— Жюль, пойдем вместе…
   — Ну нет, знаешь… Такие дела лучше улаживать между женщинами…
   Они проводили ее взглядами. А сами втроем стали прислушиваться… Скоро мать им расскажет, как Доминика ради нее нарядилась в лучшее платье…
   — Садитесь, пожалуйста…
   — Я только на минутку… Не хотелось бы вам мешать… Мы бы, конечно, предпочли, чтобы дети сразу зажили своим домом… Тем более что муж мебельный фабрикант… Но они не захотели! Говорят, что сперва изучат Париж, выберут себе квартал… Моему зятю еще предстоит добиться положения… Для своего возраста он уже сделал немалые успехи… Вы читали его статьи?
   Не смея сказать «да», Доминика молча кивает.
   — Мы с мужем счастливы, что они попали к такому человеку, как вы… Ни за что на свете я не хотела бы, чтобы они мыкались по гостиницам и пансионам.
   Взгляд на портрет и ордена.
   — Это ваш отец, мадмуазель?
   В ответ — еще один молчаливый кивок, с оттенком горделивого смирения, приличествующего генеральской дочери.
   — Надеюсь, вы не рассердитесь: мы с мужем позволили себе привезти для вас небольшой сувенир в знак нашей признательности… да-да, именно признательности за все, что вы делаете для детей…
   Она не осмелилась захватить пакет с собой и теперь вернулась за ним в гостиную и взяла его со стола; Доминика догадывалась, что подарок предназначался не ей. Об этом они и спорили в гостиной, понизив голос.
   — Лучше подарим ей… Я вам другую пришлю…
   Это оказалась алебастровая лампа-ночник, которую они взяли у себя в магазине, — ведь они производят и предметы украшения интерьера.
   — Очень скромная вещица…
   Гостья уже не знает что сказать. Она успела бросить несколько взглядов по сторонам. Все видела. Она снова улыбается.
   — Еще раз спасибо вам… Не буду больше задерживать… Мы в Париже только до завтрашнего вечера, столько всего надо посмотреть… До свидания, мадмуазель… Если дети будут чересчур шуметь, если будут плохо себя вести, одергивайте их без малейших колебаний… Они так молоды!
   Вот и все. Доминика одна. За стеной, там, куда ушла мать Лины и где собралась теперь вся семья, царит молчание. Мать оказалась искушеннее дочери и приметила дверь, соединяющую обе спальни; наверно, она приложила палец к губам. Лина сдерживает разбирающий ее смех; некоторое время они там шушукаются, потом мать нарочито громко предлагает:
   — Давайте воспользуемся тем, что солнце еще не печет, и съездим в Венсенский зоопарк!
   Чары развеялись. Все говорят одновременно, галдят, собираясь на улицу.
   Шум перемещается в гостиную, удаляется в сторону двустворчатой двери и затихает на лестнице.
   Доминика осталась в одиночестве, машинально снимает платье, зажигает газ, который вспыхивает, издавая хлопок; окно закрыто, она никому не видна и остается В комбинации, словно бросая кому-то вызов.
   Кому?
   Этим людям — их фамилия Плисонно, — которые принарядились и прикатили в Париж к дочке?
   Вот еще один брак, в котором все непросто. Плисонио — люди более чем зажиточные. Альбер Кайль — сын полицейского. Время от времени тискает в газетах то статью, то рассказик, но разве это положение? Недаром г-жа Плисонно говорила об этом в таком тоне…
   Доминика нарочно до сих пор ходит полуголая и, проходя мимо шкафа, всякий раз оглядывает себя в зеркале — но зачем? Неужели это вызов Антуанетте, которой до нее и дела нет?
   Или призракам, о которых она вспоминает с горечью, словно они коварно ее обманули?
   Или, что более вероятно, она бросает вызов себе самой, подставляя резкому дневному свету бледные ноги в ляжки, костлявые плечи, шею, торчащие ключицы?
