литературу. Предлагаемая народу на славянском языке литература содержала эллинскую премудрость, как и другие виды эллинского художества. Было отмечено, что язык поступавших на Русь книг был понятен русским. У всех славянских наречий корни слов одни и те же. Словарный состав един. Но грамматика южнославянского (болгарского) наречия, ставшего на Руси языком литературным, не тождественна была грамматике языка русского.
   Славянская форма слов – младой, златой, брада, врата – нимало не затрудняла. Русские говорили: молодой, золотой, борода, ворота.
   Мудрены были формы глагольных спряжений. Например, в живой речи русский человек говорил: «Я уснул, и спал, и встал». Но в книге эти слова излагались так: «аз уснух, и спах, и восстах». Русскому читателю отнюдь не казался странным этот особливый книжный язык. Ведь книга трактовала о вещах необыкновенных. Естественно, что и речь должна быть необыкновенной, небудничной. Южнославянские грамматические формы стали обязательными для образованного писателя. Употребление русских грамматических форм считалось признаком необразованности.
   Убеждение в том, что в писаниях о вещах серьезных и важных должно применять и грамматику особливую -такой взгляд господствовал в России до конца XVII столетия. Надобно подчеркнуть, что язык древнейшей нашей литературы прост, лаконичен, от него веет свежестью.
   Вот рассказ летописца о смерти князя Олега.
   «Бе осень и вопроси Олег кудесников, волхвов: – Отчего ми есть умрети? И рече ему кудесник един:
   – Княже, конь, его же любиши и ездиши на немь, от того ти умрети.
   Рече же Олег: «Николи же сяду на конь, не вижу его боле того».
   И пребысть несколько лет на видя коня. Дондеже и на грекы иде. И пришедшу ему Киеви помяну конь свой. И бысть ответ: – Умерл есть». И поеха Олег на место идеже бяху лежаще кости коневи голы и лоб гол. И наступи ногою на лоб, рече:
   – От сего ли лба смерть ми взяти? И выникнучи змея и уклюну князя в ногу. И с того разболевся, умре».
* * *
   Если мы посмотрим на письменность нашу, скажем, с конца века XIV по конец века XVII, то увидим, что «славянская» одежда облекает уже иного человека. Грамматика остается, по-видимому, прежняя, но композиция повествования имеет мало общего с древней литературной речью. Литераторы этой эпохи увлекаются «плетением словес».
   Епифаний, писатель второй половины четырнадцатого столетия, пользуется «плетением словес», с большим композиторским тактом. У Епифания это или прелюдии к его сказаниям, или полные живым лирическим чувством интерлюдии. Вот образчик Епифаниевой речи:
   «Коль много лет многие философы эллинские собирали и составливали грамоту греческую и едва уставили многими трудами и многими временами едва сложили; пермскую же один чернец сложил, один составил, один сочинил, один в едино время, а не во многие времена и годы; один уединенный, один единственный.
   И так азбуку сложил, грамоту сотворил и книги перевел в малые лета; а они, семь философов, едва азбуку уставили; и семьдесят мужей-мудрецов перевод истолковали, книги с еврейского на греческий язык перевели».
   Епифания Премудрого Древняя Русь почитала образцовым мастером слова. Эллино-византийскую литературу Епифаний изучил на месте, в Константинополе.
   Обладая высоким поэтическим чутьем, Епифаний понимал, что русский язык по богатству равновелик греческому. В житиях Сергия Радонежского и Стефана Пермского не знаешь, чему дивиться: богатству русского языка или мастерству, с которым Епифаний показывает это богатство читателю.
   О том, что Епифаний чутко прислушивался к народному поэтическому слову, свидетельствует, например, «Плач пермских людей о Стефане». Этот «Плач», нежный и красноречивый, весьма близок к русским народным причитаниям.
