И выходит, что если помутнел хрусталик глаза или на глазах зреют катаракты, никакие примочки, капли, очки не в силах помочь больному. Надо снять катаракты, и слепец узрит свет. Так и с помутневшей души Прохора Петровича надо снять ослепляющие катаракты, и душа прозреет. Но как и что именно снять с души больного — ума не приложу. Молюсь за раба божьего Прохора.

   Вчера, в три часа дня — прости меня, господи, за улыбку — случилось действительно нечто несуразное, глупо смешное. Был привезен из тайги обезглавленный голый труп черкеса Ибрагима-Оглы. Труп опознан исправником, следователем и Прохором Петровичем. Составлен протокол. Сбежался народ, день был праздничный. На площади развели костер, труп бросили в пламя. Приказано было трезвонить во все колокола (вопреки моему запрету). Полуистлевшие кости перетолкли, прах стащили к башне, всыпали в жерло пушки и выстрелили вдоль Угрюм-реки. Сияющие Прохор Петрович и исправник от удовольствия потирали руки. Стражникам выдана награда, народу выкачена бочка вина. Пушечная пальба и ликование. Вообще нечто вроде языческой, древнерусской тризны. А в народе упорный слух, что в это самое время Ибрагим-Оглы как ни в чем не бывало сидел на краю поселка у шинкарки Фени и тоже попивал винцо, но во здравие, а не за упокой. Слух, правда, не проверенный, но довольно вероятный.

   30 сентября. Заморозки продолжаются. Тянулись к югу запоздавшие лебеди. Моя старушка-прислуга наломала мне целую корзину сладкой рябины. Плод вкусный и полезный. Возвращаюсь к недавнему событию. Шинкарка Феня — баба развратная, безбожная, поистине дщерь Вавилона окаянная, — на допросе заперлась, что у нее был черкес, но при сильной острастке (драли в кровь кнутами, кажется) все-таки созналась, что у нее ночевал некий глухонемой карла, что карла «точит нож на Прохора и грозит разделаться с исправником». Шинкарку держат взаперти. Ей, кажется, не миновать острога. Карла бесследно скрылся, по слухам — он в шайке татей и разбойников.




