— Я знаю, кто убийца!
   — Кто-о-о? — язвительно протянул прокурор Стращалов и ухмыльнулся. — Может, Шапошников, что превратился вместе с убитой в головешку? Он?
   — Нет, нет…
   — Может, Илья Сохатых, вооруженный вон тем игрушечным револьвером, пуля которого отскочит даже от лопаты?
   — Нет…
   — Может, отец Ипат, или пристав, или, наконец, ваш отец? Может быть, Анфиса Козырева сама себя убила?
   — Ее убил…
   — Кто же? Кто?! — медведь поднялся на дыбы и пошел на обезумевшего Прохора. — Ну, кто?!
   — Анфиса Петровна убита… Ибрагимом-Оглы. Над Прохором взмахнули два крыла — белое и черное. Он вскрикнул и упал.

 
   Прохора привели в чувство. После небольшого перерыва председательствующий спросил его, может ли он давать дальнейшие показания. Он сказал:
   — Могу.
   И начал со своего первого знакомства с черкесом еще там, в губернском городе. Он стал топить Ибрагима-Оглы быстрым, приподнятым голосом. Он сбивался в своих показаниях, иногда повторял одно и то же, истерически выкрикивал какую-нибудь одну и ту же фразу, терял нить речи, часто пил воду, оглядывался, куда бы присесть. Ему подали стул, и председательствующий еще раз спросил его, может ли он давать показания спокойно, не волнуясь, потому что в таком взвинченном душевном настроении подсудимый рискует впасть в ошибку, направить суд на ложный путь.
   Нет, нет! Прохор просит теперь же до конца выслушать его, он чувствует себя здоровым, вполне владеет собой и будет говорить одну лишь правду.
   — А если я волнуюсь, — сказал Прохор, и блуждающие с предмета на предмет глаза его покрылись слезами, — то я волнуюсь единственно потому, что мне тяжело показывать на Ибрагима: я обязан этому человеку своей жизнью, он питает ко мне большую любовь… Да, любовь… И сильную привязанность… А раз господин прокурор считает меня убийцей, то не могу же я больше укрывать Ибрагима… Я не могу укрывать разбойника. Он, по звериной глупости своей, отнял у меня самое дорогое, отнял все! Я не могу его укрывать! Не могу!
   Рот Прохора вдруг стал прям и строг, мускулы лица не дрогнут.
   Ослабевший от изнеможения, жары и духоты черкес борется с дремой, стараясь понять, что говорит его джигит Прохор. А подсудимый Прохор Громов, овладев собой, показывает теперь спокойным, твердым голосом, наивно дивясь своему спокойствию и твердости. Посторонняя темная сила, которая вошла в него, все крепче овладевала его волей, и сердце Прохора превратилось в лед.
   Да, да. С тех пор, как в жизнь Громовых вторглась несчастная Анфиса, от которой в особенности страдала Марья Кирилловна, Прохор не однажды слышал от черкеса, что он, черкес, собирается убить Анфису. И напрасно Ибрагим вчера лгал суду, что он только стращал Анфису кинжалом, что это у него не более, как привычка, как шутка. Это неверно: бывший каторжник Ибрагим-Оглы может убить любого человека в любой момент. Да, да, в любой момент. Прохор также припоминает свой разговор с Ильей Сохатых. Приказчик говорил ему о телеграмме, которую Ибрагим-Оглы собирался послать ему, Прохору, в Москву, когда Прохор жил там вместе с семейством Куприяновых. В этой телеграмме имелся ясный намек на Анфису, что ее, мол, надо убрать… К сожалению, телеграммы Прохор не получил и не может ее представить суду.
   — Пардон! Есть, есть! — вдруг раздалось из полутемного угла. Это Илья Сохатых. Он сорвался с места и, роясь в карманах, подбежал петушком к» судейскому столу. Кончик его носа был в крови. — Вот, извольте… Вследствие моего недавнего самоубийства я совсем забыл, что этот документ при мне. Вот он… Мне его подарил для моего альбома на память наш городской телеграфист, фамилию его, вследствие личного самоубийства, я не упомнил. Эту телеграмму писал каракулями Ибрагим-Оглы, преступный убийца… К сему я больше ничего не могу добавить вследствие того, что.., вообще, — и он, повиливая для пущей важности задом и локтями, пошел на место.