   «Извитие словес» высоко ценилось в XVI и XVII веках и позднее. Но в структуре житейских повестей устанавливается отчетливый трафарет: начало, изложение, заключение. Вот образец такого начала у писателя конца XVII века Андрея Денисова:
   «Аще, убо, древле творцев Омир толико тщание, толико подвизание, толикий труд показа, во еже написати Тройска града начало, жительство и разрушение, тем же, убо, нам…» (Далее излагается история Соловецкого монастыря.) («Если древний поэт Гомер такое старание, такой подвиг, такой труд показал, чтобы описать города Трои начало, жизнь и разрушение, тем более нам…»)
   Писатели сторонятся богатств народной красной речи. Любое «житие» обильно уснащается трафаретными стихами – цитатами из Псалтыри.
   Протяженно сложенные силлогизмы напоминают ткань, до преизбытка заполненную узором. Очевидно, это было и во вкусе читателя. Москва, например, обожала пеструю узорчатость даже в каменной архитектуре.
   Разгадку устойчивости древнеславянских форм в нашей письменности не даст ли титул центров русской образованности: Славяно-греко-латинская академия в Москве (XVII век) и другая – старейшая – в Киеве? Русь, войдя в орбиту славяно-греко-латинской культуры, сознательно шла по избранному пути. Новые идеи, возникавшие в литературе восточноевропейской, ярко и творчески отображает письменность русская.
   В XIV веке и ранее образованные русские люди питают ум и душу премудростью книжной. Устная народная словесность уже не удовлетворяет.
   Но былины, сказки, песни по-прежнему украшают быт.
   Русские люди, стоявшие на уровне славяно-греко-латинской культуры, не могли снижать общий для всей Восточной Европы высокий литературный стиль. В свою очередь и читателю, и слушателю простая разговорная речь в книге показалась бы весьма неуместной. Вкус к высокому стилю деревенские грамотеи сохранят и в веке XIX.
   В XIV веке завременились на русской земле зори освобождения от ненавистного монгольского ига.
   Вдохновенная проповедь единства Руси, пламенный призыв к единому национальному сознанию были для русского народа как живая вода, как дождь для иссохшей земли. Славяно-греко-латинская премудрость поставлена была на божницу, когда услышала Русь победные трубы с Куликова поля.
   Когда Русь сбросила с плеч татарский хомут, душа великого народа широко и державно расправила крылья. Забылись эти речения: мы – рязанцы, а мы – новгородцы. Ведь все говорили единым русским языком, и русская народная речь приходила из силы в силу.
* * *
   Любопытно, однако, что в XVI-XVII веках, при непрекословном следовании правилам грамматики словенской, у писателей-книжников остро и неожиданно прорывалась живая, окатистая народная речь.
   Тому пример такой начетчик, как Иван IV. Доказывая Курбскому законность единодержавия, исписывает целые тетради бесконечными словенскими цитатами. Но темперамент Ивана Васильевича известен: он вдруг перескакивает на речь русскую, притом бранную.
   «…Единого моего слова гневного ты стерпеть не похотел. Ко врагу нашему, кралю Жигмонту сбежал. И оттоле лаешь на нас, как пес из-под лавки. Только укусить не можешь».
   «…Вы будете государить, а царь при вас, как староста в деревне: сиди да вам в рот гляди да притакивай».
   Курбский, человек также темпераментный, но сдержанный, литературно образованный, в ответных писаниях с удовольствием кольнет глаза царю его литературной безграмотностью. Как-де можно в образованное государство писать таким избным слогом?!
   Однако язвительная острота царских эпистолей проняла сердце Курбского. Он говорит, что нельзя гак «грызть кусательно» человека, живущего на чужбине.
   Ивану IV тесно было в рамках условного схоластического наречия: «Сердце яро, места мало, расходиться негде».
   Родословную свою Иван IV выводил из Древнего Рима. Узнав, что шведский король Густав Ваза тоже считает себя потомком кесаря Августа, Иван IV пишет Густаву: «В которых своих чуланах ты, Густав, сыскал, что ваш род от Августа? А наши купцы, бывши в Стекольном, видели, как родитель твой, в рукавицы нарядясь, ходит с кнутом по торгу, у кобыл зубы считает, коней торгует. А потому ваш род самый мужицкой. Еще пишешь ты, что Москва на Украину задорится и на Волынь… И то бы не дико: язык един, вера едина. А что пишешь, будто мы у тебя хотим жену отнять, и мы тому, на Москве, много смеялись. Неграмотные твои толмачи перевели наше слово „рубеж“ словом „жена“. О рубежах речь была. А твоя жена нам не надобна. Никто ее у тебя не хватает».