   «Вот ты какая, Ника! Вот какой ты стала!»
   Ника! Ее называли Никой! Тетки и кузины до сих пор называют ее этим именем в письмах. Они и теперь время от времени обмениваются письмами — по таким случаям, как Новый год, чья-нибудь свадьба, рождение или смерть.
   Сообщают новости о родне, упоминают имена, вызывающие в памяти только детей, хотя относятся ко взрослым людям.
   Анри получил назначение в Касабланку, его жена жалуется на климат.
   Помнишь маленькую Камиллу, ту, у которой были такие прелестные волосы? Она только что произвела на свет третьего малыша. Пьер беспокоится: она слабенькая, а лечиться не хочет. Он надеется, что тетя Клементина внушит ей, как важно в ее состоянии…»
   Ника! Ника с кривым длинным носом, который принес ей столько страданий!
   Давно уже она остается Никой только в этих письмах, которыми набит пропахший затхлостью ящик.
   Смотри-ка! Она никогда прежде не замечала, что ее ляжки (она даже мысленно не произносит этого слова, все от пяток до талии называется ноги) испещрены тонкими голубыми линиями, напоминающими реки на географических картах. Да ведь тетя Жеральдина, мамина сестра, та, что вышла за инженера инспекции порохов, — у них вилла в Ла Боле — жаловалась на расширение вен!
   Доминика вот-вот расплачется. Нет, ни за что. С какой стати? Она сама этого хотела. Она сохранила верность клятве, верность Жаку Амеро.
   Она больше в это не верит. Неужели и впрямь не верит? Нельзя чистить картошку и морковку в комбинации. Надо одеться.
   Но сперва спрятаться за шторой и бросить взгляд в комнату напротив, неприбранную комнату, где пахнет женщиной и женскими желаниями — там, напротив, Антуанетта вновь улеглась в постель прямо поверх простыней и одеяла.
   Утопая головой в подушке, она читает книжку в желтом переплете, держа ее перед глазами. Свесив с кровати ногу почти до ковра, одной рукой машинально поглаживает себя по бедру сквозь шелк рубашки.
   — В чем дело, Сесиль?
   Сесиль хотела бы приняться за уборку спальни, как это делают сейчас во всех домах: вот и перины проветриваются на подоконниках.
   Но что до этого Антуанетте?
   — Делай что тебе надо…
   Она не отрывается от книги. Вокруг нее трясут ковры, прибирают вещи, Сесиль, чопорная и полная презрения, семенит по комнате, сейчас пойдет с докладом к дракону в башне. Разве это жизнь?
   Однако постель застелить надо, это неизбежно, и Антуанетта довольствуется тем, что перебирается в кресло.
   Доминика еще не ходила за покупками. У нее по-прежнему болит голова. Она надевает заштопанное платье, шляпку, которой уже четыре года, которая не имеет ничего общего с модой, которая скоро превратится в безликую шляпку старой девы; потом она ищет сумку для провизии.
   Погода гнетущая. Похоже, сегодня наконец-то разразится гроза. Солнце затянуто облаками, небо свинцово-серое. Консьержка, не жалея воды, моет подъезд. Через несколько домов, проходя мимо небольшого бара, — его держит овернское семейство, у которого Доминика покупает дрова, — она чувствует, как в лицо ей ударяет крепкий винный дух, и слышит, как темнолицый человек гулко говорит что-то; в темноте подвала, где поблескивает только латунная стойка, она замечает каменщиков в рабочих робах — они болтают, не выпуская из рук стаканов, словно время для них остановилось.
   Она никогда не бросала взгляда внутрь этого заведения, мимо которого так часто ходила, и оно врезается ей в память, со своим запахом, с густым воздухом, синими тенями по углам, грубой тканью рабочих роб, фиолетовой жидкостью на дне стаканов. Усы овернца сливаются с чернотой его лица, на котором ярко выделяются белки глаз, и его гулкий голос преследует Доминику в пекле улицы, где по бокам два ряда раскаленных серых стен, а внизу асфальт, который плавится под грохочущими автобусами, зелеными и белыми, — там внутри сидят кондукторы и знай себе звонят.
