У Спорщика был до того клевый план, что пронюхай за него, Рыжий Боцман мог бы по-доброму позавидовать и присвоить себе всю операцию. Но Рыжий Боцман пока еще не высовывал на свет свой шнобель с бриллиантовыми сережками, поэтому Капон не опасался конкуренции.
   Когда Спорщик изложил Моргунову свои взгляды на помполитский чемодан и как его лучше всего использовать, Славка с ходу понял, что Капон умеет не только таскать погон на плече, но и разработать стратегию с тактикой не хреновее своего бывшего однофамильца генерала Скобелева. А Капон, уловив тень восхищения на Славкиной морде, надулся так важно, будто Юнеско уже решило назвать следующий год его именем. Но Моргунов до того возбудился, что, хитро прищурившись, высказал Капону просьбу:
   – Покажите мне этих евреев.
   – Каких евреев? Что за мансы? – пристально уперся в Моргунова Капон своим вставным глазом, потому что настоящий судорожно бегал по всем предметам в комнате, пытаясь догнать, чего хочет Славка.
   Но Славка просто рассмеялся, а Капон, так ничего и не поняв, сделал вид, как ему тоже весело. Надо заметить, что дядька Моргунова по материнской линии во время войны спасал евреев. Но разве этот добрый человек сумел бы спасти хотя бы половину из опрометчиво оставшихся в Одессе? Нет, конечно. Оттого он спрятал у своей хате на Фонтане только двух своих бывших коллег – портных Аксельрода и Фишмана. Честно говоря, как мастера, они были лучше своего спасателя, но тем не менее он не только не выдал конкурентов сигуранце, но и сильно рисковал своей жизнью. Потому как те стукачи, что прежде лупили доносы на своих соседей в НКВД, по мере способностей и инерции продолжали одолевать сообщениями эту же организацию в импортном варианте. Только теперь вместо интернациональных кулаков, троцкистов и вредителей, стукачей сильно интересовали евреи, а больше их – только коммунисты, которым они привыкли капать. Потом кое-кому из сексотов не повезло, а остальные после освобождения города Красной Армией с радостью закладывали полицаев и других предателей.
   Так что война войной, но не все ушли в подполье делать оккупантам вырванные годы. Кое-кто продолжал работать по основной специальности. Моргуновский дядька, чтоб прокормить семью с двумя неучтенными ртами, вкалывал в три раза больше, получая сильную поддержку из персонального подполья. Некоторые постоянные клиенты с удовольствием отмечали: стоило большевикам уйти из города, и портной стал шить гораздо лучше. А когда за окном начиналась облава, стрельба или другое мероприятие, портной топал сапогами по полу и приговаривал «Немцы! Румыны!» Под эти слова Аксельрод и Фишман тут же прекращали трещать машинками «Зингер» и замирали.
   В апреле сорок четвертого Славкин родственник – скромняга не стал выпирать свои заслуги, как он спасал людей от неминуемой гибели. Больше того, от этой войны он, видимо, заимел склероз и начисто позабыл сообщить Аксельроду и Фишману, что они могут дышать не только подвальным воздухом. До того вредные побочные явления дал тот склероз, что еще в начале сорок шестого года, минимум раз в неделю, моргуновский дядька топал по полу и рычал свою оккупационную присказку. И продолжал брать столько заказов, что сегодняшняя налоговая инспекция с ходу бы сообразила: или у этого человека есть дополнительный швейный цех или у него больше лап, чем у паука-многостаночника. Как в конце концов Аксельрод и Фишман вышли из подполья, не столь важно. Гораздо важнее понять, почему после этой истории Моргунов задал Капону такой вопрос.
   А у Капона и без подсказок сионистского подполья все приготовлено, даже письмо с киностудии при печати, которую за два часа запалил Сашка Буркин. Если дед Сашки во время оккупации из подметки сапога делал за целый день вручную такую печать, что немцы не могли отнюхать от собственной, так его внук имел более совершенное оборудование. А Капон, кряхтя от усердия, самолично расписался за директора киностудии и секретаря парткома, высовывая язык от излишней старательности. Да что там письмо; вызова ожидали двадцать статисток, завербованных режиссером Моргуновыми для съемок в главной роли. Правда, непонятно, зачем Славка попутно выяснял кривизну их ног, если Капон за это его не просил. Уже потел на собственной хате бывший майор милиции с чемоданом из Белого дома, а теперь разнаряженный пиратом Жорка Кондратенко. За кушаком Жорки нагло торчали два громадных бутафорских пистолета и настоящий кинжал, а девятимиллиметровый «Стечкин» он собирался засунуть за пазуху перед самой съемкой. Мало того, во время капоновского дебюта директором фильма алиби Жорке Кондратенко был готов обеспечивать в кабаке «Кавказ» его брат-близнец Петька, который по всем официальным документам переисправлялся на «химии».