   — Огласите бумажку, — приказал председательствующий секретарю.
   И вот эти самые каракули, смыкая свой тайный круг предначертанья, прозвучали теперь так:

 
   «Прошка приежайъ дома непорадъку коя ково надоъ убират зместа. Пышет Ибрагим Оглы. Болна нужен».


 
   Бумажка переходит из рук в руки. В председателе и присяжных она возбуждает особый интерес. Смысл ее занимает и публику: в зале злорадный шепот и ненавистные взгляды в сторону подсудимого черкеса. Ибрагим дважды пытается заговорить, но его пока лишают слова.
   Свободно передохнув, Прохор продолжает показания. Голос его звучит жестко и бесчувственно.
   Незадолго до катастрофы Прохор действительно решил жениться на Анфисе. Он теперь должен откровенно признаться, что любил Анфису беззаветно, он был всецело в ее власти. Женитьбой на Анфисе он хотел восстановить между своим родителями утраченный мир и спокойствие. Прохор от Ибрагима ничего тогда не скрывал, не скрыл и о своем намерении стать мужем Анфисы. Он помнит, Ибрагим закричал на него: «Ишак, твоя невеста не Анфиса, а Нина Купрыян». Этот каторжник Ибрагим-Оглы вообще ненавидел Анфису. Этот простодушный каторжник несколько раз заявлял и Марье Кирилловне буквально так: «Не плачь, Машка… Эту змею Анфиску я растопчу ногой…» Подобные фразы Прохор довольно часто слышал от Ибрагима лично либо подслушивал. Надо помнить, что черкес питал любовь не только к семье Громовых, но и к Куприяновым. И вот, убедившись, что Прохор готов жениться на Анфисе, этот темный человек решился на последний шаг. Он рассчитал, что от смерти Анфисы всем станет хорошо: и Громовым и Куприяновым. Ибрагим-Оглы убил Анфису действительно из ружья Прохора, но Прохор этим ружьем почти никогда не пользовался, оно валялось где-то в кладовке. Вот почему это медвежачье ружье и не попало на глаза местному следователю села Медведева, человеку весьма исполнительному и честному. Да, действительно Ибрагим-Оглы воспользовался пыжом от газеты Прохора. Ну так что ж такое… Комната Прохора, как и весь дом, всегда была доступна для этого разбойника.
   Ибрагим-Оглы сидел как в столбняке, разинув рот и вонзив взгляд выпученных глаз в твердокаменную спину Прохора. Он не верил ушам своим, он отказывался понимать, что говорит Прохор. Он был как под обломками внезапно рухнувшей на него громады. Губы его вздрагивали и кривились, ноздри раздувала копившаяся ярость, а желтые круги в глазах застилали свет. «Нет! Не может быть… Это не Прохор стоит там, у стола, и голос не его. Это шайтан, шайтан…»
   — Геть, шайтан! Кто? Я?! Я убил Анфис? Собака, врешь!! — вскочив и хватаясь за лысую, вспотевшую голову свою, пронзительно закричал черкес.
   В зале вдруг поднялся шум и злобный шепот: «Ага, врешь?! Убивец проклятый!.. Врешь?..»
   Черкес оглянулся, белки глаз его враждебно заблестели. В зале принялись водворять порядок. Черкес был удален под умолкавший нехороший шум толпы.
   Выкрик Ибрагима-Оглы подстегнул Прохора бичом. Прохор почуял в угрозе черкеса явную опасность для себя и тут же решил разом покончить с ним.
   — Вот видите, — возмущенно сказал он, облизнув сухие губы и сделал жест в сторону хлопнувшей за черкесом двери. — Вот видите? Убийца еще смеет отпираться.