   Она рассеянно читает: «Площадь Йены».
   Площадь Йены? Она хмурит брови и на секунду останавливается посреди тротуара. Какой-то мальчик толкает ее на бегу. Площадь Йены? Автобус далеко… Она вжимает в руке кошелек… Замечталась прямо посреди улицы, но теперь опомнилась, перешла с теневой стороны на солнечную, переступила порог мясной лавки Сионно, где собирается купить отбивную.
   — Не слишком толстую… от филейной части…
   Она избегает зеркал, которые обступили ее по всему магазину, и при виде мясного фарша на мертвенно-бледном подносе, в который натекла розовая кровь, Доминику начинает тошнить.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава 1

   На круглой площади, которую пересекают Елисейские поля, на углу улицы Монтеня, есть кондитерская; весь первый этаж снаружи облицован гладким черным мрамором, как склеп; мраморную стену прорезывают три больших окна без наличников; в витрине на белом плюше выставлены всегда одни и те же коробки шоколадных конфет, лиловых с серебром.
   Несколько мгновений — и улица Монтеня превратилась в канал, поблескивающий под дождем между черными стенами домов. Ни одного прохожего, вообще ничего, только на первом плане маячит ручная тележка с торчащими кверху ручками, отражаясь в мокром зеркале асфальта, а совсем далеко, ближе к предместью Сент-Оноре, на стоянке виднеется фиолетовое такси.
   Сверху непрерывными потоками льется вода, с карнизов срываются тяжелые капли; водосточные трубы каждые несколько шагов извергают влагу, из парадных тянет сквозняком.
   Для Доминики улица Монтеня навсегда останется неотделима от запаха дождя, от темно-синей мокрой саржи; Доминика всегда будет представлять, как стоит все на одном и том же месте, на левой стороне улицы, в полусотне метров от круглой площади, на тротуаре перед узкой витриной, загроможденной мотками вязальной шерсти, перед единственной витриной на этой улице после кондитерской на углу.
   Над Доминикой смеются, она знает это, насмешники и не думают прятаться.
   Время от времени она задирает свой длинноватый, кривоватый нос и бросает спокойный взгляд на полукруглые окна в антресолях дома двадцать семь.
   Пятый час. На дворе ноябрь. Еще не стемнело. Пожалуй, это еще не сумерки.
   Серые тона, царившие весь день, сгустились, стали более насыщенными; небо над улицей слабо светится; в домах тут и там вспыхивают лампы В антресолях, за полукруглыми окнами, горят два больших белых шара; там человек двадцать, а то и двадцать пять, если не больше, девушек от пятнадцати от двадцати лет, в серых халатиках, возятся с картоном: клеят, перегибают, передают друг другу коробочки, сидя вдоль двух длинных столов; они то и дело оборачиваются в сторону улицы и прыскают со смеху, кивая друг другу на силуэт Доминики под зонтиком.
   Она уже в четвертый, нет, в пятый раз ждет вот так, и кто бы поверил, что она делает это не ради себя? Видя, как она торчит на месте пятнадцать минут, полчаса, а потом уходит одна, эти девочки наверняка думают, что он не пришел и никогда не придет, и это их смешит.
   Почему сегодня, когда Доминика переходила круглую площадь и ей открылась холодная и мокрая улица Монтеня, сочившаяся дождем, ее пронзило предчувствие, что все кончено? Теперь она в этом почти убеждена. Интересно, Антуанетта тоже это почувствовала? Почему она цепляется за надежду, хотя на часах уже двадцать минут пятого?
