А вот Антуанетта Руэ-та оказалась настолько жадна к жизни, что остановилась в дверном проеме и стояла, пока умирал ее муж. Теряла секунду за секундой, без движения, без единого жеста, опершись рукой о косяк, сознавая, что для человека, с которым она спала в одной постели, это секунды агонии, И потом она не просто на него смотрела. Она подумала о лекарстве.
   Обшарила взглядом комнату, обратила внимание на горшки с Phoenix Robelini.
   И это растение осталось там, в комнате покойного, оно и теперь там, среди драпировок, которые в эти минуты, наверно, снимают обойщики. Вернувшись домой, Антуанетта снова увидит это растение. Посмеет ли она его уничтожить?
   Останется ли она и дальше жить в доме Руэ? Да и захотят ли старики Руэ жить бок о бок с невесткой, которая для них ничего не значит и которую г-жа Руэстаршая ненавидит?
   При этой мысли Доминику охватила паника. Ее пальцы судорожно вцепились в молитвенную скамеечку. Она испугалась, как бы у нее не похитили Антуанетту; теперь ей не терпелось вернуться в предместье Сент-Оноре, убедиться, что жалюзи подняты как положено, что жизнь в квартире продолжается.
   Пожалуй, то, что рядом с Антуанеттой была ее мать, можно считать дурным предзнаменованием: она словно возвращается из этой семьи в ту. И почему накануне ее не было у гроба покойного?
   «Потому что не пожелала г-жа Руэ-старшая!»
   Доминика была в этом убеждена. Она не знала, что произошло и произойдет в дальнейшем, но она видела старую даму, грузную и твердую, как кариатида, и чувствовала, как в грудь ей закрадывается новое предчувствие…
   Родственники, стоявшие позади остальных членов семьи, дальние родственники, оборачивались, рассматривали народ в церкви, а литургия во всем своем однообразном великолепии все длилась и длилась. Доминика машинально следила, как ходят взад и вперед священнослужители; временами губы ее шевелились, шепотом повторяя молитвы.
   Вслед за всеми она направилась к святым дарам. Руэ-отец, чрезвычайно прямой, следил, как мимо один за другим проходят верующие, но Антуанетта стояла на коленях, закрыв лицо руками.
   Она держалась, как обычная вдова, комкала в ладони платочек с черной каймой, и когда наконец она прошла мимо Доминики, та заметила только глаза, чуть более блестящие, чем всегда, лицо чуть более матовое — может быть, из-за освещения и черной вуали, — и ощутила разочарование. Но сразу же затем ее поразила одна подробность: на миг она задумалась, в чем дело, ее ноздри затрепетали, и она явственно уловила в густом от ладана воздухе легкий аромат духов, тянувшийся вслед за Антуанеттой.
   Неужели вдова в самом деле надушилась?
   Когда Доминика выбралась на паперть, слыша со всех сторон монотонное шарканье ног по плитам и вновь увидела слепящий треугольник солнца, первые машины уже отъезжали, уступая место следующим, и она юркнула в толпу; похороны остались позади, а она пошла к дому, все убыстряя шаг по мере того, как приближался затененный тротуар улицы предместья Сент-Оноре.
   Ставни у Руэ были распахнуты. Жильцы Доминики только что встали, из ванной доносился плеск воды в тазике, проигрыватель был включен, в доме витал еле уловимый запах газа и кофе с молоком. Отворив окно, Доминика с облегчением увидела комнаты напротив, из которых Сесиль и другая горничная с помощью тряпки и щетки изгоняли столбы светящейся на солнце пыли.

Глава 3

   Нетерпеливо, а потом и с раздражением ждала Доминика проявлений страха, а может быть, и раскаяния, но вместо этого стала свидетельницей вспышки ярости. И ярость эта прорвалась так неудержимо, с такой первозданной силой, что некоторое время Доминика не понимала, что происходит.
   Шел уже пятый день после похорон, а до сих пор еще ничего не случилось.
   Погода не менялась, по-прежнему припекало солнце, и только часам к трем пополудни небо ежедневно затягивала серая пелена, воздух делался еще тяжелее, нездоровые испарения клубились по улице, захлестывая пса Одбалей, возлежавшего поперек тротуара; все машинально поглядывали наверх с надеждой, все надеялись, что рано или поздно это нависшее небо наконец разразится дождем — но, хотя порой издали как будто доносилось неясное громыхание, грозы все не было или она бушевала далеко от Парижа.