   Я хотел смолчать, я даже был готов на коленях умолять суд о смягчении кары этому глупому убийце, но теперь вынужден заявить суду, что этот злодей много лет тому назад убил отца и мать Якова Назарыча Куприянова, купца из города Крайска. Вот сколь ценны его показания, что он никогда никого не убивал. Покорнейше прошу суд запросить показания потерпевших телеграфом или вызвать Куприяновых сюда, — отца и дочь. Они все расскажут подробно, они расскажут, как этот каторжник при мне и при моей покойной матери валялся у них в ногах и каялся в своем убийстве. Я буду необычайно счастлив, если эти мои слова снимут с моей души тень подозрения в убийстве.., кого? В убийстве женщины, смерть которой я буду оплакивать всю жизнь.
   Удостоверенное подлежащим начальством города Крайска телеграфное показание Якова Назарыча Куприянова оказалось для подсудимого Ибрагима-Оглы решающим. Купец Куприянов был предусмотрительно уведомлен Иннокентием Филатычем о возможном обороте дела. Письмо Иннокентия Филатыча шло из села Медведева не почтой, а с особым нарочным: так скорей и безопасней.
   Хотя это новое открывшееся суду преступление не могло отягчить, за давностью срока, участь Ибрагима-Оглы, однако веское показание купца Куприянова дало суду существенный повод характеризовать черкеса как злостного, неисправимого убийцу.
   И все показания его, которые он только что давал суду, — случай с возвращавшейся
   вечером от Громовых Анфисой, когда черкес, обнажив кинжал, грозил убить ее, и на следующее утро был допрошен приставом, — это и другие, подобные же показания, которые с такой убедительной уверенностью отвергал черкес, теперь восстали против него как неотразимые свидетели его вины.
   Заключительная речь прокурора Стращалова была ярка по языку, мысли, неукротимому пафосу. Выгораживая Ибрагима-Оглы, он с силой обрушился на Прохора Громова. Он утверждал, что обвиняемый Громов, «этот ядовитый ползучий гад нашего времени», не только корыстный убийца, не только холодный предатель, решившийся, спасая себя, погубить верного своего слугу, но и поджигатель… (Тут с жестом протеста председатель суда позвонил в звонок.) Да, поджигатель! Кому выгоден был пожар дома убитой? Одному только Прохору Громову. Почему? Чтоб разом скрыть все вещественные улики, документы, переписку и прочее. Кто ж в самом деле устроил пожар? Ведь дом был заперт, опечатан, у дверей сидел караульный, а пожар вспыхнул внутри. Ведь не могла же сама покойница встать и поджечь себя. Нет, тут, бесспорно, была подстроена тонкая штучка…
   — И вот я спрашиваю, кто ж поджигатель? И отвечаю: конечно же не Прохор Громов лично, он, к великому сожалению, цел-невредим (звонок председателя), а вместо него погиб, опять-таки к моему сожалению, какой-то несчастный дурак, может быть пьяница, подкупленный Прохором Громовым за горсть пятаков. Граждане заседатели! Вникните в ясный смысл изложенных мною, взывающих к отмщению фактов и по всей своей совести скажите в глаза этому кровожадному Шейлоку, этому опасному отпрыску опасного рода темных дельцов: «Да, виновен!»
   И все-таки, несмотря на блестящую речь прокурора, присяжные заседатели вынесли приговор «нет, невиновен» — Прохору Громову, и «ба, виновен» — Ибрагиму-Оглы.
   Таким образом, сын купца Прохор Петрович Громов был по суду оправдан. Это стоило ему большой душевной передряги и около пятнадцати тысяч рублей денег, оставленных при посредстве ловкого Иннокентия Филатыча в несчастном городишке.
   Ибрагима взяли под стражу. Черкес уходил из зала суда прямым путем на каторгу. В каком-то умственном помрачении, скрежеща зубами, он крикнул Прохору:
   — Проклятый ты чалвэк!.. Будь проклят!.. Но Прохор — как камень. Он принял удар и не погнулся.



ЧАСТЬ 4




1


   Ты помнишь, читатель, ту бурную ночь, когда смертью погибла Анфиса? Над всею тайгою, над всем миром тогда гремела гроза, ударила молния и в одночасье сгорела хибарка, когда-то построенная Прохором Громовым. С того подлого времени прошло несколько лет.