2


   Назревала новая забастовка. Обиженные, обманутые рабочие опять начали шуметь. Приток свежих толп рабочего люда прекратился, поэтому народ почувствовал себя крепче и поднял голову. По баракам, заводам, приискам шла смелая агитация, собирались деньги в забастовочный фонд, копилось кой-какое оружие. Казалось, рабочее движение идет стихийно, однако на этот раз оно протекало более организованно, чем прежде. Красные нити бунта раскинуты повсюду, а где главный клубок, никто не знал; забастовочный комитет забронирован строжайшей тайной.
   Все шла хорошо, лишь упорствовали рабочие Нины Яковлевны: «политик» Краев, рабочий Васильев и другие агитаторы под шумок внушали несговорчивым:
   — Вам хорошо живется в бараках Нины Яковлевны. А не стыдно ли вам, товарищи, лучше других жить? Неужто не понимаете, что вас хотят одурачить? Слыхали, как в сказке хитрая лисица взяла на обман дурня петуха? Ну, вот… Так и с вами будет. Вы страшную рознь сеете между вашими же товарищами, прислушайтесь-ка, что говорят про вас… Не будьте предателями, ребята!
   Рабочие хозяйки призадумались. Вскоре выборные их дали такой ответ:
   — Мы в отпор от народа не пойдем, куда народ, туда и мы.
   С отъездом главного инженера Протасова хозяйственные дела Прохора Петровича все более и более запутывались. Из Петербурга летели телеграммы, назначавшие кратчайшие сроки сдачи подрядных работ в казну, причем Петербург угрожал огромными неустойками. Управление железной дороги составляло акты о нарушении подрядчиком Громовым договорных условий своевременной подачи каменного угля.
   Осознавшая свою мощь народная масса всюду норовила как можно больше насолить хозяину: «Пусть восчувствует, подлая душа, что главная сила не в нем, а в нас».
   Все прииски, как по уговору, начали заметно снижать добычу золота. Лесорубы бросили исполнять уроки вырубки. В механическом заводе от недосмотра лопнул котел, и весь завод надолго остановился, затормозив этим и прочие работы. Наткнулся на камень и затонул с ценным грузом самый большой пароход «Орел». (В народе толковали, что группа злоумышленников, в том числе какой-то «молоденький политик в желтом шарфе», нарочно переставила ночью бакены, направив пароход по ложному фарватеру.) В довершение всего весть о тяжком заболевании Громова перекинулась во все углы страны. Поэтому вороватые доверенные сорока торговых отделений перестали сдавать выручку, ссылаясь то на пожар лавки, то на покражу товаров и всех денег. А питерские и московские промышленные тузы подавали ко взысканию векселя Прохора Петровича. Для погашения векселей наличных денег не было; в связи с этим собиралась к Громову объединенная комиссия двух крупнейших столичных банков для продажи с молотка некоторых предприятий гордого владельца.
   Словом, черная полоса вплотную надвинулась на Прохора Петровича, трагическая судьба его плачевно завершалась.
   Он, наконец, решил взять себя по-настоящему в руки, круто развить небывалую энергию, все поправить, все наладить и крепко идти к увеличению своих богатств, к полной победе, к славе. Он знал, что Тамерлан и Атилла и даже сам Наполеон терпели временные поражения, что им тоже изменяло счастье. Значит, нечего напускать на себя хандру, нечего притворяться сумасшедшим, нечего дурачить себя, докторов, Нину и всех прочих. Нет, довольно… Вперед, Прохор! За дело, за свою идею, через неудачи, через баррикады темных угроз судьбы, через головы мешающих ему жить мертвецов, через расстрелянные трупы… Но все-таки вперед, Прохор Громов, гений из гениев, вперед!..
   Так обольщая себя, в моменты душевного подъема он весь вскипал. Но кровь откатывалась от мозга, и взвинченный Прохор Петрович вдруг леденел в приступе холодного отчаянья. «Все погибло, все пропало. Выхода нет».
   Как проигравший битву полководец, потеряв самообладание, отдает противоречивые приказы, грозит расстрелом растерявшимся начальникам частей, вносит полный беспорядок именно в тот момент, когда нужна железная воля, нужна ясность мысли, так и Прохор Петрович Громов. Он хватается за телефоны, сочиняет телеграммы; с одной работы, не распорядившись там, мчится на другую, гонит прочь от себя докторов, заводит скандалы с Ниной, дает одну за другой срочные депеши Протасову вернуться на стотысячное жалованье; увидав священника в коридоре своего дворца, ни с того ни с сего кричит ему:
   «Кутья, обманщик!.. Бога нет!» А бессонной ночью, вскочив с кровати, начинает класть перед иконою поклоны, умоляя бога даровать ему силы.
   В таких противоречиях, в таких душевных судорогах текут его часы и дни.