   Все эти пять дней возбужденная Доминика только и делала что ждала и под конец уже не понимала, что принесло бы ей большее облегчение-взрыв или еще какое-нибудь событие, которое она подстерегала часами, не в силах предвидеть, что именно это будет, но понимая, что оно не может не произойти.
   Трудно было представить себе, как живет Антуанетта там, напротив, оставаясь в этой неопределенности, словно в гостинице или на вокзале.
   Пытаясь себя образумить, Доминика твердила: «Она не прочла записки. Или прочла, но не поняла. Может быть, не знает, как называется это растение…»
   Антуанетта снова слала в широкой супружеской постели, той самой, в которой болел ее муж, в которой он умер. Она редко выходила из дому. Когда выходила, надевала траур, но дома по-прежнему расхаживала в нарядных домашних туалетах, какие ей всегда нравились, из плотного, богато отделанного шелка.
   Вставала она поздно, лениво завтракала в постели. Обменивалась парой слов с Сесилью, и ясно было, что женщины не слишком ладят между собой. Сесиль держалась настороженно, угрюмо. Антуанетта обращалась к ней с нескрываемым нетерпением.
   Она слонялась по квартире, убирала в ящиках шкафов, складывала одежду покойного, звала служанку и приказывала ей отнести стопку вещей в какой-нибудь дальний чулан.
   Она читала. Много читала — раньше за ней такого не водилось, — и ее редко можно было увидеть без сигареты, дымившейся в длинном мундштуке слоновой кости. Как долго она могла просидеть в углу дивана, полируя себе ногти или сосредоточенно выщипывая брови перед зеркальцем!
   Ни единого взгляда на окна напротив. Она не подозревала о существовании Доминики, не помнила об улице за окном, бродила по комнате, по своему временному мирку, и ни о чем не заботилась.
   И только на пятый день, часов в девять утра, произошла история с чемоданом, — вернее, истории с чемоданом было две; по странному совпадению в квартире у Доминики тоже не обошлось без чемодана.
   До этого Доминика ходила за покупками. Произошло легкое недоразумение. В молочной Одбаля у белого мраморного прилавка собрались несколько женщин.
   Владелица молочной сначала стала обслуживать Доминику, не потому, что отдавала ей предпочтение, а просто некоторые покупательницы любили немного постоять и поболтать, пока продавщица занимается менее важными клиентами.
   — Что для вас, дамочка?
   — Восьмушку рокфора.
   Голос Доминики звучал невыразительно, резко. Она не хотела стыдиться своей бедности и нарочно смотрела кумушкам прямо в глаза.
   Г-жа Одбаль взвешивала сыр. Женщины смолкли.
   — Тут немного больше… Франк пятьдесят…
   Это было слишком. На сыр она могла потратить не больше франка. Все расходы были заранее рассчитаны, и она храбро произнесла:
   — Будьте любезны взвесить мне ровно восьмушку фунта.
   Никто не сказал ни слова. Никто не засмеялся. Но все же по магазину явно прокатилась волна безжалостной насмешки, пока продавщица с точностью до последней крошки отрезала крошечный кусок рокфора.
   Ступив под арку своего дома, Доминика наткнулась на Альбера Кайля, который спустился в пижаме за почтой. Он казался удивленным, озадаченным и упорно рылся во всех ящиках подряд.
   Она поднялась к себе, почистила немного овощей, а потом услышала, что в комнате у Кайлей шушукаются. Лина вскочила, привела себя в порядок гораздо быстрее обычного. Парочка собралась меньше чем за десять минут — тут-то и возник первый чемодан. Доминика услышала два металлических щелчка, с какими запирается небольшой дорожный чемоданчик.
   Она испугалась, подумав, что жильцы собираются съехать; приоткрыв дверь в гостиную, она устроилась напротив щели и вскоре увидела, как парочка выходит. У Альбера Кайля в руке был чемодан.
   Она не посмела их задержать, окликнуть. Ограничилась тем, что закрыла за ними входную дверь на засов, вошла в их неприбранную комнату, потом заглянула в ванную, заметила зубные щетки, грязную бритву, развешанное белье, в стенном шкафу обнаружила смокинг, а потом ей стало неловко, потому что там, наверху, торчала у окна старая Огюстина, и она вернулась к себе.
   Зачем жильцы унесли чемодан? Накануне они, вопреки обыкновению, не ходили обедать, а между тем, когда вернулись домой, Доминика не заметила у них пакетов с покупками, какие приносят с собой люди, решив наскоро перекусить дома.