* * *
   В семнадцатом столетии распространена была по России «Грамматика, сиречь наука о еже право писати и право глаголати». Этот солидный том в кожаном переплете с медными застежками был пособием и для прозаиков, и для поэтов. Однако это была грамматика все того же условного, схоластического словенского языка.
   Наряду с этим в середине семнадцатого столетия раздается пламенный призыв к употреблению русского народного языка в литературе.
   Знаменитый Аввакум Петров автобиографию начинает так: «Не позазрите просторечию нашему, люблю свой русский природный язык, виршами философскими не обык речи красить.
   Небрегу о красноречии, не уничижаю своего языка русского…Ох, ох, бедная Русь! Чего-то тебе захотелося немецких поступов и обычаев».
   Аввакум пишет царю Алексею: «Вздохни-тко по-русски. Ведь ты, Михайлович, русак, а не грек».
   Сосланный в Сибирь Аввакум так описывает путь по Тунгуске:
   «О, горе стало! Горы высокие, дебри непроходимые; утес каменный, стеной стоит, и поглядеть – заломя голову!»
   Народная молва так оценила борьбу Аввакума за народность языка: «Яснее солнца письма Аввакумовы».
   Однако возникла и оппозиция. Пуристы находили невероятным допустить в литературу «деревенских баб басни».
   Лишь в середине XIX века сочинения Аввакума Петрова были оценены как замечательный памятник живой русской разговорной речи.
* * *
   Со времен Петра I литературный язык наш испестрили слова немецкие, голландские и французские.
   Сам преобразователь даже в быту любил -щегольнуть голландской фразой. Проезжая Белым морем, поставил он на берегу памятный крест. На поперечном дереве вырезал собственноручно: «Дат крус макен Питер Михайлов». («Этот крест сделал Петр Михайлов».)
   Во второй половине XVII века появляются в Москве ученые люди с Украины. Ученый ритор обучает москвичей ораторскому искусству:
   «Наиперше маем зложити з письма святего фему. Бо ведлуг тея фемы мусится все казане чинити… Же бы що обецалем мувити и показати, то и мувилем и показалем». («Сначала выберем тему из писания. Вокруг той темы сочиним все сказание. Что обещали, то и скажем и покажем».)
* * *
   Нестроение литературного языка упорядочил Ломоносов. Он составил грамматику языка русского. Ломоносов переновил корабль русской литературной речи. Обветшавшее убрал с дороги. Славянский язык остался в книгах церковных.
   Когда Пушкин принял в руки руль – правило корабельное, литература русская пошла по курсу державному, славному. В паруса дунули русские ветры.
   Сколько веков полноводная река живой народной речи плыла рядом с речью книжной!
   Хотя бы бегло взглянем, рядом жили эти две стихии или вместе?
   Русские люди искони любили слушать книгу. Фабула книжного сказания, если она была разительно яркой, запечатлевалась в памяти слушателей.
   Устно-народное поэтическое слово, заимствуя книжный сюжет, никогда не воспринимало форм грамматических. Полюбившийся сюжет народ непреклонно обогащал русскою красотою.
   Наблюдаются явления и обратного порядка. Например, в XVI – XVII веках писатель-историк, собирая материал для биографий той или другой исторической личности, иногда обращался к памяти народной. Если в устах народа все эти памяти были живыми цветами, то переведенные на условный литературный язык цветы эти нередко видятся нам поблекшими.
   Таким образом, стихия живой народной речи и стихия речи литературной, условной существовали хотя нераздельно, но и неслиянно.
   «Помянув родителей», то есть века XVII, XVIII, выходим на широкое раздолье русской литературы XIX века.