   Угрюм-река! Была ли ты когда-нибудь в природе и есть ли на свете та земля, которою размывали твои воды? Или в допетровские седые времена выдумал тебя какой-нибудь ветхий днями сказитель жемчужных слов и, выдумав, пустил по широкому миру, чтоб ты в веках передавалась легкокрылой песнью из уст в уста, пока не забудут тебя люди?
   Пусть так, пусть тебя не было вовсе на белом свете. Но вот теперь ты, Угрюм-река, получила право на свое существование, ты знаменуешь собою — Жизнь.
   Вот белый парус встал на горизонте, и люди гадают с берега: куда плывет корабль?..
   Ответ прямой: корабль придет туда, куда направит его кормчий, куда понесет зыбун-волна.
   Ветер ли, парус ли белый, или волна волну торопит — пролетают сроки над землей.
   Прохор Громов круто повернул руль у корабля: корабль зарылся носом в берег.
   Действуйте, действуйте, Прохор Петрович! Величавая Угрюм-река у ваших ног. За вами слово!

 
   Теперь на том участке, где стояла сгоревшая хибарка, раскинулась главная резиденция Прохора Петровича Громова. Своими постройками она заняла ровно четыре квадратных версты.
   Вот высокий холм на берегу. Нам этот холм тоже давно знаком. С его вершины непогодливой ночью юный Прохор бросал Угрюм-реке хвастливые слова.
   Теперь Прохор Громов не тот, и Угрюм-река — не та. Изменил лицо свое и самый холм. На его вершине башня. Ее спроектировал, по типу башни Эйфеля, инженер-американец мистер Кук. Она вся из деревянных брусьев, скрепленных железными болтами. Четыре ее лапы жесткими фермами опираются на втопленные в землю тысячепудовые камни-валуны. Сорокасаженной высотой своей башня царит над всей тайгой, десятки верст кругом доступны ее взору, и вооруженный биноклем глаз может детально рассмотреть, что создал Прохор. Во время сильных ветродуев, когда гнется и трещит тайга, вершина башни, раскачиваясь, описывает в небе круг диаметром сажени в две. Вся башня, как бы охваченная страхом рухнуть, крикливо спорит с ветром: потрескивает, скрипит, скоргочет. Она окрашена в бледноголубой небесный цвет и носит поэтическое имя «Гляди в оба».
   В среднем пролете — рабочий летний кабинет Прохора Петровича. От пяти крупных предприятий сюда идут пять телефонных проводов. Провод с золотого прииска «Достань» дал нить и в нижний этаж башни, где день и ночь дежурит караульный, двоюродный брат покойного бомбардира Вахрамеюшки, тоже старый одноногий бомбардир Федотыч. Как только намывался новый пуд золота, с прииска караульному давали знать. Он култыхал на улицу, крестился, говорил себе:
   — Ощо пуд… Оказия, вот тебе Христос!.. Бездна бездну призывает… Пли! — и поджигал фитиль. Стоявшая у основания башни пушка грохотала громом.
   Вот ударила пушка, башня вздрогнула, Прохор тоже вздрогнул и посадил чернильную кляксу на бумагу. Он подбежал к раскрытому окну, в которое вплывали струйки тухлого порохового дыма, перегнулся в толщу высоты и безнадежно крикнул оглушенному выстрелом Федотычу:
   — Эй ты! Старый черт!..
   Однако «черт» стоял разинув рот и расшарашив ноги. Прохор схватил с подоконника горшок с цветком и швырнул прямо в голову Федотыча. Но горшок грохнулся возле самых его ног и разлетелся в соль.
   — Сказывал тебе, мерзавцу, сначала дай мне сигнал, потом стреляй!
   — Виноват! Прошибся! Так полагал, что вас здесь нету та…
   — Иди в контору! Скажи — штраф три рубля!.. — И окно опустело.
