Женька порадовался,что наконец – то в голове его зашумело, потому что шум этот все – таки заглушал страх и вместо страха вылезало что – то другое: ясность, злость, даже радость. И поперли стихи. Именно поперли, грубо расталкивая все и вся, и Женька забормотал:
 
Братцы, невыносимо!
Встань из могилы, Брусилов,
Чтобы со мною вместе
Жрать запеченные в тесте
Руки людей Земли…
 
   – Все, привет, – сказал Цанев. – Евтушенский допился.
   – Напротив, – возразил Женька. – Я очень ясно соображаю. И я им сейчас прочту.
   – Что, это? – спросил Цанев.
   – Нет. «Мой апокалипсис».
   – Ну, давай, – сказал Цанев.
   – Пусть прочтет, – заметил Эдик, – я думаю, это будет интересно.
   Черный промолчал. Видно, считал, что все это не всерьез.
   А Женька встал и пошел к сцене, где в это время ребята из ансамбля настраивали свою аппаратуру, вспрыгнул к ним и сразу стал заметен в своих ярко – красных штанах из полиэстера и черном свитере грубой шерсти. Он ухватился за первый попавшийся микрофон и сообщил:
   – Буду читать стихи.
   Раздался свист и одобрительные возгласы. Пополам. Ребята из ансамбля бросили свои дела и оглянулись на Женьку.
   – Андрей Евтушенский. «Последнее предупреждение», – объявил тот. И добавил после паузы. – Исполняет автор.
   Потом он начал.
 
Я – поэт уходящего
Полудохлого мира.
Я – проклятье ходячее.
Я – ходячая мина
С часовым механизмом.
В сердце тиканье слышу!
Что, брат мир, к коммунизму
Навострил свои лыжи?
 
   И весь ресторан «Полюс» затих. Ресторан насторожился. Женьку слушали. «Будетляне» слушали Женьку.
 
Коммунизм – это дело,
Если дружно и разом.
Но Земли нашей тело
Разъедает проказа.
Прокаженных не лечат,
Даже трупы сжигают…
Нам похвастаться нечем —
Мир к закату шагает.
И в кровавом сиянье
Я стою средь кошмара,
И мне мало страданья,
И пожарищ мне мало!
Мой анапест зловещий
Сотрясает планету.
Тихо, люди и вещи!
Дайте слово поэту.
Ахнет мир, как пузырь
С перегревшейся кровью.
Трепещите, тузы!
Я могилу вам рою
В черноземе пространства,
Где звезды – песчинки.
Вы у власти проштрафились —
Так теперь не взыщите!
Меч я выну из ножен,
Будет бойня – не битва!
И уже не поможет
Никакая молитва!..
Но до смерти за миг
У последних пристанищ
Я прощу тебя, мир,
Если правильным станешь.
 
   Включившийся в игру ударник ансамбля где – то на середине стихотворения начал выстукивать ритм, а под конец добавил и другие звуковые эффекты. И получилось здорово. Великолепно получилось. Непризнанного поэта двадцатого столетия с восторгом принял век двадцать первый. И Женьку распирало от гордости, он спрыгнул со сцены, как, бывало, спрыгивал с ринга после боев, красиво законченных нокаутом. А теперь он нокаутировал весь мир, весь этот проклятый, чужой, непонятный, ужасный мир. Вот он валяется у него под ногами. Ох, какая это была радость! Или, может быть, счастье? Наверное, счастье.
   Это уже потом, на трезвую голову, Женька подумает, как это страшно, когда сочиненное тобой в кошмаре двадцатого века «Последнее предупреждение» спустя столько лет все еще звучит как только что написанное. А в тот момент, в тот прекрасный момент было только одно чувство – чувство упоения победой.
   Друзья сразу налили водки. Сухо поздравили. Подходили какие – то люди. Говорили на всяких языках. На русском чаще.
   – Преклоняюсь перед вашим талантом.
   – Ура Андрею Евтушенскому!