   Тургенев сказал: «Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах моей родины – ты один мне поддержка и опора, о великий, могучий, правдивый и свободный русский язык!»
   В этой похвале Тургенев объединяет и живую народную речь, и русскую речь литературную.
   Язык классической нашей литературы XIX века весьма богат потому, что создавали его люди глубокой мысли, люди высоких стремлений, страстно искавшие правду.
   Многосложны человеческие характеры, но проницательный взгляд художника-психолога видит и высоту неудобовсходимую и глубину неудобозримую.
   Русские классики XIX века в подлинниках штудировали авторов французских, немецких, английских. Блестящее знание литературных форм Запада изощрило русское писательское мастерство.
   Каково соотношение русского языка, закрепленного в литературе, и русского языка разговорного?
   Если язык русский есть богатство, наследие отцов наших, то славные писатели наши, как добрые сыны, приумножают отцово наследие.
   Не департамент одобрил их речь, не министерство рекомендует, – нет, весь народ русский на Севере, на Волге, в срединной России, в Сибири читает и слушает эту речь и находит, что все сказано статно и внятно.
* * *
   Толстой изображает судьбу человека внимательно, последовательно, детально.
   Психолог Достоевский тонко-прозрачно раскрывает перед нами и свет, и тьму, и доброе, и злое – все, что скрыто бывает в глубинах сердец человеческих.
   Но ни нравоучительность Толстого, ни громоздкость Достоевского не отягощают. Это потому, что и Толстой и Достоевский являются художниками слова. Чувство эстетического удовлетворения все время сопровождает работу нашей мысли.
   Но сейчас для меня важен лишь следующий вывод: писатели-психологи бессознательно, незаметно внушают нам и приучают нас внимательно и вдумчиво относиться к поведению людей, нас окружающих. И тогда обогатится и расширится твоя мысль, тогда у тебя и речи будут.
* * *
   Итак, русский язык стал языком литературы. Что же, река живой народной речи и река русской речи литературной слились воедино? Нет, они остались неслиянны, хотя и нераздельны.
   Это потому, что у писателя (классика) все сковано единой идеей: и фундамент, и стены, и кровля – все сцементировано единой мыслью («Война и мир», «Воскресение», «Анна Каренина»).
   К творению писателя-классика ничего не прибавишь, не убавишь. Органически целостны и мысль, и язык. Толстой, Достоевский, Тургенев, Гоголь монументальны. Эти здания знали наши деды и отцы, и мы с вами.
   Но рядом, но вокруг неутомленно бегущая, терпкая разговорная речь. Можно к разговорной речи применить стих Державина:
 
Алмазна сыплется гора
С высот, четыремя стенами,
Кипит внизу, бьет вверх буграми…
 
   Еще видится нам теперешняя речь рекой без берегов. Сколько струй чистых и мутных, светло-прозрачных и иловатых!
   В последнее время и в печати не раз поднимался вопрос о чистоте литературного языка.
   Порою также делаются ребятам краткие, но убедительные внушения:
   – Нельзя говорить: одел калоши, раздел пальто. Калоши надо надеть; раздеть можно человека, пальто надо снять. Правильному языку учитесь у великих наших классиков.
   Если первые две заповеди конкретны, то последняя абстрактна (по-русски говоря).
   Правильно и достойно поступают, когда велят молодежи учиться языку у классиков.
   Школьная программа предписывает знакомство с некоторыми образцами классической литературы. Что имеет в виду школа? Ответ дают темы программных ученических сочинений: характеристика Онегина, Чацкого, Печорина; роль крестьянства в «Кому на Руси жить хорошо».
   Следует отметить, что если в классическом произведении налицо яркая фабула, то молодежь причтет такое произведение к числу интересных книг.
   Но, получив задание учиться у классика языку, ученик по-иному должен перестроить свои мысли.
   «Учись языку у Толстого»… Это целая программа. Ученик раскрывает «Войну и мир». С чего начать? Разобрать фразы по частям речи и по частям предложения?
   Кто будет проходить такой «заочный курс»?