   Г-жа Руэ-старшая была на своем посту, или, как говорила Доминика, на своей башне, то есть сидела у окна как раз над той самой комнатой, где умер ее сын. Высокое окно начиналось от самого пола, как все окна в доме, так что старуха была на виду с головы до ног, все в том же кресле, с палкой на расстоянии вытянутой руки; время от времени она звонила, призывала одну из горничных, отдавала распоряжения кому-то невидимому или, повернувшись в темную глубину комнаты, наблюдала за тем, как по ее приказу делают какую-то работу.
   Прошло несколько минут, а Доминика еще не видела Антуанетты: та, вероятно, была в ванной, потом внезапно появилась, одетая в светло-зеленый пеньюар, слегка растрепанная; она помогла Сесили вытащить на середину комнаты довольно тяжелый чемодан.
   Сердце у Доминики забилось.
   «Она уезжает… «.
   Вот почему Антуанетта оставалась так спокойна! Ждала, когда будут выполнены формальности. Накануне приходил господин в черном, наверное семейный нотариус. Г-н Руэ, вопреки обыкновению, остался дома. Антуанетта поднялась в квартиру свекра и свекрови. Скорее всего, там состоялось что-то вроде семейного совета, на котором решили, как уладить все дела.
   А теперь она уезжает — и от нетерпения Доминика перешла к отчаянию, граничившему с яростью. Ее осаждали тысячи мыслей, а между тем она не могла бы толком объяснить, почему ей так тяжело смириться с отъездом Антуанетты Руэ, почему она готова всеми силами этому препятствовать.
   Ей даже пришло в голову сходить к Антуанетте! Нет, не имеет смысла.
   Достаточно будет написать ей: «Запрещаю Вам уезжать из дома. Если Вы уедете, я все расскажу».
   В чемодане громоздились белье, одежда; из другой комнаты принесли саквояжи и шляпные картонки.
   Антуанетта была невозмутима. Сесиль держалась натянуто, смотрела неодобрительно; пока ее хозяйка складывала в шкатулку драгоценности, служанка исчезла.
   Доминика угадала и сама обрадовалась своей догадливости. Ей было достаточно поднять голову, чтобы проверить. Вот сейчас Сесиль поднимается по лестнице, стучит. Г-жа Руэ-старшая обернулась, произнесла:
   — Войдите!
   Она слушала, хмурила брови, привставала в кресле, опираясь на палку.
   Доминика возликовала. Отныне ей кое-что известно! Она взглянула на Антуанетту с улыбкой, похожей, скорее, на злорадную ухмылку: «А, ты, значит, вообразила, что можешь вот так взять и уехать!»
   Она была готова к тому, что за этим последовало, но сцена получилась настолько впечатляющая, что она обмерла. Антуанетта быстро обернулась.
   Одновременно в дверях выросла г-жа Руэ-старшая: она успела спуститься со своего этажа и теперь стояла неподвижно, всей тяжестью тела налегая на палку. Старая дама молчала. Она смотрела. Ее взгляд перебегал с чемодана на саквояжи, дальше на разобранную постель, на зеленый халат невестки, на шкатулку с драгоценностями.
   Антуанетта смутилась, вскочила, как застигнутая врасплох школьница, затараторила что-то. Но свекровь решительно ее перебила.
   Что пыталась объяснить Антуанетта? Что у нее нет никаких причин сидеть в Париже в самый разгар августа, в такую жару? Что они всегда проводили лето в деревне или на море? Что траур с тем же успехом можно носить в другом месте, а не только в унылой и раскаленной квартире?
   Но преграда, на которую наткнулась ее жажда перемещения, жажда пространства — это была холодная, незыблемая сила, это были века традиций, это была истина, над которой житейские истины не имели никакой власти.
   Конец палки вдруг поднялся. Он коснулся подола зеленого шелкового пеньюара — и этого жеста оказалось достаточно, это было хуже приговора, это было всеобъемлющее выражение презрения, которое старая дама почитала ниже своего достоинства выразить мимикой, довольствуясь взмахом палки.
   Г-жа Руэ-старшая исчезла. Оставшись одна, Антуанетта долго смотрелась в зеркало, сжав виски кулаками, потом порывисто подошла к двери, позвала:
   — Сесиль! Сесиль!
   Из невидимой глубины квартиры вынырнула служанка. Слова потекли, потекли, а горничная, невозмутимая, как ее старшая хозяйка, та, что жила наверху, держалась натянуто и нарочито не опускала глаз.