   – Что же это ты пишешь, сволочь?!
   – Вы специально взяли такой псевдоним?
   – Да это же издевка над памятью погибшего!
   – Вы из Норда?
   – Ах, он из Москвы! Вы слышали, это поэт из Москвы.
   – Из Москвы – и такая силища. Каково!
   – Не сходите с ума. Это же дешевка.
   – Просто попал в струю.
   – Это тоже надо уметь.
   – Вы слышите, Евтушенский, вы попали в струю!
   Потом все постепенно успокоились. Грянула музыка. Начались танцы. Цанев облапил какую – то полуодетую девочку и был счастлив. Станский танцевал с красоткой в строгом черном костюме и с зеленым бантом на шее. Рюша сидел и пил водку. Женька ему помогал. Официант принес три порции обжаренных в масле сосков и к ним фирменное блюдо ресторана «Полюс» – салат из брусники с апельсинами. Сигареты «Чайка» официант тоже принес. Сигареты были те самые, шестидесятых годов. Женька уже ничего не соображал. Он вынул сигарету из пачки и закурил. «Ничего особенного, – говорил он себе, – ресторан в стиле „ретро“, и сигареты в нем старые. Ничего особенного». Кажется, Женька попробовал даже сосков из тарелки Черного, к которой тот даже не притронулся. А Станский, вернувшийся с танцулек, соски жевал вдумчиво и нахваливал их божественный вкус, особенно в сочетании с брусникой и апельсинами. Цанев есть не стал, зато развел за столом настоящую медицинскую экспертизу – исследовал соски на предмет установления природы среза. Потом выпили еще, и Цанев принялся традиционно ругать себя как врача, а заодно всех советских врачей и всю советскую медицину. Станский напомнил ему, что, скорее всего, никакой советской медицины уже давно нету, а остался только один советский врач – Любомир Цанев, и с ним еще три советских каннибала в качестве гостей вольного города Норда. На мгновение Цанев запнулся, призадумался, но тут же завелся снова, так, видимо, и не поняв горькой иронии Станского.
   – В нашей медицине все кругом сволочи, – поведал он.
   – В науке то же самое, – возразил Эдик.
   Потом они еще выпили.
   Потом Женьке стало плохо.

10

   Женька сидел на полу в кабине идеально, невероятно, невозможно чистого клозета будущего и, обхватив руками унитаз, мучительно выворачивался наизнанку. Уже вышли грибки в сметане и несколько разных салатов, уже вышли ореховые хлебцы с икрой и розовые ломтики ветчины, уже вышли жульены, пикули, мясные крученки и жареные соски, если это были они, уже вышли водка, коньяк и вино, уже пошла пронзительно горькая зеленоватая желчь, а его все скручивали и скручивали новые спазмы. И было это так противно, так невыносимо – и так знакомо! – что весь пестрый, страшный и безумно чужой мир отодвинулся куда – то на третий, десятый, сто двадцать пятый план. И сквозь боль, усталость, омерзение, слезы сверлила мысль: «Абсурд, абсурд,нелепость! Вот так вот дуриком, чудом, посредством невероятного стечения обстоятельств попасть в далекое, неведомое, пусть страшное, но ведь необычайно интересное будущее, и не найти ничего лучшего, как только напиться вдрызг, упрятаться в сортире и блевать над унитазом, да так, что на все, абсолютно на все стало начхать. Абсурд! Абсурд и нелепость».