   В планах по обучению языку у классиков есть еще один важный пункт: любая литературная эпоха очень быстро становится историей.
   Боюсь сплетать силлогизм – не сделать бы вывода, что Пушкин, Толстой, Достоевский являются уже историей литературы и произведения их – исторические памятники.
   Нет, живы они и, во-первых, потому, что писатели эти запечатлели несравненную глубину русской философской мысли. Живы они точно так же, как живет и вечно юнеет могучая русская музыка Мусоргского, Бородина, Римского-Корсакова, Чайковского.
   Неумирающая сила дышит и в изобразительном искусстве того времени: Серов, А. Иванов, Суриков, Репин и др.
   Древний философ говорит о Гомере: «Гомер каждому, и дитяти, и мужу, и старику, столько дает, сколько кто может взять».
   Если книга заключает в себе светлый разум, чистую совесть, поэтический талант – в такой книге великая сила и угодье.
   В греческом языке слово «логос» обозначает и «слово» и «ум». «Слово есть провозвестник ума». Мы должны всячески обогащать свой ум, свою речь.
   Философ Платон требует, чтобы творческий пафос присущ был и педагогу-учителю, и плотнику-строителю, и ремесленнику.
   Гениальный Ломоносов воплотил в себе идеи Платона. Ломоносов был и физик, и химик, и филолог, и историк, и ученый-электрик, и географ. И любой вид деятельности Ломоносова озарен, как солнцем, творческим пафосом, поэтическим вдохновением.
   Разнообразны виды человеческого труда. Но интерес к литературе, к книге объединяет людей различных профессий.
* * *
   Родимый край, реку, берег любят не за красивые пейзажи. У меня стона открыток – виды Севера. Бумага и бумага. А берестяной туесок из-под морошки сколько лет хранит живое благоухание родины!
   Как птицы по весне летят на Север и поют: «В крае суровом, ненастном, далеком родина наша, родные леса», – так неутомленно стремится наша молодежь в края небывалые, но прекрасные.
   Свойства поэта и художника чудодейственны. Творческая сила одного человека заставит десятки людей почувствовать пленительную, нежную красоту северной природы: тень дремучего бора, сияние цветущих лугов, жемчужные нюансы неба и воды…
   Вспоминаю северную сказку. Парень идет с девицей по берегу, спрашивает: «Богата ли ты?» Она отвечает: «Я богаче тебя. Видишь, за рекой черный ельник и белый березняк?» Он говорит: «Ну что – елки да березы боговы». Она говорит: «Нет, мои эти ели и эти березы! А видишь, летят по реке лебеди и утки?» – «Ну что, лебеди и утки боговы!» – «Нет, мои эти лебеди и утята!»
* * *
   «Учись – свой ум точить!» И ты, творческая душа, руководитель, передовик, оттачивай свой ум я свою речь на алмазном камне художественной литературы.
   Ты, дорогой мне человек, перекинемся душевным словом: каких писателей ты успел полюбить? Я, например, люблю Чехова и Пришвина. По-моему, никто так, как Чехов, не видит человека.
   Лаконизм, простота, изящество, высокая художественность – все собрал в себе Чехов. И Пришвин: уж ты все свои бока обтер, лазая с ним по тундрам, по лесам, по горам, по долам. Это он научил тебя видеть и понимать природу, и землю, и всякую тварь, на ней живущую.
   Гляжу на Чехова, на Пришвина. Они ничем от нас не отгорожены, как и те светлые, которые жили и творили в прошлом столетии.
* * *
   Если хочешь стать добрым, разумным и желанным собеседником, читай книги, в которых словам тесно, а мыслям просторно. Найди поэта, который видит солнце «и в малой капле вод».
   Полюби книгу, которая научит тебя видеть «разумное, доброе, вечное». Читай то, что обогащает твой ум.
   Если в тебе самом есть содержание, то и каждый твой день будет содержательным. «Хозяин что ступит, то дело найдет».
   Когда научишься видеть, что «серенькое» русское небо богаче красок жемчужной раковины, когда почувствуешь глубину беседы простых людей, тогда любое твое слово к товарищам будет живым.