   Напарник Жорки Кондартенко оператор Колька Боця имел не только треногу от неисправной кинокамеры, но и вполне действующий «шмайсер». Даже сам писатель Гончаренко, не проканавший на роль сценариста, созрел прочитать лекцию мориманам «Друга» о страшных ловушках, которые готовят им в дальних странах проклятые капиталисты. Наконец, красавица Пилипчук была готова доказать всем помполитам в мире, что ласкать ее одной рукой – это не та техника, которая устоит Майкин темперамент.
   И самое главное: возле столика, за которым Капон со Славкой тупо смотрели друг на друга, стоял «дипломат» с цепочкой, набитый газетами «Правда». Потому, когда Майка покажет помполиту, до чего она способна, так от счастья ему уже будет все равно, каким хомутом приковываться до руки.
   После Славкиной информации Капон и без генеральского образования усек: ему надо срочно сбегать в наступление. Потому, что если «Друг» еще ошивается у причала, надо поскорее снимать кино. А если он ушел, так платить пирату, режиссеру и оператору нужно в любом случае.
   Славка срочно выдергивает статистик с хорошо обследованными ногами, Майка вместе с Гончаренко тоже не читают его коллекцию ценников, а бегут поближе к месту съемки, где директор фильма Капон нервничает в ожидании своей шараги, так как «Друг» до его фарта пока еще не рыпнулся с места, трепыхаясь парусами от попутного ветра.
   Вахтенный, плывя от счастья, попросил автограф у Капона, попутно сообщив ему: их новый помполит пидор хуже старого. А по палубе дышат морским воздухом телки-статистки, стреляя глазами на режиссера Моргунова, и не спеша разгуливает пират Кондратенко, радуясь возможности не ныкать за пазухой холодное оружие, потому что там нет места из-за огнестрельного. Оператор Колька Боця со своей пятидесятизарядной камерой готов ее направлять на каких угодно артистов по сигналу директора фильма, а писатель Гончаренко обмывает вместе с капитаном свою последнюю, не дай Бог, книгу представительским армянским коньяком тираспольского разлива. И попутно выясняет: какой именно страной ему нужно пугать мориманов в лекции «За фасадом „свободного“ мира». В это время Майка Пилипчук каждые три секунды намекает помполиту, что с пеленок мечтала побывать на экскурсии в трюмном отделении парусного судна. Помполит, мало того, что упорно доказывает свою моральную устойчивость при такой буре любознательных чувств, так еще зачем-то отковался от портфеля и наливает себе с Майкой чуть ли не с двух рук без единого наручника.
   Как бы там ни было с чемоданом, но Гончаренко прется рассказывать экипажу за то, что так называемые свободные страны существуют исключительно для нанесения пакостей советскому народу. Майка Пилипчук идет впереди помполита до его каюты, покачивая бедрами и громадной сумкой «Пума» на плече, где лежит двойник интересующего Капона чемодана. А сам Спорщик в это время на палубе выспрашивает у готового до съемок оператора Боци, в состоянии ли его экспонометр показывать нужное кинофильму освещение.
   Пока помполит нырнул на минутку в ванную комнату, Майка стала судорожно оглядываться по сторонам, сдирая с себя одежду из «Каштана» и разбрасывая ее по каюте. Потому что на поверхности каюты никакого чемодана с цепкой в упор не видно. Помполит вылазит из ванной застегнутый на все пуговицы с контрабандной бутылкой «Мартеля» и видит, что его гостье стало донельзя жарко. И он поступил так, как должен вести себя в этих случаях гостеприимный хозяин, идеологический работник и настоящий мужчина. Взял и включил кондиционер. А потом сорвал пробку с бутылки и сказал Майке, что скоро станет попрохладнее и она сможет не потеть в своей мини-юбке.