 
   Однажды под вечер помрачневший Прохор поехал на дрезине с инженером-путейцем в край железнодорожной дистанции, где оканчивалась постройка моста. И там, чтоб облегчить заскучавшее сердце, напустился с разносом на инженера и техников:
   — Вы затягиваете работы! Вы в бирюльки играете, а не дело делаете. Вы знаете, какие неустойки я должен заплатить? Ежели участок не будет закончен в срок, ей-богу, я вас всех палкой изобью. А там судитесь со мной…
   Инженер, пожилой человек в очках, докладывал хозяину, что при создавшихся условиях работать трудно.
   — Какие это создавшиеся условия?
   — Нет общего руководства. Задерживаются чертежи мостов и труб. Неаккуратная выплата рабочим. А главное — кадры опытных рабочих разбегаются.
   — Куда? К черту на рога, что ли?
   — Нет, к Нине Яковлевне, к вашей супруге, Прохор Петрович. — Глаза инженера обозлились, он хотел уязвить грубого хозяина, добавил:
   — Там организация дела много лучше и условия труда неизмеримо человечнее.
   Вертикальная складка резко врубилась меж бровями вскипевшего Прохора.
   — Где, где это лучше? — заорал он, раздувая ноздри.
   — Я кажется, ясно сказал: у вашей супруги!
   Инженер круто повернулся и пошел прочь, показав хозяину спину.
   Взбешенный смыслом ответа, Прохор тотчас — домой. Он ничего не видел, ни о чем не думал. И единственная мысль была — всерьез посчитаться с Ниной. «Ага!.. У тебя лучше, у тебя человечнее?!» Он боялся расплескать по дороге, ослабить эту мысль и, чтоб не остыть, покрикивал .кучеру:
   — Погоняй!
   Не снимая темно-синей венгерки с черными шнурами и драпового белого картуза, он, громыхая сапогами, поспешно пересек анфиладу комнат и, не постучав в дверь, ворвался в будуар жены.
   Нина Яковлевна в дымчатом фланелевом пенюаре с высоко подхваченными в греческой прическе темными густыми волосами, располневшая, красивая, сидела лицом к Прохору у маленького инкрустированного бюро маркетри. Пред нею, на коленях, дьякон Ферапонт с воздетыми, как перед иконой, руками:
   — Внемли, госпожа-государыня!.. Погибаю… Сними с меня сан… Сними сан.
   Недостоин бо… Возьми, государыня в кузнецы к себе… А хрвяина твоего я вылечу…
   Лучше всяких докторов.
   Опечаленное лицо Нины, как только появился в дверях Прохор, заулыбалось ему навстречу, но вдруг улыбка лопнула, и глаза женщины испуганно расширились: на нее, стиснув зубы, грозно шагал Прохор. И не успела она ни удивиться, ни вскричать, как тяжелая ладонь Прохора ударила ее по щеке. Нина молча упала со стула.
   — Стой! — заорал дьякон и, вскочив на ноги, облапил Прохора.
   Прохор вырвался, шагнул, сжимая кулаки, к поднявшейся жене, но вновь был схвачен дьяконом.
   — Опомнись, Прохоре!.. Что ты наделал?!
   — Прочь, дурак… — и в спину уходящей Нине:
   — Тварь!.. Змея!.. Разорительница!.. Сумасшедшая… Я тебя в монастырь, в желтый дом!
   Нина удалялась с хриплыми рыданиями, запрокинув голову, обхватив затылок закинутыми нежными руками.
   Прохор вновь рванулся из лап дьякона и с силой ударил его по виску наотмашь. У Ферапонта загудело в ушах.
   — Бей, бей, варнак! Когда-нибудь и я тебя ударю…
   А уж ударю… — Дьякон сгреб хозяина за обе руки и так больно стиснул, что у Прохора затрещали кости. Враждебно глядя в глаза его, дьякон басил:
   — Рук марать не хочу. А ежели ударю, так не по-твоему ударю. И нос твой в затылок вылетит. Вот, друже Прохоре. Вот.
   Дьякон разжал свои клещи-руки и заслонил собой дорогу к Нине Яковлевне. Прохор стоял в той самой позе, в какой был схвачен, и пошевеливал согнутыми в локтях руками, как бы пробуя, целы ли кости. Дьякон Ферапонт достал из широких карманов три бутылки водки:
   — Вот, врач Рецептус веселых капель тебе прислал.
   — Идем, идем! — изменившимся, жадным голосом нервно воскликнул Прохор. — Черт, скандал какой!.. Что она со мной делает!..
   И, обхватив друг друга за плечи, как два влюбленных, они направились в кабинет, пошатываясь от неостывшего возбуждения. Широкая спина дьякона резко передергивалась, точно ее грызли блохи, а глаза, недружелюбно косившие на
   Прохора, горели какой-то жестокой решимостью. «Я тебе покажу, как женщин бить. Я тебя в ум введу, дурак полоумный», — злобно думал дьякон.

