Антуанетта не заболела, в постели не лежит, и Доминика не допускает мысли, что она могла просто-напросто уйти в кино.
   Нет: сеансы уже закончились. Слышно, как люди возвращаются по домам, на полной скорости проносятся такси, тарахтят на улице последние автобусы, медленно падают снежинки, и там, где они опускаются на холодный камень, спустя несколько секунд уже ничего не остается — даже мокрого следа.
   Доминика то и дело смотрит на закрытые ставни мансарды, где жила Огюстина, и всякий раз ее охватывает стыд: она не понимает, почему ей приснился такой сон, и все-таки знает, что это было не случайно; ей не хочется думать об этом сне, и она борется с искушением разгадать его сокровенный смысл.
   Неужели она такая же, как Огюстина? Доминика возвращается мыслями в Тулон, на виллу. Те, кого она знала — тетки, дядья, — состарились или умерли. Те, кого помнит детьми, в свой черед стали родителями, девушки превратились в мамаш; проказливые школьники стали инженерами и юристами, младенцы болтают о математике, о латыни с греческим, об учителях и экзаменах, называют ее «тетя Доминика».
   — Ты не меняешься, Доминика!
   Они говорили это искренне. Потому что не переменилась ее жизнь. Из Доминики ничего не вышло.
   Старая Огюстина умерла. Завтра или послезавтра ее зароют в землю, как зарыли тетю Клементину.
   Доминика борется. Сходила к зеркалу, посмотрелась.
   Неправда, она не постарела! Неправда, что для нее все уже кончено. Ее плоть не иссохла. Кожа по-прежнему белая и нежная. Разве что под глазами можно различить совсем маленькие, но довольно глубокие морщинки — впрочем, глаза у нее всегда были обведены кругами: это зависит от характера, от здоровья: когда она была совсем молоденькая, ей назначали укрепляющее, кололи уколы.
   А ее тело, которое знает она одна, — это тело молодой девушки, не увядшее, не дряблое.
   Почему не возвращается Антуанетта? Прошел последний автобус, закрылось метро.
   Как это подло — воспользоваться отсутствием Доминики, чтобы начать новую жизнь, тем более подло, что Доминика уехала не по своей воле, скрепя сердце, взглядом прося прощения у окон напротив.
   Вернулись квартиранты. Увидели свет под дверью. Пошушукались, обсуждая, следует ли заглянуть к ней поздороваться, сообщить, что в ее отсутствие все было в порядке, — только приходили насчет газа, но они не уплатили, потому что…
   Голос Лины:
   — Может быть, она уже разделась.
   И тишина. Они ухмыльнулись, представив себе хозяйку раздетой. Почему?
   Какое они имеют право ухмыляться? Что они знают о ней?
   Ходят туда, сюда, воображают, будто они одни на свете со своей жизнерадостностью, беззаботностью, со своими развлечениями, которые они преподносят не торгуясь и не думая о завтрашнем дне.
   За квартиру они заплатили. А знают ли эти двое, чем будут платить в следующий раз?
   — Не сегодня, Альбер… Сам знаешь, сегодня нельзя…
   Чтобы женщина говорила мужчине такое!
   Такси. Нет, остановилось поодаль. Десять минут второго… Вот хлопнула дверца… Шагов еще не слышно… Вжавшись в угол окна, Доминика разглядела машину, равнодушно ждущего водителя, женщину, которая стоит, наклонясь к дверце, другое лицо рядом с ее лицом.
   Целуются. Потом такси рвануло к бульвару Османн. Антуанетта торопливо пошла к дому, нашаривая ключ в сумочке, глядя вверх, на окна, проверяя, не горит ли свет у стариков; чувствуется, что она опять ожила; атмосфера блаженной влюбленности обволакивает ее, как шубка, в жаркий мех которой она кутается; вот она проскользнула в подъезд, помедлила перед лифтом и стала на цыпочках подниматься по лестнице.