   Майка зыркает на помполита и не понимает, чего он еще хочет. Потому что она не какая-то там завшивелая утка с кривыми ногами, а хорошо себе загорелая зеленоглазая белокурая лебедушка с дерзко стоящей грудью и крутым бедром. Но помполит ведет себя так, будто его все эти подробности не касаются, хотя он на вид нормальный человек, который из-за такой красоты вполне мог бы рискнуть партбилетом. Тем более, свидетелей возможной любовной сцены, по-советски именуемой аморалкой, пока не предвидится, а судовыми микрофонами он сам командует.
   Так помполит все-таки подошел вплотную к Майке, взял ее за руку и обжег своим дыханием со словами: «Давай выпьем за предстоящие ноябрьские праздники». И протягивает Майке стакан. Пилипчук с гораздо большим удовольствием увидела бы у него в руке полный чемодан, а не полупустой стакан, но виду не подала, хотя время операции и нервы уже шли за предел.
   В это самое время на палубу парусника поднялись пограничники и начали портить капоновский сценарий своей цензурой. Оператор Коля Боця вместе с пиратом Кондратенко ждут команды режиссера или директора фильма для начала батальной сцены, а бывший генерал Капон понимает: война с пограничными войсками завершится явно не в пользу съемочной группы. Моргунов, прочувствовав Спорщика, напускает на военных статисток, а Капон, вставляя чужие слова в свой лексикон, объясняет их командиру, что все официальные бумаги у него есть. Но для пограничника важнейшим из искусств является не кино, а разрешение на съемку в нашем порту. Тут без разрешения фотоаппаратом щелкнуть нельзя, не то что чем-то похожим на кинокамеру. Потому что неподалеку от «Друга» ржавеют стратегические подводные лодки времен первой русско-японской войны, которые только тем и заняты, что отравляют акваторию так хорошо, как не снилось вредителям из ЦРУ. Может, поэтому пограничник советует директору фильма Капону сперва взять разрешение на съемку, а уж когда он его через недельку иди знай получит – тогда милости просим снимать эту героическую эпопею за гражданскую войну. И тут же указывает оператору Боце, чтоб он прекратил шарить своей камерой вокруг палубы.
   Раз Капон молчит, просить Боцю два раза за одну долю не нужно. Он отходит от камеры, попутно замечая, что солнечное освещение вконец скурвилось. А Моргунов распекает одну из девушек за плохо выученную роль со словами «Я готова на все».
   Так и Майка внизу на все готова, а помполит далеко не в том возрасте, когда от жары может подымать только стакан. Но он не реагирует на Майкины намеки, и Пилипчук, растерев остатки терпения по цейтноту, виснет у моряка на шее, как якорь на цепи. А тот ведет себя так, словно его тянет книзу не прекрасная дама, а тот самый якорь, на который Майка при всем желании была непохожа. Тогда Пилипчук, сделав перепуганные глаза, отпускает загорелую шею помполита и визжит: «Нахал! Как вы посмели!» Помполит отходит в сторону, извиняется за свою невнимательность и доливает Майкин стакан. А она нагло требует вовсе не долить «Мартеля» так, как пьют у нас, а не там, где помполит так мелко привык наливать. Просто из себя выскакивает от гнева, чтоб моряк вышел и дал возможность скромной девушке одеться. Помполит с видом лоха спокойно вылазит за дверь, а Майка радуется, что разбросала свою робу по всей каюте и может ее спокойно обшмонать в поисках нижнего белья. Как на радость, майкино белье было антисоветского производства. И своими размерами не напоминало те чехлы от танков, что поставляет дамочкам под видом трусов наша самая легкая в мире промышленность. Вот такое белье можно с ходу найти без бинокля во Дворце съездов, не то что в судовой каюте. Так Майка ищет не такие, а свои собственные, далеко не хоккейные, трусики, но чемодана с браслетом не увидела даже в стенном шкафу. И в конце концов ей пришлось дослушивать лекцию любимого Гончаренко вместе с экипажем и капоновским портфелем в большой сумке. А моряки что-то плохо стали вникать, как враги в своих магазинах подсовывают им отравленную аллергией жвачку, и стали облизываться на Майку с большим интересом, чем на популярного писателя.
   Киносъемочная группа прикрытия спускалась на причал, где вертел краном передовик Фаткудинов. Заметив доброе выражение морды Канона среди заливающихся хохотом статисток возле режиссера Моргунова, Фаткудинов на кране стал догадываться, как Штирлиц у полуподвале: что-то у них не сложилось. И от такой мысли уронил поддон на причал.