 
   До глубины обиженная Нина, вволю поплакав в своей уединенной спальне, решила призвать в свидетели своего несчастья священника и с еще пылающей щекой направилась в комнату отца Александра.
   Оседлав нос очками, батюшка в согбенной позе дописывал тезисы очередной проповеди. В синей скуфейке с золотым крестом на груди он приподнялся навстречу Нине.
   Зеленый абажур горящей лампы бросал загадочный, холодный свет на все.
   Держась за щеку, Нина с настойчивостью в голосе сказала: . — Я не могу больше оставаться здесь. Если вы, отец, не благословите меня на это, я принуждена буду уехать без пастырского благословения. Я не могу, я не могу… Чаша моего терпения переполнилась…
   Отец Александр подумал, понюхал табаку.
   — Я затрудняюсь понять, — заговорил он сухо, с оттенком угрозы, — на кого же вы оставляете ваши работы, прекрасно начатые вами, вашу больницу, богадельню, школу, церковь наконец? — Он не спеша посморкался, приподнял руку с вытянутым указательным пальцем, с зажатым в горсти платком и смягчил до шепота свой драматически зазвучавший голос:
   — Муж наконец?.. Ваш супруг, болящий Прохор Петрович, оскорбивший вас, дорогая дщерь моя, в припадке недуга? С ним как?
   Нина всхлипнула, опустила руку со щеки, поднесла к глазам платок.
   — Но я не могу! Но я не моту, — выкрикивала она, нервно пристукивая каблуком и дергаясь полными плечами. Встала. Изломанной походкой прошлась, прижалась спиной к теплой печке. Руки, как мертвые, плетями упали вниз, голова вздернулась в сторону, подбородок дрожал, веки часто мигали, крупные слезы текли по щекам, по пенюару.
   Отец Александр, затрудненно дыша, в мыслях прикидывал назидательное слово набожной, но терявшей прямой путь женщине. Нина машинально крутила платок в веревочку. И вот она говорит:
   — Я должна вам, отец Александр, признаться… Как мне ни больно это, а должна…
   — Она остановилась, чтоб перевести дыхание. — Я люблю Андрея… Андрея Андреича Протасова.
   — То есть, как любите? Простите, не понимаю.
   — Люблю, как самого близкого друга своего. Вы удивляетесь? Странно. Что ж тут такого.., нехорошего? — Платок закрутился быстрей в ее руках. — И еще… И еще должна признаться вам, что я… — Нина опустила голову и, вздохнув, метнула взглядом по своему животу. — Я… беременна.
   Отец Александр полуоткрыл рот, медленной рукой снял с глаз очки и с испугом прищурился на Нину:
   — Вы?! Вы? Беременны?
   — Но что ж в этом странного, отец? Рот священника открылся шире, в глазах блеснули искры гнева.
   — Хорошо!.. Похвально! Оччень хорошо! — саркастически бросал он, весь дергаясь и потряхивая волосатой головой. — Сему греху наименование — блуд.
   Брови Нины удивленно приподнялись, и она сама, стоя у печки, приподнялась на носках и попробовала скорбно улыбнуться:
   — Что ж тут удивительного?.. Я замужняя, и отец моего будущего ребенка — муж мой.
   Отец Александр хлопнул себя ладонью по лбу, быстро отвернулся от Нины и в замешательстве стал перестанавливать с места на место вещи на столе. Потом с треском отодвинул кресло, встал и подошел к Нине с протянутыми руками:
   — Простите, родная моя, простите!.. Забвение главного… Что же это со мной?
   Нина заплакала и бросилась ему на грудь.