   У себя в квартире она зажгла только лампочку с розовым абажуром над кроватью. Одежду наверняка побросала прямо на пол и нырнула в постель; спустя несколько мгновений свет уже погас, и во всем квартале не осталось ни одной живой души. Доминика теперь так же одинока, как старая Огюстина, над чьим бездыханным телом даже некому было бодрствовать.
   Та же лихорадка, те же самые жесты, те же уловки, то же брызжущее веселье — а по отношению к г-же Руэ то же послушание.
   Опять Антуанетта, во всем подчиняясь свекрови, не дожидается, пока ее позовут, и сама поднимается наверх, сидит над рукоделием, предвосхищает желания обоих стариков.
   Изменилось только расписание. Часы и дни. Интересно — она по-прежнему притворяется, будто ходит к матери?
   В половине пятого Антуанетта выходит из дому, идет, сдерживая нетерпение, к церкви Сен-Филипп-дю-Руль, а там прыгает в первое же такси.
   — Площадь Бланш!
   Теперешняя тайна совсем другого пошиба, чем предыдущая. Такси еле тащится по переполненным улицам, и рука в перчатке распахивает дверцу прежде, чем машина успевает остановиться.
   Холл просторного дансинга, вульгарная позолота, зеркала, красные обои, окошечко кассы. «Пять франков за вход».
   Огромный зал — куда ни поглядишь, все столики, столики, прожектора, контрастирующие с рассеянным светом, и в этом фантастическом освещении медленно движутся сто, двести пар, а снаружи, в каких-нибудь пятидесяти метрах, грохочет город с его машинами, автобусами, людьми, несущими свертки, бегущими Бог весть куда в погоне за самими собой.
   И Антуанетта, изменившись до неузнаваемости, в развевающейся норковой шубке, с триумфом вступает в этот ночной мир и идет прямо в угол зала, протягивает уже освободившуюся от перчатки руку, которую хватает другая рука, мужчина привстает, слегка привстает, не более, потому что она уже рядом с ним и он уже ласкает прикрытое черным шелком колено.
   — Это я.
   Один оркестр сменяется другим, лучи прожекторов из желтых становятся фиолетовыми; немного помедлив, танцующие перестраиваются, переключаются на другой ритм; из темных закоулков выныривают все новые пары.
   Оказывается, ежедневно, в пять вечера, триста, а то и пятьсот женщин убегают от действительности в этот зал и танцуют; и столько же мужчин, большей частью молодых, беззаботно ждут их, караулят, входят и выходят, молчаливо скользят, курят.
   Антуанетта подкрашивает губы, накладывает на щеки еще немного розовых с оранжевым румян. Вопросительный взгляд: «Потанцуем?»
   И мужчина просовывает руку под мех, вплотную к теплому телу, его рука ложится ей на спину, которая под шелком платья делается еще глаже и словно еще гибче — такая плотская, такая женственная; Антуанетта улыбается, губы полуоткрыты; и вот они уже затерялись среди других пар, видя сквозь полуопущенные ресницы только друг друга.
   Мужчина шепчет, словно заклинание:
   — Пойдем…
   Антуанетта, должно быть, возражает:
   — Еще один танец!
   Еще один… Чтобы растянуть наслаждение… Чтобы оно стало еще пронзительней… Чтобы испытать, быть может, здесь, в толпе, то же чувство, которое Доминика испытала в поезде…
   — Пойдем…
   — Погоди еще немного…
   И на лицах читается, что для них любовный акт уже начался.
   — Пойдем…
   Он увлекает ее прочь. Она уже не сопротивляется.
   — Сумочка…
   Чуть не забыла сумочку. Покорно идет за ним, минует плотные портьеры красного бархата, проходит мимо застекленной клетки кассы.
   «Пять франков за вход».
   Автомобили и автобусы, огни и толпа-это похоже на реку, через которую надо перебраться вплавь, потом на лету завернуть за угол, а сразу за колбасной лавкой — дверь, черная мраморная вывеска с золочеными буквами, узкий, пропахший стиркой коридор.