   Сходное чувство Женька уже пережил однажды, когда двоюродная сестра, работавшая гримером в одном из лучших московских театров, пригласила его встречать Новый Год вместе со всеми сотрудниками, то бишь и с актерами тоже. И столики были накрыты в экспозиционном зале, и было невероятно много живых знаменитостей, собравшихся в одном месте, и любопытных забавных тостов, и веселых аттракционов, и остроумнейших шуток, и просто интересных разговоров, и был чудесный капустник, и танцы, и масса симпатичных молодых артисток… И ничего этого Женька не видел или не помнил, потому что в первый же час праздника ухитрился выпить какое – то чудовищное количество водки, благо никто выпитого не считал, и остаток ночи провел над унитазом в мучениях, потом – около него на полу в полудреме, а будучи разбужен, бродил по театру, как тень отца Гамлета. И, таким образом, вся культурная программа встречи Нового Года в знаменитом театре ограничивалась для Женьки прочтением за столом принятого «на ура» четверостишия, посвященного наступающему году и прозвучавшего пророчески, как ядовитая издевка над самим собой:
   Из тьмы веков угрюмо смотрят сфинксы,
   А в будущем щебечут соловьи.
   В урочный час вступая в год свиньи,
   Его прожить должны мы не по – свиньи.
   И теперь, согнувшись над унитазом двадцать первого века, Женька вспоминал давнюю праздничную ночь в театре и удивлялся собственному умению наступать многократно на одни и те же грабли. Причем на этот раз грабли достигли поистине циклопических размеров. И в глубине Женькиного сознания забрезжила надежда: на то, что столь могучий удар по лбу имеет право, наконец – то, стать последним.
   Все эти мысли заметно смягчили тяжесть его мучений, но новый приступ нескончаемой рвоты жестоко свел на нет достигнутые успехи. Женька стоял на коленях перед унитазом и плакал. Он плакал от обиды, презрения и жалости к самому себе.
   Какое счастье, что он не защелкнул дверь, когда, качаясь, ввалился в кабинку! Станский нашел его сразу, как только начал искать, и доволок до лифта, а в лифте с ним ехал уже не Станский, а какой – то тип с большим зеленым значком на отвороте куртки. Почему – то запомнился этот значок. И еще запомнилось почему – то, отложилось в подсознании, что тип ехал не просто случайным попутчиком, а ехал именно с ним, но потом, на этаже, исчез куда – то.
   Дальше – опять довольно смутно – мелькание номеров дверей, и вспышка радости в голове от номера 1233, и монетка, брошенная в щель, и неодолимое желание спать, и приглушенный свет в комнате, и в этом свете серебристая фигура в кресле, и жуткое, омерзительное самочувствие, и, сквозь усталость, тошноту т головную боль, – удивительные глаза Крошки Ли и ее слова: «Дурачок! Напился, как мальчишка. Забыл про все. На вот, полечись», и маленький брусочек, под пальцами Ли выросший вдруг в коробку размером с обувную, и в ней – стакан с темной жидкостью.
   Удивительная это была жидкость. Ее название, не только по систематической номенклатуре, но и официальное сокращение, было неудобнопроизносимым. На жаргоне же чудодейственный напиток величали просто похмелином. Похмелин снимал разом все неприятные ощущения и придавал человеку необычайную бодрость. Уже после первого глотка жизнь показалась Женьке не такой уж пустой и не такой уж глупой шуткой, какой в свое время посчитал ее поэт, ну а после стаканчика радист полярной экспедиции Вознесенко просто решил, что, в полном соответствии со своей фамилией, он без особого труда, взмахнув руками, сможет улететь на небо. Конечно, дело тут было не только в похмелье. Разумеется. Ведь перед Женькой во всей своей дивной прелести стояла крошка Ли. Была она все в том же скафандре, только отстегнутый шлем лежал на столе и под ним небрежно стянутые, наполовину вывернутые серебряные перчатки и серебряная сумочка, при первой встрече принятая с перепугу за кобуру, а теперь показавшаяся Женьке просто косметичкой.
   – Поцелуй меня, – сказала Ли.