   Летний кабинет Прохора весь в дорогих коврах. Шкафы с делами. На окнах, на огромном столе образцы минералов: тут медный колчедан, и круглые сферосидериты, и красноцветные песчаники, и сопутствующие золоту породы кварцев. В стеклянных пробирках — свежий порошок недавно найденного графита, пробы золотоносных песков, искусно сделанные модели самородков. Вот модель крупнейшего золотого самородка, в 16 фунтов 27 золотников. Оригинал, конечно, у Прохора дома, в стальном несгораемом шкафу. По стенам — раскрашенные таблицы, графики, схемы, генеральный план всех владений Громова. В углу заряженный штуцер и охотничье ружье с витыми дамасскими стволами. На медвежьей шкуре, возле ружей, дремлет матерый волк. Нет-нет, да и посмотрит одним глазом на хозяина и вновь заснет. Окно открыто, но воздух пропах махоркой: Прохор Петрович, похожий на цыгана, курит, как цыган. Голова его встрепана, черная борода лохмата, видно, хозяин редко глядится в зеркало.
   Крупное, в крепких мускулах, лицо в бронзовом загаре, с носа лупится кожа. Глаза быстры, ясны. Меж густыми бровями — глубокая вертикальная складка; она придает лицу какое-то трагическое выражение. Его лица в моменты приступа злобы трепещет даже волк.
   Нина Яковлевна заглядывает на башню редко. Однажды она принесла сюда небольшую икону и водрузила в переднем углу, на полке. Во время урагана икона упала, завалилась за шкаф и лежит там до сих пор. Вместо иконы теперь посажен на эту полку белый филин.
   Стеклянным желтым глазом филин по-мудрому следит за каждым душевным движением Прохора Петровича, но угрюмо молчит о том, что видит. Может быть, темными ночами, когда башня безмолвна, он что-нибудь и пересказывает стоящему на дыбах медвежонку, такому же мертвому, как и он сам. Может быть, может быть. Недаром люди боятся в ночное время проходить возле башни. В народе болтали, что запоздавшим путникам слышится женский рыдающий голос: то ли душа чья томится в той жуткой башне, то ли верхний ветер свистит, мчась через пролеты решетчатых ферм, иль мертвый филин лопочет свою лунную сказку. Всяко болтали.
   Инженер Протасов, прослышав про глупые бредни, не раз и не два хаживал мимо той башни в самый треклятый полуночный час. Даже однажды пошел с Ниной Яковлевной; она боялась, дрожала, никла к нему: башня стояла вдали от строений, среди тайги. И — вдруг, вот оно!., зарыдало, забулькало. Инженер Протасов прислушался, захохотал, погрозил тьме пальцем и, шагнув к двери, распахнул сторожку. Оттуда несся надсадистый свист, храп и треск спящего бомбардира Федотыча.
   — Вот так рушатся легенды, — иронически сказал инженер Протасов, и они пошли с хозяйкой обратно.
   — Вы все шутите? Эх вы, скептик!.. Да разве плохо верить во все тайное? В иллюзию, в сказку, в таинственный мир? Ведь это же в сущности самое поэтическое, может быть самое главное в жизни…
   — Самое главное — сама жизнь. А в жизни — человек. Я верю в ум, в разум: я — рационалист, вы же — вся в предрассудках… Нина Яковлевна! Доколе? — он загородил ей дорогу и, трагически подняв брови, с осторожной усмешкой глядел ей в лицо. — Ведь вы ж образованная, умная…
   — Позвольте, позвольте… — Она поспешно влекла его обратно, к дому. — Разве вы не читали, скажем, француза Шарля Рише?
   — Что? Чертовщина!
   — Позвольте! Но ведь их целая плеяда ученых…
   — Не верю…
   — Позвольте, вы меня начинаете злить, Андрей Андреич…
   — Не верю, Нина Яковлевна, не верю! Для меня — палец есть палец. Все остальное, простите, — абсурд, химера, миф.
   Так они раздражали друг друга в отсутствии Прохора Петровича: в то время он пребывал за границей, в Германии, в Бельгии. Теперь же… Прохор Петрович дома.