   Сегодня, как и в прошлые разы, Доминика собралась первая. Она не боялась показаться смешной: она ждала дома, стоя, одетая в темно-синий костюмчик, уже в шляпке и в перчатках, а рядом на стуле лежал зонтик. С тех пор как окна больше не открываются, приходится быть более внимательной, а подчас и догадливой, чтобы понять, что творится в доме напротив, но уж кто-кто, а Доминика изучила все до мельчайших тонкостей.
   Антуанетта позавтракала наверху, у свекра со свекровью, как всегда с тех пор, как семья вернулась из Чрувиля. Теперь она с ними сама любезность, почти от них не выходит.
   Каждую среду и пятницу ей приходится изобретать какой-нибудь предлог. Что она говорит? Идет, мол, к матери, в огромный дом на улице Коленкур, с окнами прямо на кладбище? Наверняка так оно и есть: звонит матери, прижимая трубку к самым губам, чтобы приглушить голос, а не то наверху услышат. Улучает момент, когда Сесиль вышла.
   — Это ты, мама? Я загляну к тебе сегодня днем…
   Понимаешь? Ну да… Конечно, очень рада… (Но улыбка у нее невеселая.) Да, конечно, мама, я очень осторожна…
   До свидания, мама… На днях увидимся…
   За столом у Руэ она поневоле притворяется веселой. Часто сидит наедине со свекровью часами, словно расплачиваясь за свободу по средам и пятницам.
   В половине четвертого она еще не спустилась, а Доминика уже наготове.
   Пытается ли г-жа Руэ ее удержать? без двадцати четыре… Без четверти…
   Наконец Антуанетта с лихорадочной поспешностью вбегает к себе, быстро, вихрем одевается, тревожно поглядывая на часы, надевает черное шелковое манто, серебристую чернобурку, с лестницы возвращается за зонтиком.
   Выходит на улицу. Доминика идет за ней вдоль тротуара по проспекту Виктора-Эммануила, не останавливаясь, не оборачиваясь, немного наклонив зонтик против ветра, вечно свирепствующего на этом проспекте. Она добирается до улицы Монтеня. Наверно, и для нее, как для Доминики, улица Монтеня стала особенной улицей, не такой, как другие?
   Для Доминики, во всяком случае, эта улица наделена своим лицом, своей душой, и сегодня ей открылись холодные дали этой души и нечто зловещее в ней.
   Очень скоро, через каких-нибудь двадцать метров, Антуанетта машинальным жестом повернула справа от себя ручку двери, затянутой кремовыми занавесками; она вошла в бар, над которым непривычно высоко виднелась вывеска; ослепительно белые буквы гласили: «Ensib Bar».
   Он еще не появился, иначе они бы сразу ушли. Доминика мельком заметила у самых дверей высокую стойку красного дерева, серебряные кубки, флажки в стаканах, рыжие волосы хозяйки.
   Посетителей не было, не считая Антуанетты, которая, должно быть, машинально пудрилась и доверительно говорила сообщнице-хозяйке:
   — Опять он опаздывает!
   Маленький бар по-прежнему пустовал, он был такой незаметный, что, пройди мимо хоть десять раз, не догадаешься о его существовании; за плотным занавесом — всего три столика темного дерева, где сменяют друг друга, никогда не встречаясь, женщины вроде Антуанетты, которые кого-нибудь ждут.
   Минуты шли; девушки в картонажной мастерской под матовыми стеклянными шарами по-прежнему следили за ждущей Доминикой, иронически ей сочувствуя.
   Доминика не стыдилась. Она не стыдилась даже перед собой, и когда пожилая дама чересчур пристально взглянула на нее сквозь витрину, заваленную мотками шерсти, она лишь прошлась под зонтиком на два-три шага дальше, не пытаясь сделать вид, что ничего не ждет.