   – Что ты наделал! – заорал бригадир. – Теперь, мать твою туда, придется, пошел ты туда же, выкупать это такое же оливковое масло, мать и его, за свои собственные деньги, их тоже мать.
   И бригада стала весело собирать упавшие на причал и слегка согнувшиеся жестяные банки с дефицитным грузом, на который предварительные заказы были давно собраны.
   Съемочная группа уже смылась с территории порта, а Фаткудинов все еще думал за последствия этого кино. В себя его привело обращение бригадира:
   – Ты что там, спишь? А ну веселее…
   Фаткудинов оторвал поддон от причала, поднял его на метровую высоту и бережно грохнул вниз.
   – Что ты наделал! – снова заорал бригадир…
   Притихшая Майка и возбужденный больше моряков своей собственной лекцией Гончаренко шли к трапу в разных настроениях. Вахтенный на всякий случай взял автограф и у Майки.
   – Ну и помполит у вас, – посочувствовала Майка, расписываясь на открытке с памятником Ленину.
   – Так я ж говорю, пидор хуже прежнего, – попрощался вахтенный.
   Будь капоновское шобло пофартовее, иди знай, чем бы завершились приключения этого чемоданчика. Но ко всем делам нам еще не хватало, чтоб какая-то не самая знаменитая одесская банда вот так нагло и раскрутила в присутствии КГБ международное революционное движение на лимон долларов, который-таки да лежал в «дипломате» на том «Друге», только у. совсем другой каюте. Иди знай, может, Капон использовал бы эти деньги с гораздо большей пользой, чем тот ветер, на который их, как и многое другое, выкинули во времена, когда мы жили в могучем и непобедимом снаружи и изнутри Советском Союзе. И эта история могла бы еще раз прославить наш город. Так если не каждый наш скрипач Ойстрах, то любой Капон и подавно не Аль. У Одессы на этот счет не всегда бывали удачи, что доказывает старинная песня «На Молдаванке музыка играла, а фраер сам с собою танцевал».
   С тех пор многое изменилось, и мы стали сенегальцами. Потому что если «Эссен» по-немецки кое-что означает, так «г» по-русски все понимают без словаря. И выходит – СНГ. Хотя, если государство бывает зависимым, то кому надо такая страна? А если в том смысле, что от нее ни черта не зависит – так тем более. Но не это же главное. Главное, что Одесса стоит, как и в те времена, когда Андропов дорвался до кинотеатров и парикмахерских в рабочее время. По этому поводу кое-кто перестал рисковать ходить днем по кабакам. Так Моргунов с Капоном не были шлангами и с песней воспользовались такой ситуацией. Но это уже совсем другая история…

Шел трамвай десятый номер

 
   Если в Одессе чего катастрофически не хватает, так – домов для мемориальных досок. И это хорошо. Потому что, если бы кто-то решился открыть мемориальные доски в честь всех по-настоящему великих деятелей, связанных с нашим городом, Одесса превратилась бы в сплошной мраморный дворец, внутри которого для удобств обитателей вряд ли несло хуже, чем сейчас.
   Хотя город в меру обвешан памятными досками на сохранившихся домах, барельефов все равно не везде хватает. Может, поэтому некоторые из них скачут по зданиям, будто воробьи по деревьям. Или это неправда, как в свое время на Дерибасовской навешали барельеф с надписью, что великий Пирогов жил в Центральном гастрономе? А потом эта доска исчезла вместе со шматом фасада, лишний раз доказывая: известные ученые знали, где поближе селиться. Возле церквей, переделанных в планетарии, они почему-то не околачивались. Или знаменитый Менделеев с той же Дерибасовской, даже без его громоздкой элементарной таблицы, которой пугают школьников. Вы думаете, что он обитал в доме, где пишется «Оптика», хотя нигде в мире не зарегистрирован портрет этого ученого с очками на носу? Так Менделеев был не дурнее соседа по улице Пирогова, и поэтому жил рядом с «Оптикой» в том самом месте, где написано за колбасу. Правда, некоторые утверждают: вывеска колбасного магазина тоже что-то вроде мемориальной таблички. Потому что сегодня нормальная колбаса засекречена от населения не хуже других полезных ископаемых, которых хорошо знал Менделеев и не заносил в свою таблицу на благо человечества. Хотя, между нами, подавляющему большинству людей шмат колбасы главнее окиси натрия.