   Сегодня Антуанетта замерла в дверях, и ее зрачки на мгновение расширились; она узнала черную фигурку, обращенное к ней лицо, пожирающие ее глаза, и тут ее губы растянулись в торжествующей, презрительной улыбке — так улыбаются женщины, которых увлекает властная рука мужчины-самца.
   Пара нырнула в темноту.
   Смотреть больше не на что, — только входная дверь, прохожие перед витриной колбасной лавки да растаявший образ мужчины, — мулата с дерзкими глазами, ведущего Антуанетту по лестнице.

Глава 4

   Все случилось двенадцатого февраля; Доминике было ясно, что Антуанетта уже несколько дней сама напрашивалась на это; тут была не простая неосторожность, а скорее вызов: увлекаемая страстью, подхваченная вихрем, она сознательно спешила навстречу катастрофе.
   Как Доминика и предвидела, беда грянула не со стороны консьержки и, естественно, не со стороны г-на Руэ.
   Позавчера Доминика подглядела, как консьержка, поколебавшись, остановила в коридоре владельца дома. Для того, разумеется, чтобы рассказать, что какой-то мужчина проникает в дом каждый вечер и уходит рано утром.
   Консьержка знала, к кому ходит этот мужчина. Ей даже заплатили за молчание: Антуанетта совершила и эту глупость, остановилась перед ложей консьержки и вынула из сумочки весьма крупную купюру:
   — Это вам за вашу скромность, госпожа Шошуа!
   На самом деле, чтобы заручиться чьей-нибудь скромностью, следует прежде всего самой быть примером скромности, а не лететь напропалую прямо к пропасти. А всем было ясно, что именно это Антуанетта и делает. Ее загадочная, сияющая радостью улыбка была до краев полна двусмысленным и дерзким счастьем; ее смех был похож на стоны в объятиях любимого, а острым зубкам словно не терпелось укусить; в любом платье она казалась голой, и тело ее было пронзено страстью.
   Консьержка перепугалась, как бы не лишиться места, посоветовалась с мужем, ночным сторожем в кондитерской, и открыла все г-ну Руэ.
   К удивлению Доминики, г-н Руэ ничего не сказал жене; ее третья анонимная записка, так же как две предыдущие, пропала втуне.
   «Берегитесь!»
   Доминика искренне и простодушно хотела предостеречь Антуанетту, объяснить, что ей грозит опасность, а та, получив послание, нарочно открыла окно, — хотя погода была вовсе неподходящая, — демонстративно пробежала глазами записку, смяла ее в комок и бросила в камин.
   Что она думает о Доминике? Она ее узнала. Теперь ей известно, что соседка в доме напротив — это и есть та прячущаяся фигурка, что караулила ее на улице Монтеня и в дансинге, и глаза, устремленные на нее с утра до вечера, те самые, в которые она презрительно заглянула, входя в маленькую гостиницу на улице Лепик, рядом с колбасной лавкой.
   Маньячка! Она, конечно, чувствует, что это не совсем так, но ей есть чем заняться, кроме как разгадывать эту тайну.
   Вечером одиннадцатого февраля, как и в предыдущие дни, мулат торчал в углу под аркой, курил и ждал, когда в окнах четвертого этажа погаснет свет.
   Старики Руэ почти всегда ложились в одно и то же время. Потом надо было выждать еще несколько минут.
   На эти несколько минут терпения уже не хватало, и Антуанетта, в ночной рубашке, не выдерживала, отодвигала занавеску в спальне, застывала у окна, издали смотрела на своего любовника!
   Наконец он звонил, дверь отворялась, он поднимался. Походка у него была вызывающе упругая, издевательски уверенная, и Доминике это не нравилось.
   Этой ночью квартиранты невольно причинили ей боль. После обеда они вернулись вместе с одной подружкой, которая бывала у них и раньше, но днем.
   По-видимому, они принесли с собой шампанское: слышно было, как хлопают пробки. Они были очень веселы. Проигрыватель играл не умолкая.
   Голос Лины раздражал, нагонял тоску: чем больше она хмелела, тем он становился пронзительнее, а потом она уже ничего не говорила, а только смеялась, смеялась без конца.