   Поначалу, сразу после Трувиля, он приходил первый. В самый первый раз Антуанетте даже не пришлось заходить внутрь. Он ждал ее, отстранив рукой занавеску на дверях. Вышел, бросил быстрый взгляд направо и налево, прошептал ей несколько слов, потом пошел вперед, а она за ним, отставая на несколько шагов; оба жались к стенам домов; немного не доходя предместья Сент-Оноре, мужчина, оглянувшись, нырнул в подъезд какого-то отеля.
   Двустворчатая дверь была выкрашена белой краской. Вывеска под мрамор гласила: «Отель Монморанси. Все удобства». Виднелись красный ковер в холле, пальмы в кадках; идущих мимо обдавали волны воздуха, нагретого центральным отоплением, пресный запах гостиницы, имеющей постоянную клиентуру. Потом вошла Антуанетта. Чуть позже лакей задернул шторы на окне второго этажа, за шторами затеплился слабый свет, а потом все стихло; Доминика осталась на улице одна и побрела прочь; горло у нее перехватило, кожа покрылась испариной.
   Однако спустя некоторое время роли переменились: теперь Антуанетта шла впереди, выскользнув из маленького бара. Она шагала быстро. Боялась встретить знакомых? Стыдилась? Спешила поскорей окунуться в тепло уже привычной комнаты, оклеенной темно-красными обоями?
   Может быть, сегодня она изливает душу рыжей хозяйке Ensib Bar — ведь Антуанетта из тех, кто умеет поделиться своими страхами с другой женщиной, с такой, как эта, все знающей, все понимающей, особенно в подобных делах.
   — Хоть бы записку оставил. Вы уверены, что он ничего мне не передавал? Мы договорились, что, если ему придется где-нибудь задержаться, он по дороге завезет мне сюда письмо… Может быть, он звонил, а к телефону подходила Анжела?
   Она уже знает по имени девушку, которая иногда сидит в баре вместо хозяйки.
   На этажерке, прислоненные к стаканам, выставлены три или четыре письма; на конвертах одни имена, без фамилий: «мадмуазель Жизели», «господину Жану»…
   Шумит дождь, иногда его журчание становится громче; капли ударяются о блестящий асфальт и отскакивают от него; становится темнее, в ложе консьержки зажигается свет, наверху вспыхивает еще одна лампа; вот кто-то приближается, но за несколько шагов до бара входит в дом.
   Он не придет, Доминика в этом уверена. Она бы могла вернуться домой, но что-то ее удерживает; правой рукой она судорожно сжимает ручку зонтика; под скудным светом она выглядит совсем бледной, и девушкам из картонажной мастерской кажется, что вид у нее совсем жалкий.
   Все равно. Она больше не боится ни чужих взглядов, ни чужих людей, чью жизнь может подсмотреть, заглядывая в окна и двери. Ей не страшно, что ее примут за влюбленную, за покинутую любовницу, невольно она даже напускает на себя меланхоличный вид, всем лицом выражает тоску, вздрагивает, когда из-за угла показывается очередной прохожий.
   Антуанетта потягивает через соломинку какой-то напиток, поглядывает на часы, которые стоят на этажерке, сверяет их со своими часиками.
   Половина пятого. Без двадцати пяти пять. Она дала себе слово подождать еще пятнадцать минут, потом полчаса. Наконец решает:
   — Еще пять минут…
   Снова пудрится, красит губы.
   — Если он все-таки придет, скажите ему…
   Доминика почему-то почувствовала, что вот сейчас она выйдет: обеих женщин словно связывают невидимые узы. Она покидает свой пост перед витриной с мотками шерсти, бросает последний взгляд на полукруглое окно. Смейтесь, барышни, юные дурочки: он не пришел!
   Доминика стоит в двух шагах от бара, как вдруг дверь распахивается, выходит Антуанетта, пытается раскрыть зонтик, который не сразу ее слушается.
   Их взгляды скрестились. Сперва Антуанетта увидела только какую-то женщину, проходящую мимо. Потом взглянула еще раз, словно что-то ее поразило. Узнала лицо, которое иногда мельком видит в окне напротив? Или удивилась, обнаружив на лице другой женщины что-то вроде отражения собственных мыслей? Глаза Доминики, обведенные темными кругами, словно говорили ей: «Он не пришел, знаю: я это предвидела, он больше не придет».