   Так чтоб тому Пирогову не было обидно, табличку с Менделеевым тоже не оставили в покое. Правда, она не убежала с Дерибасовской, как пироговская, но таскали ее по кварталу за милую душу: то туда, то сюда. И, наконец, она застыла в золотой середине между «Мясом» и «Птицей». Теперь от этих названий мы постоянно имеем только Менделеева, потому что он мраморный. Живой бы давно поинтересовался, чего ему делать в таком месте? И какая птица регулярно бывает в Одессе, кроме ворон, вносящих посильный вклад на головы прохожих и исторический центр города. Главное – вряд ли бы кто-то объяснил Менделееву, зачем перебазировалась на Ришельевскую его родная мясная лавка, если магазин «Мясо» сходу окрестили «Мавзолеем», а вовсе не в честь великого химика. Правда, это было в те времена, когда, выстояв шесть часов у очереди, в «Мавзолее» можно было купить шмат кости с мясом и не двинуться мозгами от их общей цены. А уже потом и на этот магазин запросилась мемориальная табличка эпохи Продовольственной программы: «Здесь когда-то была пища».
   Очень смешная табличка до сих пор висит в районе Триппер-бара напротив книжной фабрики Инбера. Так тот район не столько знаменит этим самым Инбером или Триппер-баром, как улицей Тон Дык Тхана, извините за выражение. Потому что вряд ли кто-то даже под страшными пытками расколется, кто это такой и зачем он нам надо. Тем не менее, старинная улица Тон Дык Тхана и книжная фабрика Инбера стоят на своих местах в первозданном виде.
   Что там было у этого Тхана – хрен его знает. А вот у Инбера имелась фабрика. Маленькая, старенькая, но своя. Потом пришел октябрь с большой буквы и тупому Инберу популярно объяснили, что в этой фабрике имеют долю все, кто хочешь, кроме него. Но вместо доли мы получили дулю, как и дочка старого Инбера, которая стала зарабатывать на жизнь не чужими книжками, а собственными стихами.
   Ухе потом какой-то умник решил: пора людям знать, что это место знаменито не только своими врачами от очень популярных любовных последствий и, пардон еще раз, Тон Дык Тханом. И в Триппер-бар люди стали бегать мимо таблички, что там родилась Вера Инбер. Так мало ли кто где родился. В том же Студзовском переулке, который был Купальным, а потом стал имени Инбер, только не книжной фабрики, а Веры, оказывается, родился и жил легендарный Петр Петрович Шмидт. О чем вывесили очередную доску. А потом подумали: если Шмидт там родился и жил, чего это переулок назвали не им? И ошибку исправили. Вместо того, чтобы переименовать улицу Шмидта в улицу Инбер и наоборот, запросто, по привычке, переписали табличку. Что Шмидт там не жил, а только родился. Так напротив висит табличка имени Инбер. Чтобы они не поссорились, Шмидта окончательно куда-то девали. А для удобства обзора туристов табличку насчет Инбер вытаскали из переулка на бульвар имени самого товарища Дзержинского. И получилось, что Вера Инбер родилась на бульваре дважды наркома Феликса, хотя в те годы бульвар Фельдмана уже потерял свое заглавие.
   Так что с мемориальной памятью у нас, как и в других сферах человеческой деятельности. Прямо обидно. Потому что на улице Торговой неподалеку от самой памятной для каждого одессита мраморной таблички: «Тут 4/18 грудня 1905 р. відбулося друге засідання пленуму ради робiтничих депутатів м. Одеси» вполне можно повесить еще одну: «В этом доме жил Генрих Эммануилович Луполовер, который всю жизнь проработал товароведом в Плодоовощторге и ни разу не был под следствием».
* * *
   Конечно, только с очень большим трудом можно себе представить товароведа, которого ни разу не дергал ОБХСС. Это было возможно или в сказке, или в том случае, когда в домашнем шкафу товароведа сидел не засохший скелет, а костюм с погонами. Так у Луполовера такой шикарной шмотки в битком набитом шкафу все равно не было. И хотя на его доме мемориальная доска не предвидится, Генрих Эммануилович не хуже того же Менделеева соображал из каких периодических элементов состоят рубины, бриллианты, золото и доллары. Потому, что еще кроме этого может скопить бедный товаровед за долгие годы, наглядно доказывая: благосостояние народа таки – да растет? Ну разве что пару кило облигаций на мелкие расходы.