   Он снял с бумаги чернильную кляксу и, брюзжа на Фе-дотыча, вынул из правого ящика записную, в красном! атласе, тетрадь: «Золотой реестр». Занес туда строчку о новом пуде намытого золота, подытожил добычу за полгода — сто сорок три пуда, с шумом встал и — руки в карман — взад-вперед по кабинету. Волк поднял голову с вытянутых лап, прищурился на Прохора и, разинув зубастую пасть, сладко позевнул. Большая трубка во рту Прохора дымила мерзко.
   Вот один, вот другой телефонный звонок:
   — Алло! Ну, да… Стойте, стойте! Возьму карандаш. Диктуйте!.. Муки ржаной сорок пять тысяч пудов… Ох, уж эта мне мука! Дальше! Круп гречневых четыре тысячи пудов. Дальше!.. Проса.. Сколько проса? Так, есть. Крупчатки? Десять тысяч пудов… Дальше!
   Он составил целый список, схватился за трубку другого телефона:
   — Ну? Слушаю. Что? Обвалилась? Убитых нет? Что? Сколько? Тьфу, черт!.. Семейный? Нет? Ну, черт с ним! Составьте протокол. Урядника с докладом сюда. Что? Мне некогда… — он швырнул трубку и схватился за третью:
   — Контора? Примите две телеграммы! Томск. Кухтерину. Копия отделению торгового дома Громова. Выслать твердый счет; муки ржаной сорок пять тысяч пудов, крупчатки десять тысяч пудов. Записали? Дальше!.. — он диктовал длинный перечень необходимых на два месяца продуктов — четыре телефона беспрерывно звонят вовсю, он морщится, снимает с них трубки, приказывает конторе:
   — Стоимость точно подытожить, через полчаса копию ко мне.
   Берет домашний телефон:
   — Нина, ты? Что нужно? Обедать не буду. Некогда. Пришли коньяку, икры, кусок телятины. Протасова нет? Вешает трубку, берет другой телефон:
   — Инженер Кук здесь? Ага. Здравствуйте, мистер Кук! Ну, что ж, проект мельницы готов? Приезжайте с проектом, ровно в четыре. Мы ж переплачиваем на муке чертову уйму денег. Постройку двинуть немедленно. Развернуть вовсю. Ну, ладно. Жду!
   Назойливо, беспрерывно звонит звонок, Прохор берет трубку.
   — Алло! Кто? Протасов, вы? Что? Вода заливает шахты? Немедленно снять рабочих с котлованов, мобилизовать копалей и лесорубов. Всех на водоотлив! Что? Завтра воскресенье? Работы не прерывать. Строжайше приказываю считать праздник буднями. Обещать водки. Уряднику и стражникам внушить, чтоб переписывали недовольных.
   Горлопанов, смутьянов — к расчету. Протасов, слышите? Если вода зальет шахты, вы будете в ответе. Что? Не можете ручаться? До свиданья!
   В таких напряженных переговорах проходит весь рабочий день. Прохор нервничает, теряет голос, злится на волка, что тот ни в чем не может ему помочь. Впрочем, Прохор Петрович любит работать один.
   Ровно в четыре волк вскочил, заворчал и, рысью, — к двери: кто-то подымался по лестнице.
   — Здравствуйте, мистер Кук, — шагнул Прохор Петрович навстречу высокому, бритому, с открытым лицом человеку. — Ну, как?
   — Вот проект, — сказал тот сквозь зубы, мусоля тонкими прямыми губами кончик сигары. — Расчеты проверены, но… — Американец двумя вытянутыми пальцами, как щипцами, выхватил из зубов сигару и очертил ею в воздухе замкнутый эллипс. — Но я полагал бы, прежде чем подписать проект, надо собирать технический совещаний.
   — Ерунда, — сказал Прохор Петрович. — Садитесь, разверните проект. Мельница моя, и техническое совещание — это я.