   Это была худощавая девица с черными как смоль волосами, без малейших признаков кокетства; ее волосы были туго стянуты сзади в твердый узел. Кожа у нее была желтая, особенно на шее, а грудь плоская; она слушала, не подавая малейших признаков нетерпения и сложив руки на животе; эти сложенные руки выражали и ее самоуверенность, и презрительное отношение к хозяйкиному гневу, который бурлил вокруг, не задевая ее.
   Слов Доминика не слышала. Не замечая, она подошла так близко к окну, что, оглянись Антуанетта на нее в этот миг, она сразу поняла бы, что Доминика уже давно на нее смотрит, а может быть, заодно поняла бы и кое-что другое.
   Черные волосы Антуанетты, мягкие, пышные, разметались вокруг лица, и их шелковистая масса перелетала с одного плеча на другое, ее пеньюар распахнулся, до половины обнаженные руки жестикулировали; ее глаза то и дело останавливались на вызывающе сложенных руках прислуги.
   Наконец Антуанетта не выдержала. Это был самый настоящий взрыв. Она накинулась на Сесиль, рывком развела ее руки, но служанка не шелохнулась, и тогда Антуанетта схватила ее за плечи, затрясла и несколько раз стукнула о дверной косяк.
   В этот миг, длившийся меньше секунды, горничная взглянула в окно конечно же, это вышло у нее бессознательно, быть может, просто потому, что край занавески приподнялся от ветерка; ее взгляд встретился со взглядом Доминики, и та отчетливо заметила у нее на губах подобие улыбки.
   Какое удовлетворение сквозило в этой улыбке!
   «Видите? Теперь вы видите, что это за женщина? Втерлась к нам в дом, притворялась, будто живет с господином Юбером, а сама…».
   Пожалуй, эта сдержанная улыбка была обращена, скорее, к Доминике.
   «Ну, бейте, бейте! Беснуйтесь! Кипятитесь! Покажите свое истинное нутро, вы, рыбная торговка, вся в мамашу, торговавшую улитками на Рынке… А на вас смотрят! Вы не знаете, но на вас смотрят и вас оценивают по достоинству…
   ».
   Антуанетта ослабила хватку. Она сделала три-четыре шага по комнате, продолжая запальчиво что-то говорить. Обернувшись, она с изумлением обнаружила служанку на прежнем месте и набросилась на нее снова, еще энергичнее, чем в первый раз, тычками вытолкала ее в будуар, чуть не повалила на пол и оттеснила наконец к двери на лестницу.
   Она вышвырнула горничную из квартиры. Наверно, заперла за ней дверь на засов. Вновь очутившись в поле зрения Доминики, она казалась почти спокойной — вспышка принесла ей облегчение; она продолжала говорить сама с собой, металась взад и вперед по квартире, соображая, что делать дальше, потому что ее обуревала неодолимая жажда деятельности.
   Может быть, разобранная кровать и поднос с остатками завтрака на одеяле подали ей идею?
   Она подошла к телефону, набрала номер.
   Г-жа Руэ-старшая в своей башне смотрела куда-то в глубину комнаты. Сесиль наверняка была там. Старуха больше не вставала с места. Она слушала.
   Спокойно что-то говорила.
   Антуанетта настойчиво дозванивалась куда-то. Да, ей не терпится. Доминика не знала, что она затеяла, но понимала, что это должно произойти немедленно.
   Ее жизненный напор так захватил Доминику, что временами она забывала дышать. Даже преступление — а ведь Доминика стала свидетельницей самого настоящего преступления — не потрясло ее до такой степени. Оно по крайней мере совершилось в молчании, в неподвижности. То было всего-навсего завершение никому не ведомой, задавленной жизни, а теперь Доминика наблюдает жизнь, плещущую через край, бурлящую, торжествующую во всей своей пугающей откровенности.
   Доминика не находила себе места. Ей не хотелось садиться. Ей не хотелось пропустить ничего из происходящего, хотя от этого зрелища ей делалось дурно, у нее кружилась голова; ту же боль, и даже еще сильнее, она испытывала, подглядывая в замочную скважину — например, в самый первый раз, когда увидела во всей его грубой откровенности плотское совокупление, когда увидела лоснящийся от животной силы вырастающий мужской член.
   Значит, с Антуанеттой у нее происходит то же самое? Все существо Доминики восставало при виде этой великолепной и вульгарной жажды жизни.
   Ей захотелось написать немедленно! В голову лезли слова, столь же откровенные, как зрелище, при котором она присутствовала.
   «Вы убили мужа».