   Доминика ни разу не взглянула в замочную скважину.
   Тем не менее она чувствовала, какое двусмысленное возбуждение царит по ту сторону, слышала голос Альбера Кайля, умоляюще твердивший:
   — Нет, нет!.. Оставайтесь!.. Уже поздно… Мы вам найдем местечко…
   Внезапно он выключил свет, и теперь она слышала, как они толкутся но комнате, шушукаются, натыкаются друг на друга в темноте; до нее донеслись смешки, вялые протесты.
   — Вам тесно?
   Они улеглись втроем. Поворочались. Лина затихла первая, смирившись с неизбежностью, но остальные двое, как поняла Доминика, еще долго не спали, и она чутко вслушивалась в эту их тайную возню, приглушенную взмокшими от пота простынями.
   Почему это оказалось для нее разочарованием? В конце концов она заснула.
   Рано утром ее встретило легкое солнце; на перекрестке бульвара Османи щебетали воробьи, рассевшись на своем дереве. Как всегда, в восемь Сесиль спустилась и раздвинула занавески на окнах третьего этажа, везде, кроме спальни, в которую она входила только по звонку Антуанетты.
   И Доминика увидела это одновременно с горничной.
   В будуаре на круглом столике лежала мужская шляпа, серая фетровая шляпа, а рядом пальто.
   Рано или поздно это неизбежно должно было случиться: любовник проспал.
   Глазки Сесили вспыхнули от радости, она ринулась на верхний этаж, к г-же Руэ, которая еще не успела занять свой наблюдательный пункт в башне.
   — В спальне у мадам-мужчина!
   Застыв на месте, Доминика мысленно пережила целую драму: у нее еще есть время выбежать на улицу, проскользнуть к угольщику — там стоит телефон.
   — Алло!.. Это говорит ваш друг… Не важно… Впрочем, вы знаете, кто я… Да… Горничная видела пальто и шляпу… Она пошла сообщить госпоже Руэ… Сию минуту старуха спустится…
   Она представила себе все это, но не двинулась с места.
   Наверху сидели за столом г-жа Руэ и ее муж. Вероятно, поспорили о том, кому из них идти вниз…
   В конце концов пошла она. Муж остался в квартире наверху. Сегодня утром он не ушел из дому, не отправился своим размеренным шагом на улицу Кокильер.
   — Тебе лучше остаться… Мало ли что…
   Доминик видела, как г-жа Руэ, опираясь на палку, вступила в будуар, презрительно ткнула пальцем в шляпу и пальто, села в кресло, которое ей придвинула Сесиль.
   А те двое спят по-прежнему или слышали?..
   Г-жа Руэ была неподвижна и грозна, как никогда прежде. Выдержка у нее колоссальная. Казалось, она наконец упивается, не упуская ни капли, этим часом, к которому готовилась годами.
   Она ждала, уверенная, что ее час придет. Уже много месяцев, каждый день, за каждой едой, каждый раз, когда Антуанетта к ней поднималась, ее взгляд вперялся в невестку, словно она хотела увериться, что ждать ей уже недолго.
   Половина девятого, без четверти девять — никакого движения. Лишь без десяти девять занавеска на окне спальни слегка дрогнула, потом ее раздвинули полностью, и Доминика увидела Антуанетту, которая поняла, что попалась в ловушку.
   Она не посмела позвонить горничной. Не посмела и отворить дверь в будуар.
   Нагнулась к замочной скважине, но оттуда ей было не видать свекрови, сторожившей дверь.
   Мужчина сидел на краю кровати, наверно, ему тоже было не по себе, но насмешливый вид ему не изменил. Она нервно проговорила:
   — Одевайся же! Чего ты ждешь?
   Он закурил первую с утра сигарету и оделся.
   — Оставайся здесь… Не двигайся… Хотя нет… Иди в ванную… Держись уверенно…
   Затем Антуанетта, одетая в пеньюар с широкими болтающимися рукавами, обутая в голубые атласные шлепанцы, глубоко вздохнула и наконец отворила дверь.