   Такого поворота событий Женька как – то не ожидал. Он растерялся. Все это было слишком уж быстро, слишком сразу. Впрочем, быть может, в этом их новом мире так и положено. Может быть, так и надо. Кто знает? В конце концов, тем, что едва знакомая девушка просит тебя поцеловать ее, и в двадцатом веке никого удивить было нельзя. Не в том дело, что Ли так быстро, так сразу кидается в его объятия – это – то здорово, ведь он любит ее! – а дело в том, что вообще все слишком быстро, всего слишком много. Еще вчера он был окоченелым трупом во льду, а теперь… Как все завертелось! Целый мир, огромный незнакомый мир свалился ему на голову, и меньше, чем за сутки он успел пережить в этом мире все мыслимые чувства и несколько совершенно немыслимых – таких, о которых раньше невозможно было даже догадываться. Это было чересчур для одного человека. Разум не справлялся, вдалеке маячил призрак безумия. И нужно было отбросить все. Отбросить и забыть.
   Ли, прекрасная Ли, он хотел ее, он ждал ее, он мечтал о ней, но сейчас он не знал, что делать.
   Наверное, в этот момент было весьма глупое выражение лица. И Крошка Ли рассмеялась. Весело, звонко и очень по – доброму.
   – Я тебе не нравлюсь? – спросила она сквозь смех.
   И Женька не нашелся, что ответить, он только улыбнулся и шагнул к ней. И его встретила прохладная, очень похожая на нежную, шелковистую кожу, ткань скафандра, и ласковые руки, и горячие влажные губы. И он задохнулся от счастья и понял, что это – главное, а может быть, вообще единственное, что ему нужно в этом мире. Любовь была лучшим спасением от подступающего безумия. В любви он мог раствориться, в любви он мог забыть и отбросить все, как и хотел. Потому что любовь была выше и сильнее всего. Сильнее страха. Сильнее тоски. Сильнее времени. Эта банальщина – любовь сильнее времени – приобретала для Женьки новый особый смысл: ведь Крошка Ли как бы принадлежала двум эпохам сразу, как бы протягивала тончайшую невидимую ниточку из мира чуждого и страшного через Женькино сердце к миру желанному, щемяще родному и еще тогда, еще в двадцатом веке, безвозвратно утраченному.
   Он так долго прижимал ее к себе, что Ли сказала:
   – Пусти. Душно.
   – Открыть окно? – заботливо спросил Женька.
   – Окно? – не поняла Ли. – Зачем?
   – Ах, да, – сказал он, вспомнив, где находится. – Действительно, какое, к черту, окно, тут, наверно, кондиционер, или как это у вас называется…
   – Душно, – повторила Ли, словно и не слушая Женькину болтовню, и добавила полувопросительно и как – то на удивление робко: – Я разденусь?
   Женька вспомнил, как Ли ходила в этом же наряде по морозу, и торопливо произнес:
   – Да, да, разумеется.
   И это тоже прозвучало очень глупо.
   А Крошка Ли закинула руку за голову – вроде как собралась расстегнуть пуговицу – и вдруг рванула скафандр красивым резким страстным жестом, словно больше была не в силах терпеть его на теле, и под скафандром, конечно, ничего больше не оказалось, и Женька обмер от восторга, но вместе с тем его поразило и другое: скафандр, роскошный серебряный скафандр с белой подкладкой из материала типа полиуретана был теперь явно и окончательно испорчен, неровный лоскут ткани, оторванный чуть ли не до пояса, болтался сбоку, обнажив правую грудь.
   – Порвала? – испуганным шепотом спросил Женька.
   – Что? – не поняла Ли. Она явно ждала совсем другой реакции.
   – Порвала, – повторил Женька и показал рукой, будто Ли могла не видеть этого. – Такую вещь порвала.
   – Господи, какой ты смешной! – она улыбнулась. – Да у меня на складе еще почти тысяча костюмов до следующей поставки. И потом, если… Ой, да! Ты же не понимаешь…
   Она вдруг замолчала, а он действительно не понял. Тысяча костюмов… С ума сошли от изобилия. Впрочем, рвать на себе одежду, пожалуй, это красиво и эротично. Что ж, если они могут себе позволить…
   – Помоги мне, – попросила она, и это было сказано так просто, будто речь шла о том, чтобы подержать сумочку или снять пальто.