   Да, так она и напишет, немедленно напишет — и на сей раз даже не позаботившись о том, чтобы изменить почерк, она вывела на листе бумаги эти слова.
   Машинально добавила: «Сами знаете».
   Эта приписка выдавала ее самую тайную муку, истинную причину ее негодования. Она бы поняла угрызения совести. Поняла бы тоску, которую по капле источают бегущие часы. Она бы все поняла, все приняла и, возможно, все простила — только не эту невозмутимость, не это пятидневное ожидание, не этот поспешный и беспечный отъезд — ведь если бы Антуанетту не остановили, она бы так и уехала, весело и непринужденно! — только не этот бунт, обнаживший всю ее бессовестность..
   «Сами знаете!»
   Знает, конечно, а между тем как бы не признается сама себе. Антуанетта словно понимает умом, но не чувствует, что это на самом деле произошло.
   Теперь она вдова. Избавилась наконец от вялого, скучного мужа. Она богата.
   И собралась уехать — а почему бы и нет?
   Доминика чуть не бросилась из дому, чтобы поскорее отправить письмо, но тут у дома напротив остановился грузовичок, из него вышли двое мужчин с инструментами — рабочие в синих комбинезонах.
   Антуанетта встретила их на пороге квартиры; Сесиль не вышла.
   Антуанетта спокойна. Жесты непринужденные. Знает чего хочет, и желания ее немедленно исполняются.
   Первым делом следует разобрать и вынести прочь широкую мещанскую кровать; рабочие сперва выволокли матрас, оставили его у входа, потом отвинтили спинки; комната сразу оголилась, и только прозрачный прямоугольник пыли отмечал место, где умер Юбер Руэ.
   Антуанетта продолжала командовать, расхаживала туда и сюда, не обращая внимания на распахнувшийся пеньюар, а за ней ходили оба рабочих, равнодушно исполняли ее распоряжения; они внесли в спальню диван, на котором она спала во время болезни мужа.
   Она покосилась на темные шторы, которые почти никогда не бывали задернуты, и чуть было не приказала: «Снимите!»
   Но наверняка спохватилась, что окна нельзя оставить незанавешенными, а других штор под рукой нет.
   Два горшка с комнатными растениями по-прежнему стояли на камине; их судьбу решил один взмах руки. Доминика глазам своим не верила, видя, как Антуанетта, даже не взглянув на эти горшки, не дрогнув, отделалась от них.
   Жильцы не возвращались. Одиннадцать утра, улица почти безлюдна; аптекарь опустил желтый выцветший тент; ставни на многих магазинах закрыты, словно воскресным утром.
   К половине двенадцатого рабочие уже управились, переставили мебель, все лишнее снесли в комнатку, выходившую во двор; на мгновение Доминика заметила сквозь анфиладу открытых дверей затененный кусок этого двора.
   Наконец Антуанетта осталась одна и обвела комнату довольным взглядом, в котором читалось: «Ну вот, раз уж они хотят, чтобы я осталась…»
   Она располагалась, разбирала чемодан и саквояжи, по-новому раскладывала вещи в шкафах и комодах, время от времени закуривала, взглядывала на потолок, по ту сторону которого ощущала присутствие свекрови, и пожимала плечами.
   Предвидела ли она, что события начнут развиваться стремительно, что этот день станет решающим? Как бы то ни было, деятельность привела ее в хорошее настроение, ей стало легче. Она не потрудилась одеться, съездить куда-нибудь позавтракать; Доминика видела, как она вышла из кухни с бутербродом в руках: холодное мясо на ломте хлеба.
   Вернулся домой г-н Руэ-старший. Доминика видела его только на улице. Его жены уже не было видно в окне, и легко было представить их обоих в полумраке квартиры: она рассказывает ему о случившемся, и они вместе обсуждают, что следует предпринять.
   И в самом деле, немного позже Антуанетта вздрогнула, услышав звонок у входной двери. На второй звонок она пошла открывать. Вошел свекор, холодный и невозмутимый, но все же не такой холодный, как его жена: он как будто намеревался сгладить углы.
   Этажом выше ему, должно быть, наказали: «Побольше твердости! Главное, побольше твердости! Не поддавайся на ее слезы и кривляния!»
   Он явился в шляпе — вероятно, желая поторжественнее обставить свой визит в квартиру, которая прежде была почти общей для обеих супружеских пар, — и сел, положив эту шляпу на колено, перемещая ее всякий раз, когда сплетал и расплетал ноги.