   И вот они лицом к лицу. Старая г-жа Руэ, не нарушая молчания, не глядя на невестку, сверлит взглядом пальто и шляпу, лежащие на столике.
   Антуанетта не раздумывая, яростно бросилась в атаку; в ту же секунду ее подхватила волна возбуждения и понесла все выше и выше.
   — Что вы здесь делаете? Отвечайте! Вы забыли, что я у себя дома? Да, что бы вы там ни думали, я еще у себя дома. Приказываю вам выйти, слышите? Я дома, дома, и имею право у себя дома делать все, что хочу!
   Перед ней, опираясь на трость с резиновым наконечником, сидела мраморная статуя с ледяным взглядом.
   Антуанетта была не в состоянии стоять на месте, она ходила по комнате, полы ее пеньюара разлетались, она еле сдерживалась, чтобы не разбить что-нибудь или не броситься на ненавистную старуху.
   — Приказываю вам выйти. Вы меня слышите? Хватит с меня! Да, хватит с меня вашего кривляния, ваших родственничков, вашего дома… Хватит…
   Мужчина оставил дверь ванной открытой, и Доминика видела, как он слушает, по-прежнему не выпуская изо рта сигареты.
   Губы г-жи Руэ ни на миг не шевельнулись. Ей нечего было сказать. Да и незачем. Только уголки ее губ поползли вниз, выражая глубочайшее презрение, невыразимое отвращение, покуда Антуанетта, распаляясь, давала себе все больше воли.
   Надо ли было вслушиваться в ее слова? Жесты, позы, разметавшиеся во все стороны волосы, вздымавшаяся грудь говорили достаточно красноречиво.
   — Чего вы ждете? Хотите узнать, есть у меня любовник или нет? Да! У меня есть любовник. Мужчина! Настоящий мужчина, не то что жалкий ублюдок, ваш сынок. Хотите на него посмотреть? Вы этого ждете? Пьер!.. Пьер!..
   Мужчина не двинулся с места.
   — Иди же сюда, покажись моей свекрови! Теперь вы довольны? Да! Знаю, что вы скажете… Вы хозяйка этого дома… И где вы только не хозяйка! Я-то уйду, это решено.
   Но не раньше, чем душу облегчу! Да, у меня есть любовник… А вы и ваша семья, ваша кошмарная семейка, вы…
   Доминика побледнела. В какой-то момент взгляд разбушевавшейся Антуанетты упал на нее, и Антуанетта на секунду остановилась, как будто обрадовалась, что кто-то ее видит сейчас, ухмыльнулась, а потом раскричалась еще пуще; тем временем ее любовник пошел к двери, а г-жа Руэ по-прежнему не двигалась и ждала, пока все кончится и дом наконец освободится от посторонних.
   Не меньше получаса Антуанетта суетилась, одевалась, то входила в спальню, то выходила, обращалась то к мужчине, то к свекрови.
   — Я ухожу, но…
   Наконец она собралась. Она опять накинула норковую шубку, роскошь которой совершенно не вязалась с ее бесстыжим поведением.
   Она подошла к дверям, выкрикнула последнее оскорбление, взяла любовника под руку, но вернулась, чтобы бросить в лицо Сесили, о которой чуть не забыла и которая застыла в дверях кухни, грязное ругательство.
   Улица была безлюдна и залита мягким светом. Доминика перевела взгляд вниз и увидела, как парочка выходит из дому, ловит такси; всем распоряжалась Антуанетта, тащившая своего спутника за собой.
   Г-жа Руэ обернулась к Сесили и произнесла:
   — Заприте дверь… Нет. Сначала сходите за хозяином.
   Он спустился. Коротко, в двух словах, ему сообщили о происшедшем. Г-жа Руэ тяжело поднялась с кресла и, покуда Сесиль караулила на лестнице, принялась осматривать мебель, ящики, хватать вещи, принадлежавшие сыну: в руках у нее появлялись то часы-хронометр с цепочкой, то фотографии, то запонки, всякие мелочи, не имеющие ценности, и даже серебряная авторучка-все это продолжалось не меньше часу.