3


   В это время, около восьми часов вечера, начался чин соборования старца Назария.
   Осиротевший старец, похоронив друга своего, утлого старичка Анания, почувствовал необоримую тоску, его потянуло из пустыни к людям. Он прошел тайгой много верст, шел долго, тяжко, шел звериными тропами и каким-то чудом остался невредим; ни зверь не тронул, ни комар не выпил кровь»
   Выбрался на вольный тракт, занемог, увядал село. В первой же большой избе нашел приют. Живет неделю. Большой и темный, лежит он на кровати, под пологом. Возле изголовья, на табуретке, стоит маленький игрушечный гробик; в нем можно схоронить лишь зайца.
   — Куда же ты пробираешься, старец праведный? — спрашивали хозяева»
   — А пробираюсь я, куда перст божий указует.
   — А зачем же ты гробок с собой несешь?
   — Так надо. Скоро большой человек умрет. Хозяева и приходившие крестьяне дивились словам Назария. Они давно и много слышали про старцев-пустынников, считали их праведниками, и некоторые даже бывали у них в пустыне. Они с интересом, причмокивая языком и вздыхая, рассматривали белый, тесанный из досок гробик с черным, выжженным крестом на верхней крышке.
   Послышался бряк бубенцов. Подкатил на тройке ямских большой человек, Андрей Андреевич Протасов. Он чувствовал себя скверно. Ему, не хотелось останавливаться на земской квартире, где всегда проезжающий народ; он сказал ямщику:
   — Подверни-ка к этой избе. Кажется, здесь почище.
   Изба обширная, в три чистые горницы. Ему отвели светлую, выбеленную комнату рядом с помещением старца. Рассчитывая ямщика, он сказал ему:
   — Подожди минутку. Дам тебе поручение. Достал из бумажника телеграмму Прохора Петровича, врученную ему на той ямской станции, откуда он только что приехал, подумал и написал ответ.
   «Весьма польщен вашим предложением. Тяжко болен.

   Принять не в силах.

Протасов».

   И, составил вторую телеграмму Нине:
   «Чувствую себя физически и душевно плохо. Живу воспоминаниями о вашей доброте. В дороге утомился. Дал себе дневку в попутной деревне. Отсутствие общения с вами лишает меня энергии. Шлю письмо. Телеграфируйте на железнодорожную станцию Сосна.

   Всегда ваш

Протасов».