   И он протянул руку и взялся за край скафандра, теплый, мягкий, но в этот момент напомнивший вдруг кожуру апельсина. Может быть, потому, что серебристая оболочка так же легко и приятно счищалась – именно счищалась, а не снималась – с аппетитного, как спелый фрукт, тела Крошки Ли. У Женьки даже мелькнула нелепая мысль, что скафандры эти только так и снимаются. Как они в таком случае одеваются, подумать он не успел. Думать было уже некогда. Думать было невозможно. Три чувства затопили все – восторг, страсть и растерянность. Она стояла обнаженная в полумраке среди отсвечивающих металлом клочьев на полу, и серебристые звездочки плясали в ее черных глазах, а губы шептали ему ласковые слова. А он не знал, не помнил, не понимал, что должен делать. Ох, с каким наслаждением он разорвал бы свою одежду, но ни шерсть свитера, ни красный полиэстр брюк были ему не по зубам, и он стал просто яростно сдергивать с себя один за другим все эти ненавистные покровы…
   … И потом он оказался очень плох. Он знал это точно, знал наверняка, и все – таки Крошке Ли непостижимым образом удавалось соответствовать каждому движению его, каждому мимолетному чувству, и он видел, он знал, он ощущал, что ей было тоже хорошо с ним. И от этого оставалось странное двойственное впечатление, словно тебя ведут за руку, все время ведут, но ведут именно так, как ты сам того хочешь.
   И он вдруг вспомнил, как однажды – из чисто дружеских побуждений – с ним провел бой чемпион Европы Юрий П. Превосходство Юрия было колоссальным. Женька знал это, но не чувствовал совершенно. Если он вдруг раскрывался, Юрий не бил, а лишь обозначал удар, и Женька запоминал ошибку, но оставался уверен, что в последний момент все – таки сам, именно сам, сумел уйти от удара. А ударные комбинации Женьки Юрий подчеркивал, легонько, едва заметно подыгрывая ему и смачно натыкаясь на хлесткий джеб или быстрый и точный хук. И все это дарило изумительное ощущение собственной силы и мастерства, но где – то в глубине сознания горьковатым привкусом обиды, не переставая, сочилась мысль: «Обман, обман, обман…»
   Что – то подобное было и теперь. Ли до такой степени совершенно владела своим телом, что мастерства ее с лихвой хватало на них обоих. И это было прекрасно. Это было восхитительно. И это же было обидно. «Обман, обман», – стучало в мозгу. Но не хотелось верить. И он придумал для себя другое объяснение: «Она любит меня. Она меня любит!» И он повторял эти слова вновь, вновь и вновь…

11

   Они лежали утомленные, не одеваясь, лень было даже встать и пойти в душ.
   В голове у Женьки внезапно с удивительной четкостью проступили вопросы. Вопросов было много, и Женька выбрал главный:
   – А где ребята?
   – Чернов спит в соседней комнате, а Эдик и Цанев в разных номерах с женщинами. Любомиру я сама подобрала подружку.
   Некоторое время Женька переваривал эту информацию. Потом спросил:
   – Так значит, ты уже разговаривала с ними?
   – Разговаривала! – хмыкнула Ли. – Вы все укушались в сосиску, задавали массу совершенно идиотских вопросов. Особенно Цанев.
   – А я?
   – Да и ты что – то вякал.
   Женьке стало совестно. Ничего себе, гости из прошлого!
   – Слушай, Крошка, мы же были нужны тебе для чего – то. Так?
   – Так. Вы мне и сейчас нужны.
   – Зачем?
   Она помолчала.
   – Ты не поймешь, если я просто отвечу. Тут надо начинать с азов.
   – Ну так и начинай с азов.
   – Я думаю, – сказала Ли. – Я думаю, как начать. Это очень сложно, зайчик.
   – Почему зайчик?
   – Не знаю. По – моему, ты похож на зайчика.
   – Ради Бога. Хоть на крокодильчика. Только расскажи мне, как вы тут дошли до жизни такой.