   Она отдала добычу мужу.
   — Она вернется. Насколько я ее знаю, она пошла к матери. Мать сразу подумает о практических вопросах. Очень скоро они обе заявятся за вещами.
   Так и есть. На площади Бланш такси остановилось, любовник вышел прямо в успокаивающую свежесть привычной обстановки и безмятежно зашагал к кафе.
   — Я тебе позвоню…
   Такси проехало по улице Коленкур. Мать Антуанетты, повязав платком седеющие волосы, убирала спальню в облаке светящейся пыли.
   — Попалась!
   Отчаяние. Тревога.
   — Зачем ты это сделала?
   — Ох, мама, только без проповедей, прошу тебя! Я сыта по горло! С меня хватит!
   — Сестре не звонила? Может быть, посоветоваться с ней…
   Дело в том, что юная Колетта с простодушно вздернутой губкой, с наивной неотразимой улыбкой, была самым деловым человеком в этой семье.
   — Алло!.. Да… Как, как?.. Ты думаешь, что… Да, с них станется… А, у тебя есть?.. Погоди, запишу… Мама, дай карандаш, пожалуйста… Пален… так, судебный исполнитель… улица… какая улица? Так, записала…
   Спасибо… Еще не знаю, в котором часу… Нет, не у мамы… Во-первых, здесь негде… А потом… Так, поняла!.. В моем положении…
   У квартирантов стоит хохот: Лина мается с похмелья, воображает, что заболела, скулит, злится.
   — Вы надо мной издеваетесь… Уж я-то знаю, вы надо мной издеваетесь… Я всю ночь задыхалась от жары! А вы оба все время брыкались!
   В квартире напротив Сесиль отворила все окна, словно жильцы выехали.
   В одиннадцать у дома остановилось такси. Оттуда вышла Антуанетта, а с ней мать и уныло одетый человек, который оглядел дом сверху донизу с таким видом, словно намеревался составить его опись. За ними подъехал мебельный фургон кричаще-желтого цвета.
   О завтраке пришлось забыть. На ближайшие три часа в квартирке, которая, казалось, состояла теперь всего из одной комнаты, воцарилась суматоха; рабочие разбирали мебель, судебный исполнитель записывал каждую вещь, которую выносили за порог, и Антуанетта, судя по всему, втайне ликовала, глядя, как по частям выносят обстановку, как с окон и дверей исчезают занавески, а из-под сорванных с места ковров проступает серый паркет.
   Она сунула нос повсюду, проверяя, не забыла ли чего.
   Сама вспомнила о вине для рабочих и сбегала за ним в подвал. Заметила, что некоторых вещей не хватает, позвала исполнителя, продиктовала ему, тыкая рукой в потолок, обвиняя свекровь.
   За утро растоптали, растрясли, уничтожили целую жизнь — размашисто, лихо, с садистским удовольствием.
   Антуанетта внесла в это столько ожесточения, что мать со страху не знала, куда деться, а Доминика у своего окна чувствовала, что у нее сжимается сердце.
   Доминика не завтракала. Она не была голодна, и у нее не хватало духу сходить в магазин.
   Квартиранты ушли. Лина, которой солнечные лучи напомнили о весне, оделась в светлый костюмчик и нацепила маленькую красную шляпку. Альбер, гордый и счастливый до невозможности, вышагивал между женой и новой подружкой, которая провела ночь у них в постели.
   Комната м-ль Огюстины на самом верху была еще не сдана. В этой комнате полагалось жить прислуге, но она оказалась лишней. Теперь надо было подыскать другую старую деву, которая бы ее сняла, и консьержка даже не удосужилась написать объявление, а просто сообщила окрестным лавочникам.
   Один фургон под окнами сменился другим. Г-жа Руэ у себя в башне прислушивается к грохоту, несущемуся снизу, а когда все наконец опустеет, когда не останется ничего — ни мебели, ни ковра, ни занавески, а главное, ни одной живой души, — она спустится и победоносным взглядом окинет поле сражения.