   Когда Луполовер решил уехать, соседи чуть не перегрызли друг другу глотки, деля его скромную стометровую квартирку. И совершенно напрасно. Они просто не могли понять: если Луполовера по-быстрому выпускают, так только из-за того, что его хата кое-кому понравилась и без их рекламных воплей. Соседи скромного Генриха Эммануиловича не могли догнать не то, что сколько ни ори друг на друга, квадратных метров не прибавится, но и зачем Луполовер едет. Тем более, что у него имелось все, о чем многие люди мечтают со школы до смерти – квартира, дача, машина. Что такое квартира – многие и так догадываются. А насчет машины сосед Луполовера меломан Гриша Свинтюх высказался вполне ясно: «Ну распался ансамбль „Абба“, ну и что? Машины себе они уже купили». И хотя Гриша орал громче других соседей, что он имеет более толстые права на эту хату, чем они, в квартире Луполовера благополучно поселился мент. Соседи заткнулись вместе с Гришей и при встрече с этим ментом постоянно намекали, что о таком новом жильце их двор только и мечтал. Так это стало уже потом. А пока в своей еще квартире мается Луполовер, а не сменивший его мент, мордатый, как доктор Хайдер во время голодовки по заказу Центрального телевидения. Потому что у Луполовера проблемы с выездом. Нет, насчет визы, золота, долларов и прочего – все в порядке. И даже ящики багажа сколочены при помощи платиновых гвоздей. К тому же, в родном коллективе провели собрание, которое заклеймило отщепенца Луполовера, а потом в поредевшем на два рыла составе дружно пило за его удачу в далекой Америке. Но где безработному товароведу девать пару кило облигаций, томящихся в сливном бачке, и куда больший вес советских денег?
   Последнему козлу, не то что Луполоверу, ясно: рубли надо отоварить так, чтоб на новой родине они превратились хоть в какие-то деньги. А что касается наших облигаций, то их банки относятся к этой ценной бумаге с меньшим почтением, чем до туалетной, из-за ее плотного качества. Ну в самом деле, не оставлять же новому жильцу товароведческой хаты такой сливной бачок, который своим внутренним видом может вывести человека из нормального чувства и заставить скакать от радости не ниже джейрана перед случкой. А время отъезда прессуется с той же скоростью, с какой ОВИР успевает показывать дули подавляющему большинству людей, которые лупят себя у грудь, доказывая: родина – это мать. И свою маму каждый из них любит так сильно, что только и мечтает, как бы поскорее стать сиротой. Поэтому Луполовер обратился за помощью туда, куда привык капать по каждому поводу весь советский народ.
   Что любит делать наш человек, если у него поломался водопроводный кран или сосед живет лучше на три копейки? Он обходит свой текущий кран стороной и даже не старается заработать больше соседа, а просто и незатейливо бомбит кляузами разные организации. Среди них пресса, как всегда, в лидерах, потому что каждый мало-мальски печатный орган торчит выпячивать свою связь с читателями. И даже в то время, когда полосы стонут от обвала официоза, корреспонденты носятся по городу, утрясая дрязги на коммунальных кухнях.
   Так Луполовер, вместо того чтобы накатать послание у прессу с намеком, где ему потратить в поте лица заработанные средства, просто встречается с корреспондентом областной газеты «Флаг коммунизма» Кригером. И вовсе не потому, что Кригер был его постоянным клиентом. А из-за того, что корреспонденту давно стошнило нести это знамя в своих холеных руках, и он сильно мечтал поскорее попасть туда, чем постоянно пугала его газета даже тех, кто покупал ее исключительно ради телевизионной программы.
   Хотя теперь от безработного Луполовера боец идеологического фронта Кригер вряд ли получил бы даже шмат колбасы «Шлях до могылы», именуемой в накладной «Любительской», не то что палку враждебного «Салями», он пошел навстречу своему читателю. И, вальяжно вертя перед Генрихом Эммануиловичем сигаретой «Мальборо», пояснил: искусство до сих пор в нормальном мире считается лучшим капиталовложением. И если здесь купить какую-то картинку пусть аж за десять тысяч рублей, то на Западе сдать что-то наподобие того, из чего большевики торчали сбивать кормушки для коров, можно в три-четыре раза дороже. А повезет, так и в тридцать-сорок раз. И даже если посчитать доллар по последнему курсу – семьдесят две копейки, то навар будет не хуже, чем у приемщика стеклотары за два месяца ударной работы в конце года, когда подводятся итоги социалистического соревнования.