   – Погоди, – Ли вдруг помрачнела. – Это очень долгая история. У нас может не хватить времени.
   – А мы куда – то спешим? – удивился Женька.
   – Нет, но я боюсь, что очень скоро нас поторопят.
   – Кто?
   – Кто? – она призадумалась на мгновение. – Люди Кротова.
   Женька не знал, кто такой Кротов, хотя где – то и, кажется, даже не раз уже слышал это имя, но от этой новости пахнуло родным и знакомым духом двадцатого века. Придут, скрутят, доставят пред светлые очи большого начальника, допросят по форме, может быть, даже будут бить. Но все это, в сущности, не страшно. Потому что понятно. Потому что знакомо. А по – настоящему страшна только холодная жуть неведомого и, быть может, непостижимого, с которым здесь им пришлось столкнуться лицом к лицу.
   – Кротов – это ваш… – Женька замялся, – хозяин?
   – Н – ну, в каком – то смысле. Игнатий Кротов – председатель партии зеленых.
   – А партия зеленых – это правящая партия?
   – Да. То есть, нет. Погоди. Это дурацкий вопрос. Ты меня сбиваешь. Я хотела что – то сказать. Да!
   Она поднялась и подошла к столу. Взяла еще один стакан похмелина из своей «обувной коробки», предложила Женьке, он взял; потом нажала кнопочку, и коробочка съежилась до первоначального размера (стала величиной эдак с ластик), при этом из нее вырывался плотный, но постепенно ослабевающий поток воздуха. Из сумочки Ли извлекла еще три таких же предмета разных цветов, собрала их в кулак и, сказав: «Не ходи за мной», – вышла из комнаты. Вернулась она тут же, но уже без этих штучек, и Женька не стал любопытствовать, куда они девались, он просто спросил:
   – Что это?
   – Это? – Ли опять призадумалась (говорить – не говорить). – Это – сибры.
   – Сибры?
   – Ну, сеймеры.
   – Сеймеры, – повторил Женька. – Значит это и есть сеймеры. А что это?
   – Горе ты мое, – вздохнула Ли, – неужели ты еще не поняла?
   – Откуда?!
   – Не знаю, откуда. Но было бы лучше, если бы это объяснил тебе кто – нибудь другой. Понимаешь, это все равно, что рассказывать ребенку, откуда берутся дети. Или представь, в твой двадцатый век является дикарь из древних времен и просит объяснить, что такое деньги. Ты бы объяснил?
   – По – моему, да. Ну, деньги – это такой универсальный товар…
   – И ни черта не понял бы твой дикарь. Потому что деньги – это была первооснова вашей жизни в двадцатом веке. Понятие о них всасывалось с молоком матери, не нужно было объяснять, что это такое…
   – Постой! – перебил ее Женька, ошарашенный внезапно возникшей мыслью. – А откуда ты знаешь, что я из двадцатого века? Ребята сказали?
   – Нет, ребята твои ничего толкового сказать не могли. Я сама начала догадываться еще там, в ресторане, когда ты читал стихи и я узнала твое имя, а потом вспомнила Станского по картинке из учебника, но все боялась поверить. Все же знали, что вы погибли. Я и думала, что это просто красивый розыгрыш: кто – то подобрал двойников и устроил весь этот спектакль. А теперь, с тобой… я окончательно поняла, что вы – та самая знаменитая четверка. Ведь так?
   Вот это был номер! Впрочем, чего – то подобного и следовало ожидать. Станский вошел в учебники. Изобретатель анафа – это вам не хухры – мухры. Ну и они трое нахалявку проскочили в великие. Ну, дела!
   – Слушай, Ли, но почему же нас никто не узнал, кроме тебя, раз мы такие знаменитые?