   Это продлилось всего несколько минут. Или еще меньше? Стоя у выхода на круглую площадь, она еще надеется, медлит перед лиловыми с серебром коробками кондитерской; проезжающее мимо такси обдает ее грязной водой, она пытается остановить машину, но такси едет дальше, и Антуанетта уходит, исчезает из виду; на пустынной улице открывается белая дверь, ведущая в холл гостиницы, где красный ковер, пальмы, тепло вперемешку с запахом человеческих тел, разоблачающихся по ту сторону зашторенных окон.
   Походка у Антуанетты неуверенная. Она хочет взять такси, но, передумав, сворачивает на Елисейские поля. Останавливается, пережидая вереницу машин.
   Большое кафе. Оркестр. Она пробирается между столиков, под гул голосов спускается в подвальный этаж. На круглых одноногих столиках пирожные, шоколад, серебряные чайнички; здесь множество женщин, есть и одинокие посетительницы, которые ждут, как еще недавно ждала она; Антуанетта опускается на зеленую кожаную банкетку в углу и машинальным жестом откидывает назад свою чернобурку.
   — Чай… писчую бумагу…
   Ее взгляд упирается в Доминику, которая уселась неподалеку, словно не в силах разрушить чары, связывающие обеих женщин; Антуанетта хмурит брови, напрягает память.
   Подумала ли она о двух анонимных письмах, полученных в свое время? Нет.
   Может быть, на миг ей пришло в голову, что свекровь учредила за ней слежку?
   Вот уж нет! Такого быть не может. Она пожимает плечами. Какая разница! Она бледна. Открывает сумочку, снимает колпачок с маленькой золотой авторучки.
   Начинает писать. Слова были у нее наготове, но теперь она их больше не находит, смотрит по сторонам невидящим взглядом.
   Внезапно она встает, идет к телефонным кабинам, просит жетон, на мгновение задерживается в тишине кабины, и сквозь стеклянный ромб видно ее лицо.
   Куда она звонит? К нему домой? Нет, скорее, в бар, где он часто бывает, здесь, на Елисейских полях, чуть подальше. Она произносит его имя.
   В баре его нет. Антуанетта выходит, берет еще один жетон, бросает на Доминику взгляд, в котором читается раздражение.
   Нет! В другом месте его тоже нет. И, пренебрегая стынущим чаем, она принимается писать. Рвет письмо, начинает сначала. Наверно, сперва она обрушила на него град упреков. Теперь умоляет, самоуничижается, это видно по ее липу, она выражает мимикой все, что пишет, — того и гляди расплачется — и снова рвет листок. Тут нужно по-другому… Коротко, сухо, равнодушно… Перо становится острее, буквы крупнее… Коротенькая записка…
   Она поднимает голову, потому что мимо протискивается какой-то мужчина, и на секунду ее охватывает безумная надежда, что это он. Незнакомец тоже высокого роста, на нем такое же пальто, очень длинное, элегантного покроя, такая же черная фетровая шляпа. На Елисейских полях сотни мужчин, одетых таким же образом, с такой же походкой, с такими же жестами, причесанных у того же парикмахера, но это не он: у того длинное бледное лицо, тонкие губы и совсем особая улыбка.
   Почему-то Доминика про себя прозвала его итальянцем. Она готова поклясться, что он и есть итальянец. Не из тех, бойких или, наоборот, томных, каких обычно себе представляешь. От этого итальянца веет холодом и сдержанностью.
   — Официант!
   В конце концов она написала пневматичку. Заклеивает ее языком.
   Официант в свой черед зовет:
   — Посыльный!