   — Дитя мое, я пришел…
   Вероятно, так он начал.
   — Мы пережили мучительные минуты… разумеется… вы, должно быть, понимаете… разумеется, не следует… хотя бы ради людей…
   Доминика испытала новое потрясение при виде Антуанетты, которая теперь держалась с безупречным самообладанием, почти не улыбалась, поддакивала всему, что слышала, правда скорее с иронией, чем искренне.
   О чем речь! Если свекор и свекровь так настаивают, она обойдется без летнего отдыха! Она просто позволила себе слегка переставить мебель в квартире, ведь она теперь одна. Разве это преступление? Разве она не имеет права по своему вкусу обставить жилье, в котором вынуждена оставаться?
   Только и всего! Может быть, потом она и обои поменяет: эти выглядят чересчур уныло для молодой женщины. До сих пор она ничего не говорила, потому что эти обои нравились мужу, вернее его родителям…
   Словом, г-н Руэ пришел в восторг от ее сговорчивости. Но ему предстояло высказать еще одно требование. Он колебался, перекладывал шляпу с места на место, грыз кончик незажженной сигары.
   — Вы знаете, что Сесиль, так сказать, вошла в нашу семью, что она служит у нас уже пятнадцать лет…
   Мужчины многого не замечают, они редко бывают способны распознать в женщине ненависть, потому что сами чувствуют совсем по-другому. Какое-нибудь легкое подрагивание плеч, чуть заметный рывок, мимолетная гримаса, а потом сразу благосклонная улыбка…
   Ну что ж, решено… Пускай Сесиль возвращается! Опять начнет шпионить, десять раз на дню бегать к свекрови за распоряжениями, пересказывать все, что творится этажом ниже…
   Что дальше? Ах, это все?
   Да ладно, будет вам! Не оправдывайтесь! Это вполне естественно! Ничего страшного, легкое недоразумение… Из-за этих гроз все становятся такими нервными…
   Она провожает свекра до дверей. Он жмет ей руку, в восторге от того, что свидание прошло так благополучно, и устремляется на лестницу, по которой взлетает наверх, чтобы поскорей доложить жене, что одержал победу по всем пунктам и проявил истинную твердость и неколебимость!
   И вот уже спускается Сесиль как ни в чем не бывало, безупречная в своем черном платье, в белом переднике — пронзительный голос, пронзительный взгляд:
   — Что вам угодно на завтрак, мадам?
   На завтрак? Но она уже поела! Спасибо. Ничего не надо. Только позвонить по телефону, потому что сегодня, после всей этой суеты, ей особенно невмоготу одиночество-это как сквозняк в день генеральной уборки.
   Она звонит кому-то близкому, любимому — это заметно по лицу, по улыбке.
   Она питает к собеседнику доверие: временами в ее улыбке читается угроза, об ращенная к третьему лицу.
   — Договорились, приезжай!
   В ожидании она растягивается на диване, устремляет глаза к потолку, во рту длинный мундштук.
   А жильцы до сих пор не вернулись.
   Письмо Доминики на столе, рядом со сверточком, в котором лежит растаявший, липкий рокфор.
   Послать письмо? Или не посылать?
   Никакая она не торговка улитками. Ее отец, дед Антуанетты, в самом деле держал в Дьеппе оптовую торговлю дарами моря, но она сама вышла замуж за служащего метро и никогда в жизни не стояла за рыбным прилавком, тем более на Рынке.
   Она высокая, дюжая, голос у нее, наверно, ниже, чем обычно бывают женские голоса. Она позаботилась о том, чтобы подчеркнуть траур с помощью белой ленты на шляпке. Даже манера смотреть на счетчик, прежде чем расплатиться с таксистом, изобличает в ней особу, которая умеет управляться в жизни без мужчин.
   Она приехала не одна. Ее сопровождает молодая женщина, с виду лет двадцати двух, не старше; она не в трауре и не была на похоронах; нет необходимости долго вглядываться, чтобы признать в ней младшую сестру Антуанетты.
   На ней шикарный костюм, шляпка от дорогой модистки. Она хороша собой. Это сразу бросается в глаза. Гораздо красивее Антуанетты, но есть в ней нечто загадочное, смущающее Доминику — словом, нечто такое, чего Доминика не понимает. Трудно сказать, девушка это или молодая женщина. Глаза у нее большие, темно-синие, взгляд совершенно бесстрастный, манера держаться более сдержанная, чем у сестры. Верхняя губа вздернута, и, пожалуй, именно это придает всему ее облику юный и простодушный вид.