   Ямщик с телеграммами уехал обратно. Хозяин, дед Клим с сивой бородой и лысый, внес Протасову ярко начищенный самовар, молока, масла, яиц.
   — Не прикажете ль, барин, еще чего? Сейчас печку затопим вам. Прогрейтесь нито. Вишь, сиверко сегодня.
   — Что за народ у вас там? Гости?
   — Нет. Старец мается. Батюшка скоро прибудет с дьячком. Соборовать. Проходящий старец Назарий. Из пустыни он… С другим старцем в трещобе жили…
   Поп. Соборование. Молитвы о тихой смерти. Ладан. Представив все это себе, Протасов вспомнил про свою болезнь и неприятно поморщился.
   — Я слыхал про этих стариков, — сказал он. — Мой техник даже встречался с одним из них в тайге. А что, доктора у вас здесь не имеется?
   — Нет! Что вы, шутите? Какой же может быть в нашем селе доктор? Мы у знахарей больше пользуемся да у бабушек… А ты что? Неможется, что ли?
   — Нет. Я так спросил.
   Дед Клим ушел. Протасов достал лечебник, достал лекарства, заварил сухой малины, откупорил полбутылки рома. Он чувствовал жестокий озноб и общую слабость.
   Градусник показывал значительно повышенную температуру тела. Начал перелистывать лечебник, внимательно вчитываясь в текст. Но, судя по описанию, почти все болезни имели одни и те же признаки, и любой мнительный читатель, изучая лечебник, мог обнаружить в себе сорок сороков болезней. Протасов с раздражением на самого себя и на лечебник закрыл книгу и стал прислушиваться к тому, что за стеной.
   Оттуда, через щель двери, доносились возгласы священника, вздохи толпы, тягучее, гнусавое пенье дьячка и всего народа. Протасов допил третий стакан малинового чаю с ромом и, разгоряченный, лег на кровать, впритык поставленную к топившейся печке. Закрыл глаза. Его сильно разжигало. Болезнь хозяйничала в нем. В голове гудело. Кровать покачивалась.
   Протасов прислушался. Священник что-то читал. Потом запел дьячок, ему заунывно подпевали мужики и бабы. И снова и снова возбужденное сознание Протасова заволокли грузные туманы. Ему представилось в бреду, что он тоже умер, что он лежит в гробу, что это его отпевают. Ему стало страшно, а потом — приятно: среди поющих голосов он услыхал голос Нины, и голос тот звучал большой скорбью. Вот дьякон Ферапонт стал возглашать «вечную память» и подавился слезами. Заплакали бабы, заплакал весь народ. «Мамынька, а там лягушка, в могиле-то!» Это паренек сказал. Белоголовенький такой, с пухлой мордочкой. И резкий звук выстрелов. «Опять, — подумал Протасов и закричал:
   — Не стреляйте, не стреляйте!» Но ротмистр фон Пфеффер, подрагивая бачками, постучал пальцем о печку и сказал: «Дорогой мой, сожгите эти глупости».
   Протасов очнулся, провел по вспотевшему лбу рукой. Печка ярко топилась. За стеной слышались всхлипы, рыдания. Священник выразительным тенором певуче возглашал:
   — Многомилостиво господи, услыши нас, молящихся о страждущем рабе твоем Петре…
   «Почему — о Петре, ведь старца Назарием звать?» — подумал Протасов, встал из гроба своего и на цыпочках подошел к неплотно прикрытой двери. Поводил глазами во все стороны. Был трепетный свет и волны голубого ладана. Народ стоял на коленях со свечами. Желтела риза, звякала кадильница. Дымки ладана, взмахи кадила, взоры толпы летели к ложу болящего. Смуглый, черноволосый, большебородый старец полулежал на кровати, опершись спиною и локтями о подушки. Он в белой рубахе, в руке зажженная свеча. Большие бровастые глаза широко открыты в пространство, навстречу дымкам, кланяющимся огонькам и вздохам; по втянутым желтым щекам — слезы.
   Пред священником на маленьком в белой скатерти столе большая глиняная чаша, до краев набитая зерном, горящая свеча и два стакашка с вином и елеем. А по бокам чаши воткнуты в зерно семь маленьких палочек, концы их обмотаны ватой. Священник взял одну палочку, обмакнул в елей, помазал болящему чело, взял другую, помазал ему грудь.
   Протасов тихонько отошел от двери с каким-то горьким чувством. Все это показалось ему ненужной комедией, дешевым театром.
   — Чепуха, чепуха, чепуха! — стал он бегать по комнате, то затыкая уши пальцами, то встряхивая горячими руками, как курица крыльями.
   Озноб не прекращался. Ныли кости. В ушах гул, звон.
   В тяжелом душевном раздвоении, которое началось вот здесь, у ложа умирающего старца, болезненное сознание Протасова то цеплялось за ускользающую почву видимой реальности, за веру в себя, в стойкий свой рационализм, то, усомнившись во всем этом, по уши погрязало в противной ему мистике, в нелепом сентиментализме. И вдруг он остро, словно ножом по сердцу, ощутил в себе смертельную болезнь; не досадную простуду, подхваченную им в дороге, а удостоверенный врачами неизлечимый рак, который в полгода свалит его, как падаль, в яму.
   — А я думал, что только начинаю жить… Нина, Нина!.. Первая, настоящая любовь моя… Ни бог, ни сатана, ни даже ты, Нина, теперь не в силах спасти меня…
   И снова, с отчаяньем:
   — Чепуха, чепуха! Никакого рака. Чушь! Этот Апперцепциус ничего не смыслит.
   Зеркало. Остановился. Поднес к згицу карманный электрический фонарик. Из полумрака глянул на него умными черными глазами скуластый, монгольского типа, человек. Глянул, напыжился и — вдруг загрустил глазами.
   — Ну что, брат Протасов, болен?
   — «Болен», — жалостно ответило зеркало.
   — Рак, кажется?
   — «Рак», — ответило зеркало.
   — Что ж, умрем, Протасов?
   — «Умрем», — дрогнув бровью, ответил в зеркале монгольского типа человек.
   Протасов горестно покивал зеркалу и подавленным шепотом продекламировал пришедшую ему на память песню Беранже:
   Ты отцветешь, подруга дорогая,
   Ты отцветешь — твой верный друг умрет…
   Ноги его, омертвев, задрожали. Он присел на кровать, уткнулся лицом в подушку и, сухо перхая, заплакал.
   За стеной, вторя ему, как эхо, шумели вздохи, всхлипы.