   – Да потому, что здесь, в Норде, некому вас узнавать. Вся эта пьянь, приехавшая сюда, чтобы сдохнуть послаще, ничего не помнит, ничем не интересуется и ничего не принимает всерьез. Вообще – то, я думаю, узнали вас многие, но здесь не принято ничему удивляться, и потом, я же говорю, большинство, наверняка, решило, что вы не настоящая четверка Черного, а группа артистов.
   – Да у вас тут одни психи! – вырвалось у Женьки.
   – Не одни, – сказала Ли. – Есть еще люди Кротова. И люди Шейлы. Они вас наверняка заметили, знают, кто вы, и им не до шуток.
   – И что они с нами сделают? – Женька не испугался (сам тон разговора с Ли действовал успокаивающе), но все – таки спросил настороженно.
   – Ничего они с вами не сделают. Пылинки будут сдувать. Но свободу перемещений, думаю, сильно ограничат.
   – Арестуют что ли?
   – Что – то вроде.
   – Ну и ладно. Мы давно этого ждем. Надо же, наконец, выяснить свои отношения с властями.
   Женька взглянул на Ли (они опять лежали рядом) и почувствовал, что все бесчисленные и очень важные вопросы, которые он еще не задал, вновь теряют для него всякое значение.
   – Ли, – попросил он, – оденься, а то я не смогу с тобой больше разговаривать.
   Она окинула его оценивающим взглядом, хмыкнула и сказала:
   – Есть способ более приятный.
   – Но у нас же мало времени!
   – Ерунда, – улыбнулась Ли и прижалась к нему.
   Потом, когда сумасшедшая карусель событий завертелась опять, когда новые потрясения, радостные и страшные, посыпались на него одно за другим, когда мир вокруг оказался еще сложнее, еще непонятнее, чем представлялся поначалу, он часто вспоминал эти самые прекрасные в своей жизни минуты. И он никогда не сомневался, он знал наверняка, что ничего прекраснее просто не может быть. Потому что в объятиях Ли он почувствовал себя в том самом светлом будущем, о котором только мечтали фантасты его времени. Потому что Ли была не просто женщиной – она была женщиной совершенной, идеальной, и она была женщиной, созданной для него. И теперь уже не было никакого обмана. Не было. А была только любовь. Настоящая, более чем настоящая – любовь женщины нового века. Мир, в котором существовала такая любовь, не мог быть плохим.
   – А ты растешь на глазах, зайчик, – сказала Ли. – Это было потрясающе! Пожалуй, я останусь с тобой.
   Что значит «останусь»? Он побоялся спросить, потому что боялся верить в самое лучшее, но слова ее звучали эхом в его мозгу, как дивная музыка, и он их слушал и наслаждался.
   И вдруг как будто проснулся:
   – А люди Кротова?
   – Да ну их к черту! Они нас не разлучат.
   Это было не совсем понятно, но он не стал интересоваться, почему не разлучат. Люди Кротова были еще где – то очень далеко. Они еще просто не существовали реально, а Ли, нежная, теплая, ласковая, была тут, рядом, и он сказал:
   – Знаешь, почему я полюбил тебя?
   – А ты всегда любишь по какой – то причине? – лукаво улыбнулась Ли.
   – Нет. Я вообще никогда еще никого не любил. Я не знаю, по какой причине это происходит. Но в тебя я влюбился не случайно.
   Она смотрела на него и ждала продолжения.
   – Знаешь, Ли, ты удивительно похожа на героиню моего любимого фильма. Это очень старый фильм. Его снимали, когда еще я был маленьким. Ты себе не представляешь, какое это было время – 1966 год! А фильм назывался «Кавказская пленница». Может быть, ты видела его? (Она отрицательно покачала головой). Ну, конечно, о чем я? Он, наверно, давно похоронен в архивы… Так вот. Первый раз я его смотрел в детстве. А потом детство кончилось, и вместе с ним ушли шестидесятые годы. Все стало гораздо хуже. Но фильм остался. Понимаешь? И героиня его была все такой же: юной, веселой, красивой. Как ты. И я любил этот фильм и ее в фильме больше всего на свете.