   В два часа из такси вышла Колетта, расцеловалась с сестрой, с матерью, но времени терять не стала и ничему не удивилась, а только указала на канделябр из хромированного металла, и Антуанетта пожала плечами:
   — Если хочешь, возьми себе!
   Колетта велела снести канделябр в такси и увезла его.
   Антуанетта, что ли, так распорядилась? Или рабочие прихватили эти горшки в задней комнате заодно с остальными вещами? Так или иначе, Доминика видела, как человек в халате вынес на тротуар оба горшка с комнатными растениями, и они исчезли в кузове.
   Произошла оплошность. В груде одежды унесли темно-зеленое пальто, которое принадлежало Сесили, и горничная спустилась за ним: должно быть, углядела его в руках у грузчика из окна четвертого этажа, хотя, может быть, она вела наблюдения прямо из вестибюля.
   В пять все было кончено. Антуанетта много раз звонила по телефону. Она выпила стакан вина из бутылки, которую принесли для грузчиков, сполоснув предварительно стакан одного из них.
   Когда все уехали, в квартире остались только эти бутылки — в одной еще была добрая половина вина — и грязные стаканы прямо на полу.
   Антуанетта забыла соседку из дома напротив. Ни одного прощального взгляда. И только внизу, на тротуаре, вспомнила, подняла голову, и на губах у нее мелькнула издевательская улыбка: «Привет, старушка! Я сматываюсь…»
   Судебный исполнитель ушел со своими бумагами. Его привезли на такси, а уехал он на автобусе, которого долго ждал на углу бульвара Османн, возле дерева, населенного птицами.
   В машине мать спросила Антуанетту:
   — Ты не проголодалась?
   Она-то сама была голодна постоянно, она любила поесть, любила гусиную печенку, лангусты, всякие дорогие деликатесы и пирожные.
   Пожалуй, теперь самое время…
   — Нет, мама… Мне нужно…
   Она не повезла мать к себе. Высадила ее на площади Клиши, в утешение сунула ей в руку купюру.
   — Не волнуйся… Ну конечно, завтра я к тебе загляну… Не с утра, нет…
   Ты что, не понимаешь?.. Водитель, к Граффу!
   Она снизошла до того, чтобы помахать матери рукой из машины. У Граффа она сразу увидела мужчину, который ждал над рюмкой портвейна.
   — Теперь можно и пообедать… Ты доволен? Да, меня уже ноги не держат…
   Ну и денек. Боже мой! Что с тобой? Злишься?.. Мама хотела, чтобы я переехала к ней, пока не найду себе квартирку… Я велела все свезти на склад…
   Официант, рюмку портвейна!.. Мой чемодан отвезли к тебе в гостиницу…
   Они пообедали в итальянском ресторане на бульваре Рошешуар. Спокойная обстановка, тишина вокруг внушали Антуанетте смутное чувство недовольства, и в беглом взгляде, которым она окидывала дружка, порой проскальзывала тревога, а может быть, и дурные предчувствия.
   — Послушай, сегодня вечером я хочу отпраздновать свободу…
   Они праздновали по всем заведениям, где танцуют, и чем больше шампанского пила Антуанетта, тем лихорадочней возбуждалась, тем визгливей разговаривала; ей хотелось отвлечься; стоило ей ненадолго остановиться, как на нее нападала нервная дрожь, дикая тоска; она смеялась, танцевала, громко говорила; ей нужно было оставаться в центре всеобщего внимания, она как нарочно стремилась к скандалу, а в четыре утра они оказались последними в маленьком зальчике на улице Фонтен; она рыдала на плече у мулата, как маленькая девочка, и хныкала, и жалела его и себя.
   — Ты хоть понимаешь?.. Ну скажи, что ты меня понимаешь… Видишь, остались мы с тобой вдвоем, ты да я… Никого больше нет… Скажи мне, что, кроме нас, никого больше нет, и поцелуй меня, и обними покрепче…