 
   Около полуночи в кабинете Прохора Петровича началась перебранка и стук переставляемой мебели.
   Без подрясника, в штанах и беспоясой черной рубахе, огромный дьякон, подбоченившись, стоял среди кабинета, захмелевшим взором глядел на Прохора. В кабинете жарко, как в бане, дьякон взмок, косматые волосы растрепались, прилипли ко лбу.
   — Хоть ты и благодетель мой, а дурак, дурак, дурак, — как петух на зерно, потряхивал головой дьякон. — Кто женщину избил, барыню? Ты, дурак. Кто духовную особу заушил-? Ты, дурак.
   — Молчи, осел святой, бегемот дьяволов! — шершавым, в зазубринах, голосом говорит Прохор, сидя по-турецки у камина на ковре, и тянется к бутылке.
   — А кто меня святым ослом-то сделал? Ты, дурак. Я для кузнецкого цеха рожден!.. И батька мой кузнец! А ты прохвоетина… Ирод, царь иудейский! Вот ты кто.
   — Молчи, молчи, — пьет водку Прохор. — Ты, орясина, забыл, что я буйный-? Вот вскочу, искусаю всего, уши отгрызу тебе.
   — Попробуй… Я тебя научу, как сумасшедшим быть. Я не Рецептов твой. Я сразу вылечу. -Сразу в ум войдешь, — пальцы дьякона играют, а страшные, как у черкеса, глаза, поблескивая белками, угрожающе вращаются. — Притворщик, черт. Насильник!
   Прохор в бешенстве вскакивает, замахивается на дьякона бутылкой, но вдруг, исказившись в лице, валится на колени, опрокидывается на спину, грудью вверх и, опираясь локтями в пол, шипит:
   — Ибрагим… Ибрагим…
   — Ax, я Ибрагим, по-твоему?! — И дьякон, скакнув к нему, хватает его за шиворот и, как собаку, бросает в угол. — Говори, кто я? Ибрагим или дьякон? Говори, паршивый черт! — медвежьей ступью лезет к нему пьяный Ферапонт, сжимая кулаки. — Будешь заговариваться, сукин ты сын? Будешь?!
   Вобрав голову в плечи и не спуская с верзилы остановившихся глаз, онемевший Прохор, крадучись, бежит по стенке к телефону, опрокидывает по пути тумбу с канделябром, снимает трубку телефона, орет:
   — Люди! Исправник!! Ибрагим-Оглы здесь!! — распахивает окно, кричит:
   — Казаки, стражники!
   И от затрещины дьякона кубарем летит к камину. Дьякон — за ним.
   — Убью! Не сумасшествуй!.. — гремит дьякон, хватая Прохора за бороду и с силой дергая ее вправо-влево. — Я те без микстуры вылечу… Узнавай скорей, сукин сын, кто я? Черкесец?! — и еще крепче крутит его бороду.
   — Брось, Ферапошка! Больно! — вырывается Прохор и, вскочив, взмахивает над его головой грузным дубовым стулом.
   — Ага! Узнал, пьяный дурак, узнал? — И дьякон, обороняясь, выкинул вперед обе руки. Но стул с силой опустился, и два пальца левой руки дьякона, хрустнув, вылетели из суставов. Не чувствуя боли, он вышиб из рук Прохора стул. Прохор, с налету ударив дьякона головой в грудь, как мельница, заработал кулаками. Дьякон, покряхтывая от крепких тумаков, сгреб Прохора в охапку. Прохор рванулся. Дьякон завопил:
   — Руку! Рученьку повредил ты мне!.. — поджав левую руку с уродливо вывернутыми пальцами, он правой рукой схватил Прохора за грудь и опрокинул его навзничь.
   Чрез момент — красные, потные, рычащие от ярости, оба катались по ковру, перекидываясь друг через друга.