   Как учиться у художника? Поживи с Чеховым. Вникни в те рассказы, где Чехов вяжет героя с природой.
   Каким художником является Чехов в ряде своих «весенних» рассказов! Ранняя, зыбкая весна, недавно оттаявшие поля, подмерзшие лужицы – будто карандашный набросок. Но велико изящество этих скудных линий. Чехов как истинный поэт видит, что сквозит и тайно светит в этом предначатии русской весны.
   Чехов не берет взаймы и у словесности фольклорной. Речь его разительна богатством мысли. Чехов облекает мысль в простые слова, «но им без волненья внимать невозможно». Иной чеховский рассказ «тих, как день ненастный», но оттенки северного жемчуга нежнее и изящнее брильянтовых изделий. В противоположность, например, Гоголю, у Чехова нет речений роскошных, обворожительных.
   Тонкое изящество чеховской мысли таково, что вопрос – «язык чеховских рассказов вместе или рядом с живой народной речью?» – вопрос этот окажется примитивным или тяжеловатым.
* * *
   Вопрос о том, как поживает «народная» речь в наши времена, есть вопрос школьный, отвлеченный. Быт города и деревни нивелируется. Устанавливается массовый язык.
   Поэтически одаренные люди давным-давно равняются по тому или иному направлению общей литературы.
   Я упомянул, что словарь печатной речи и речи устной в наши дни стал нейтральным. От газетного пошиба не убежишь.
   Если говорить о разговорной речи, то как прежде, так и теперь люди не записывают своих высказываний. Устное красноречие не теряется. Если человек талантлив, если мышление его живо, таких людей ценят: «У него есть что призанять».
   Над языком, над речью в первую очередь должен думать писатель.
   Тусклое пренебрежение, косное предубеждение к «простонародному» языку зиждет язык литературный не на живой речи, а на литературно-бумажном наследии. Словарь русского народного языка просеивают не через решето, а через сито. Вместо доброй муки не пойдут ли в дело высевки?
* * *
   Разговор о языке, о речи, как о всякой вещи, тогда будет на пользу, когда ты видишь в речах собеседника «раздумьице великое». Если он не удовольствован знанием, науками, ты добавляй. И спор не беда: в споре истина сыскивается.

ИЗ ДНЕВНИКОВ

   Со мною не раз бывало такое: в городе ли, в старом проулке, в деревне ли застигнет тебя, обнимет некое сочетание света и теней, неба и камня, дождя и утра, перекрестка и тумана – и вдруг раскроются в тебе какие-то тайновидящие глаза. (Или это разум вдруг обострится?) И одним умом думаешь -когда-то в детстве-юности шел ты и видел ты схожее расположение дороги, света, тени, времени и места. А разум твой раскрывает тебе большее, т. е. то, что сейчас с тобою происходит, отнюдь не воспоминание, но что бывшее тогда и происходящее сейчас соединилось в одно настоящее. И всегда в таких случаях, чтоб «вспомнить», когда я это видел, мне надобно шагнуть вперед (отнюдь не назад).
   «Шедший сзади был впереди меня».
   В такие минуты ясности и истинности сознания я не успевал обычно охватить и сформулировать того, что в такой отчетливости и несомненности уяснилось мне.
   В такие минуты ум становится широким и ясным, мысль дальновидной.
   Потом опять тянулись дни и месяцы обычного житья-бытья. Но уж это мне ясно и видно, что в «те минуты» я отнюдь не выходил из себя, но приходил в себя. Это были минуты сознания и знания. И я отчетливо видел (понимал), что многолетнее Мое житье-бытье проходит как бы в комнате без окон. И я не сознаю этого. Может, и окна есть, но мне они ни к чему, вроде украшения. И вот окно отворилось-распахнулось, и я узнаю, что есть иной мир, иное сознанье, иное бытие, настоящее.
   …Как-то я уже поминал: старая девица (из богатых), как настанет Велик день или святки, и она в те дни опухнет от слез. Вишь, юность и детство вспоминает: как-де у них празднично было…