   — Но…
   — Без всяких «но», мистер Кук. Фасад, разрез, план… Так, понимаю. Слушайте, зачем вы так раздраконили? Картина это, что ли? Достаточно в карандаше…
   — Но.., я привык…
   — От ненужностей надо отвыкать. На какую глубину опустили вы бутовую кладку? На сажень? Много. Хватит на два аршина. Я грунт знаю…
   — Простите, мистер Громофф… Но ведь грунт грунту рознь. Надо очшень бояться грунтовых вод…
   — Ерунда! — вновь сказал Прохор Петрович. — Грунтовые воды мы перехватим шпунтовой перемычкой. Будет вдвое дешевле. — Он достал гртовальню, раздвинул циркуль по масштабу и, отметив на чертеже точку, провел по бутовой кладке синим карандашом черту. — Вот граница бута. Стены тоже надо уменьшить. Внизу — три с половиной кирпича, согласен, а верхний этаж — два кирпича.
   — Но.., простите.., нагрузка…
   — Нагрузка? А на кой черт вы ставите железные двутавровые балки, когда у нас в тайге сколько угодно лиственницы? Да она крепче вашего железа. Долой, долой. — Прохор поставил на чертеже против балок красным карандашом нотабене.
   Американец учтиво поморщился, перекинул языком сигару в левый угол рта, сказал:
   — Вот, машины… — и развернул чертежи котла и механизмов.
   — Ну, тут я пас. В этом деле я ни бе, ни ме. «Быть по сему», как пишут цари. Согласен. Давайте смету. Сколько?
   — Семьдесят одна тысяча пятьсот тридцать девять рублей, восемьдесят одна с половиною копейка.
   Мистер Кук выговаривал эти цифры очень отчетливым торжественно холодным тоном, смакуя звук собственного голоса. Волк, прислушиваясь к его речи, наклонял голову вправо-влево и, как заяц, поводил ушами. Мистер Кук, большой любитель русских пословиц (он всегда жестоко их перевирал), скользом взглянув на зверя, почему-то вспомнил: «Волка накормишь, а он опять на башню влез…» Очшень харашшо…
   — Сколько, сколько копеек?
   — Что? Восемьдесят одна с половиною копейка.
   — С половиною? Довольно точно. — Прохор Петрович подъехал со стулом вплотную к мистеру Куку и крепко положил на его плечо кисть правой своей руки. — Пятьдесят тысяч! И ни копейки больше.
   — Нет, нет! — брезгливо дернул плечом мистер Кук. — Семьдесят одна тысяча. Ну, правда, приняв во внимание ваши поправки, можно надеяться, что…
   — Ради бога, не тяните. Пятьдесят тысяч!.. Пейте… Он налил себе и гостю по чайному стакану коньяку.
   — Техническое совещание, мистер Кук, закончено. Ваше здоровье!
   — Ваше здоровье!
   Мистер Кук с башни спустился благополучно. Далее ноги стали носить его куда попало. Наконец он укрепился среди дороги, немного покачался и усилием воли принудил себя идти четко, прямо, как по струне.
   Прохор Петрович бросил волку кусок телятины. Тот щелкнул зубами и, не жевавши, проглотил.
   До позднего вечера работали телефонные звонки. Прохор выслушивал, давал распоряжения, проверял счета, заносил в книги приходы и расходы, принимал гонцов, докладчиков. Белая рубаха стала на спине мокрой; он целую четверть выпил клюквенного морсу и выкурил кисет махорки. В напряженнейшей работе он не заметил, как мчалось время. Уже давно смолкли гудки его заводов, рабочий люд давно отужинал и завалился спать по своим убогим землянкам, баракам, а то и просто под открытым небом, в шалашах из хвои. А Прохор Петрович все еще сидит. Все частицы его мозга, получив зарядку мысли, не скоро еще придут в покой, но тело устало, просило отдыха. Он прошелся по кабинету, вздрогнул от визга волка, которому он наступил на хвост, зажег электрическую лампочку, с утомлением упал в мягкое кресло и закрыл глаза. Уснуть бы, забыться бы минуты на три. Но пред смеженными глазами проносились цифры, записи, цифры, векселя, чьи-то оскаленные смехом зубы, взмахи рук, пробы золотоносных песков, бабьи улыбчивые рты, опять бесконечная вереница цифр, чертежи, детали машин. А в ушах неумолкаемо звенели давно замолкшие телефонные звонки. И не было забвенья.