   В кафе светло, тепло, журчание голосов сливается с музыкой, звяканьем бокалов и блюдец; освещение здесь такое, что все лица кажутся розовыми, и трудно представить, что снаружи идет дождь, что улица Монтеня все больше и больше напоминает канал и на поверхности воды не отражаются прохожие, а по берегам канала один за другим зажигаются фонари.
   Делать Антуанетте больше нечего. Возвращаться домой рано. Она озирается по сторонам, ей кажется, будто она узнала молодую женщину в коричневом плаще с собачкой на коленях, она начинает улыбаться, молодая женщина смотрит, не понимая, и Антуанетта спохватывается, что обозналась, что ее обмануло отдаленное сходство; чтобы отвлечься, она прихлебывает чай, в который забыла положить сахар.
   Чувствует ли она по-прежнему присутствие Доминики, ощущает ли на себе ее взгляд, такой жгучий, что просто невозможно не уловить его флюидов?
   Антуанетта долго сидит, не глядя в сторону Доминики, потом мельком смотрит на нее, потом устремляет на нее вопросительный взгляд.
   Она так растеряна, что ей уже не до гордости.
   Она словно спрашивает:
   «Зачем, зачем вы здесь? Почему у вас такой страдальческий вид?»
   И Доминика содрогается с головы до ног; она переживает всю горечь этой минуты с той же, если не с большей, остротой, что и Антуанетта; она чувствует всю издевательскую неуместность этой музыки, этой толпы вместо теплого уединения комнатки во втором этаже, банальной, но от этого еще более привлекательной.
   Антуанетта побывала в Трувиле. В один прекрасный день Доминика обнаружила, что на обоих этажах пакуют чемоданы. Вечером все отбыли, прихватив Сесиль и горничную родителей Руэ; ставни заперли. Несколько недель кряду Доминика видела только эти запертые ставни.
   От жильцов тоже не доносилось ни звука: парочка на несколько недель укатила в Фура, где Плисонно сняли небольшую виллу.
   Альбер и Лина прислали Доминике блеклую, скверно отпечатанную открытку: несколько убогих домиков позади какой-то дюны; один из домиков они пометили крестиком.
   Доминика не знает, как выглядит имение Руэ; в Трувиле она была только раз, несколько часов, в молодости, во времена полосатых купальных трико. Она не в силах представить себе, как там теперь стало. Знает только, что семья Руэ носит траур, а значит, не может окунуться в каникулярные развлечения.
   Целый месяц Доминика парила в пустоте одна-одинешенька, и порой на нее нападала такая тоска, что ее тянуло побыть в толпе, в какой угодно толпе, на улице, на Больших бульварах, в кино. Никогда в жизни она не ходила так много, до боли в сердце, по солнцепеку, мимо террас, по улицам, безлюдным, словно в провинции, заглядывая в окна, темными дырами зиявшие в стенах домов.
   Там-то, в Трувиле, одному Богу известно каким образом, Антуанетта и свела знакомство со своим итальянцем. Ее привезли туда озлобленную, апатичную, как заложницу. Она поехала со стариками нехотя, не осмеливаясь протестовать, мечтая только об одном: когда-нибудь обрести свободу.
   А когда вернулась, ее можно было принять за их дочку. С первого же дня стала разделять с ними все трапезы: привыкла к этому в Трувиле, где они жили одной семьей. Теперь они, так сказать, вели общее хозяйство, и если Антуанетта под вечер не шла наверх, то сама г-жа Руэ спускалась вниз, и палка ее уже никому не грозила.
   Не прошло и трех дней, как Доминика все поняла. Она заметила, что каждое утро в одиннадцать мимо дома несколько раз прохаживается какой-то человек. А в окне Антуанетта подавала ему знак пальчиком: «Нет… не сегодня… еще не сегодня…»
   Сначала ей надо было наладить жизнь в Париже, предупредить мать. Первым делом она направилась на улицу Коленкур. Возбужденная, цветущая, она, наверно, швырнула шляпку в столовой, упала в кресло: