Что касается Леньки, так на этот раз его завезли в медицинское учреждение с милицейским уклоном уже под новой фамилией. Живописец клялся-божился: он, Пикас, первый раз в жизни сильно нажрался и при этом крестился на портрет Дзержинского с такой же бородой, как у Ильи Репина, вызывая недоумение у ментов. Хотя, согласно учетным данным, клиент Пикас пользовался их услугами впервые, в этом заведении он повел себя более, чем уверенно, и на сон грядущий проорал патриотическую песню «От Москвы до самых до окраин, с южных гор до северных морей человек проходит как хозяин, если он, конечно, не еврей». Продолжению концерта помешала отеческая оплеуха, которую закатил горизонтально лежащему Пикасу мент, зорко следящий за порядком у вверенном ему помещении.
   – Заткнись, маланец, дай людям спать, – пожелал Леньке доброй ночи мент, – ишь, морда, наших гор с морями захотел. Значит, нам, леса и горы, а вам, весы и гири…падло…
   Бывший специалист по весам и гирям Луполовер через несколько дней после этих событий перся мимо безработных на люках, наркоманов и проституток, снующих в тени небоскребов, где лязгают челюстями акулы капитализма. Он уже начал тосковать за любимую родину и по поводу того, что его Суриков оказался фуфловым. Узнай за этот расклад, доцент Шкалик сильно бы удивился: как специалист его класса мог в свое время приобрести подделку вместо подлинника?
   Так в этом нет ничего удивительного, если ветеринар работает экспертом, филолог искусствоведом, а всего двадцать лет назад в Одессе появился первый профессиональный реставратор Серафим Чаркин. Если кому-то интересна предыстория появления фуфлового Сурикова в личной коллекции доцента Федорова, пожалуйста. Лет двадцать назад из одного областного музея до Москвы приперли на реставрацию жменю картин. Потому что училище имени Серова выпускает семь реставраторов в год и на весь Союз они разорваться не в силах. Поэтому всю живопись, с которой начинает слетать краска, тащут у столицу, где ей придают вид, в котором она может висеть на стене дальше. И когда дошла очередь до полотен из того музея, реставраторы никак не могли догнать: почему такой относительно свежий фуфель пришел до такого гнилого состояния? Так музейщики даже не знают, что им кто-то подменил подлинники, потому что не все ли равно на что тыкать пальцем и объяснять экскурсиям за великое наследие прошлого, лишь бы оно висело в хорошей раме и не убегало со стенки. Вот этот Суриков был как раз из компании того самого музейного фуфеля.
   Зато теперь в Одессе есть Чаркин и по этому поводу картины можно реставрировать на месте. Ленька Пикас безработно шляется в районе Стены Плача у своем обычном состоянии, пугает молящихся мобилизационной песней «Как ныне сбирается вещий Олег отомстить неразумным хозерам…» и рассказывает сам себе, что его жена – сука, а он когда-то был знаменитым художником Репиным.
   Вовка Лорд из уголовного элемента стал охранником кооператива «Вест-Норд» и пытается понять, чем отличается его труд от рэкета.
   Доцент Шкалик вместо идей марксизма-ленинизма, критики империализма и буржуазного украинского национализма гонит студентам за большевистское надругательство над ненькой-Украиной не хуже, чем другие бывшие партийные и советские работники. Попутно он жалеет о нововведенных таможнях и границах: они мешают в полную силу перекидывать из Одессы иконы и картины в страны любого зарубежья.
   Художник Трик скончался от преклонного возраста, работая, над полотном по заказу школы № 75 «Букварь – начало всех начал, с него и Ленин начинал».
   Бригадир Полишук успел кинуть партбилет за двадцать долларов и рад, что сумел получить от партии хоть такую долю ее богатства.
   Сержант Прокопенко служит вохровцем на кондитерской фабрике и очень недоволен, что теперь народу вместо шоколада скармливают сою.
   Лысый таксист по-прежнему крутит баранку и стучит.
   Журналист Кригер мучается в двухэтажном особняке Лос-Анжелеса, изредка вспоминая прожитые в борьбе за лучшую долю всего человечества годы.
   В городе Нью-Йорке сидит на пенсии Луполовер и ждет воскресенья, когда на пару часов можно будет сходить до детей в гости, предварительно сговорившись по телефону. Пока воскресенье не наступило он вспоминает за Одессу и свой старый дом. А в этом доме, в бывшей квартире Луполовера проживает мордатый мент.
   Тот самый, что был старлеем во времена, когда самолеты летали регулярно даже на бухгалтерские совещания. Именно его бывший специалист по трудовым починам, а теперь независимый журналист Павлов назвал надежным заслоном на пути преступлений в своем очерке. У Эксперта возрос объем работы, но теперь он внимательно смотрит под ноги, даже когда спешит. Потому что ямы стали плодиться на дорогах со скоростью кроликов в Австралии, куда сбежала мадам Пикас от не изменившего советский образ жизни мужа, давно позабытого в Одессе Репина, но известного на исторической родине Лейбы Шикера.

Рассказы по-одесски
 

Рассказ номер раз
Белочка

 
   Старик Гасанов не хотел уезжать. Он просыпался на рассвете, когда утро щебетаньем птиц робко объявляло свои права оцепеневшему городу и тихо, стараясь не разбудить жену, одевался. «Абрам, ты скоро?» – спрашивала его жена, не открывая глаз, когда он брался за дверную ручку. «Скоро, Анечка, скоро», – торопливо отвечал старик и более ласковым голосом добавлял: «Белочка, моя маленькая, пошли гулять».
   Белочка была пожилым карликовым японским пинчером, откормленным до средней упитанности одесского младенца. Она тут же, радостно повизгивая, подходила к левой ноге Гасанова, старик, тяжело дыша, одевал на тугую шею собачки ошейник с длинным поводком. И они выходили навстречу утру.
   По натруженному за вечер тротуару неторопливо шаркала метлой дворник Бондаренко. У стены дома лежал свернутый змеей старенький шланг, покрытый причудливым узором изоленты.
   Таких дворников, как Бондаренко в Одессе уже нет. Потому что дворник Бондаренко не просто каждый день подметала улицу перед домом и за его углом; она еще убирала двор. А затем возвращалась на улицу и задавала ей такой душ, о котором не смел мечтать ни один житель этого старого района после десяти часов утра. Когда наступало лето, в это время прекращалась подача воды. Когда приходила зима, вода поступала регулярно, зато снижалась подача газа. Владения дворника Бондаренко были видны даже без очков на носу; со всех сторон за ними по четко очерченной шлангом границе начинались привычные обрывки газет, плевки и остатки винегрета у стен. Дворник Ъондаренко, в отличие от коллег, продолжала работать так, словно только вчера вырвалась из колхоза, получив в придачу к метле крохотную шестиметровую комнатку в большом городе. Тридцать лет пролетели ласковым ветром над тротуаром у этого дома совсем незаметно, дворник Бондаренко состарилась и погрузнела. Кто знает, может быть, выйди она замуж, и тротуар далеко не ежедневно получал гораздо меньшую долю внимания. А так вся ее нерастраченная женская ласка досталась давным-давно нечиненному, постаревшему вместе с ней тротуару, и дворник Бондаренко вкладывала в его чистоту столько же энергии, сколько и много-много лет назад, когда он был совсем юным, ровным, не пепельно-серым, а иссинячерным, гордо заменившим плиты из итальянской лавы.
   – Здрастуйтэ, Абрам, – коротко приветствовала Гасанова дворник Бондаренко. Гасанов старомодным движением снимал с головы шляпу и с печальной улыбкой отвечал:
   – С добрым утром, Лена.
   Эту шляпу Гасанов носил постоянно, боясь, что коварное солнце захватит врасплох его вместе с гипертонией. Дворник Бондаренко прекращала работу и, опираясь натруженными руками на отполированное, как у флага, древко метлы, спрашивала у пинчера:
   – Як дела, Белочка?
   За тридцать одесских лет дворник Бондаренко разучилась говорить на своем родном языке, так и не научившись объясняться ни на русском, ни на местном диалекте. Но это не имело значения, потому что люди уходящего поколения еще умеют понимать друг друга сердцами. Что касается Белочки, она различала только интонации голосов, и поэтому, радостно поскуливая, прижималась к мощной ноге дворника, поднимая вверх черные, чуть выпуклые глаза, похожие на когда-то традиционные для Одессы маслины.
   – Какие дела, Лена, – говорил за Белочку Гасанов, – опять эти блохи…
   – А дэ ж ошейнык? – спрашивала дворник Бондаренко и Гасанов с горечью вздыхал. Год назад из Израиля Белочке выслали ошейник. Потому что с ее блохами не могли справиться ни сам Гасанов, ни отвары из трав дворника Бондаренко, ни умелые действия ветеринара Травкина, не говоря о частных визитах лучшего детского врача города Зильберштейна. Зильберштейн уже уехал, блохи остались, а ошейник так и не дошел до Белочки. Вместо него Гасанов получил сообщение таможни о том, что ошейник пропитан каким-то наркотическим веществом и подлежит уничтожению. В том, что ошейник был уничтожен, Гасанов сильно сомневался. И после этого неожиданно для самого себя он прекратил всякое сопротивление, поняв, что все равно уедет. И купит там Белочке ошейник. Хотя ехать ему не хотелось.
   – Нету ошейника, Лена, – вздохнув, отвечал старик Гасанов, – и вряд ли здесь когда-нибудь появится такая радость для собак. Тут о людях… а вы хотите собакам… Хотя человек не животное, ко всему привыкает.
   – Колы вы уже? – тихо спросила дворник Бондаренко, и старик Гасанов почувствовал, как невидимые холодные иголки стали царапать его руки.
   – Скоро, Лена, ой, как скоро, – просевшим голосом ответил старик Гасанов и посмотрел на окрашенные ранним солнцем листья шелковицы. На это дерево он взбирался еще мальчишкой. Далеко за море закатилось его детство, окрашенное фиолетовым соком шелковицы, застывающей несмываемыми пятнами на ребячьих губах и руках, как-то незаметно, и вспомнить-то нечего, кроме войны, прошла молодость, и вот теперь, когда вся жизнь уже осталась где-то за кормой, он почему-то должен уезжать. Откуда-то из недр памяти выплыл белозубый, веснушчатый облик Коти Каравайного, оравшего ему снизу, когда он сидел на еще не окрепшей ветви шелковицы «Абрашка, не жри говно. Скоро обедать будешь». Уже после войны превратившаяся из сопливой девчушки в настоящую барышню Майка Попова рассказывала, что видела в последний раз Котю, когда румыны вели по улице его и других моряков, надежно связанных колючей проволокой. Майка уже давно бабушка, ее внуки лазят на эту шелковицу и мадам Попова ругает их, начисто позабыв, как ее саму мама сгоняла с этого же дерева веником.
   Застоявшаяся на одном месте Белочка упруго натягивала поводок, и старик Гасанов шел дальше, к газетному киоску. Единственному газетному киоску в городе, который продолжал открываться в семь часов утра. Как когда-то. Давным-давно. Когда почтальоны набивали пахнущими свежей краской газетами почтовые ящики, разбросанные по парадным, еще до того, как люди выходили на работу.
   – Здравствуй, Сашок, – поздоровался с киоскером старик Гасанов.
   – Здравствуй, Абраша, – перекинул папироску в уголок рта киоскер. – Как Белочка?
   – Блохи, Сашок, – пожаловался старик Гасанов, – думал этот ошейник спасет. Так в Белочкином ошейнике ходит наша таможня.
   – Это точно, – согласился киоскер, – я тебе сейчас дам газету, почитай за этих уродов. Свежая заметка. Одна баба при досмотре сняла с себя трусы и повесила их таможеннику на голову между ушей. Сейчас.
   Киоскер потянулся к близлежащей пачке газет.
   – Где я ее заныкал? – спросил он сам себя. – Точно где-то есть. Сейчас.
   Он встал и, сильно припав на одну ногу, шагнул к двери.
   – Вот она, на полу запряталась.
   «Как мы тогда не поломали ноги?» – подумал старик Гасанов, глядя, как неловко садится на стул протянувший ему газету киоскер Шурка Коробов, постаревший, облысевший, скрипящий примитивным протезом и, в отличие от него, никогда не унывающий.
   Как они тогда не поломали ноги, старик Гасанов не понимал до сих пор. Это было много лет назад, когда тридцать молодых ребят в рябчиках, высадившись на рассвете у крутого берега лимана, бесшумно поднялись вверх и взяли в ножи сонную батарею румын. А потом было кукурузное поле, сквозь которое их просочилось только трое, и спелые неубранные початки брызгали в разные стороны, сбиваемые осколками гранат и автоматными очередями. И они втроем, он, Абрам Гасанов, Шурка Коробов и Мотя, как же его фамилия… Мотя с Малой Арнаутской, заняли последнюю линию обороны у обрыва. На троих у них осталось два ножа, покореженная винтовка, четыре гранаты, трофейный автомат с полуопустевшим рожком. Тогда Мотя предложил выпустить по румынам весь боезапас и сделать им цыганочку с вырванными годами в последней рукопашной. И хотя недавнему выпуску Школы юнг пессимисту с детства Гасанову в душе очень не хотелось исполнять последний в жизни номер, он согласно кивнул головой. Но Шурка Коробов… Шурка Коробов был старше их на целых два года, и он зло процедил в сторону краснофлотца, сжавшего побелевшими пальцами искореженную винтовку:
   – Мотя, не мелите этих идиотств. На Малой Арнаутской вас ждет мама, а я еще не врезал скрипачку Нельку с третьего этажа. Ребе Абраму тоже так хочется идти в атаку, как досрочно побывать в Валиховском переулке. Слушайте, что я имею вам предложить. Когда румыны подойдут поближе, я выпалю в них все, что осталось в этом трахтамате. И они обязательно лягут кверху жопой. А потом они подымутся снова. И вы кинете у них эти прекрасные овощи. И они снова лягут в той же позе. Но как только вы кинете им все, что у вас есть хорошего, мы тут же прыгнем у низ и поплывем до нашего берега. И вот тогда, Мотя, у нас будет шанс получить свинцовую румынскую конфету. Но, может быть, кто-то и доплывет, если, конечно, не останется на красивых камнях по дороге у низ.
   Гасанов и Мотя, тут же передумав героически умирать в последней атаке, мгновенно согласился с этим планом, И когда перед поднявшимися румынами взметнулись желто-черные сполохи разорвавшихся гранат, моряки, дружно взяв в зубы кончики ленточек бесок, прыгнули вниз. Старик Гасанов до сих пор не знает, сколько времени занял этот коллективный полет, когда они, обдираясь до костей, скатились по валунам и кустарникам к ленивой, не по-военному ласковой волне августовского лимана и, не чувствуя боли, поплыли к своему берегу. И лиман дезинфицировал их вмиг загоревшиеся раны, о которых Гасанов тут же забыл, когда мелким горохом легли прямо перед ним фонтанчики автоматной очереди. «Я прямо, как Чапаев», – гордо думал о себе тогда еще молодой, а потому глупый Гасанов, но, если честно, ему совсем не хотелось стопроцентно походить на героя революции. Хотя недавно на их корабле и крутили ролик, в котором Чапаев вовсе не утонул, а выплыл, Гасанову в этом как-то слабо верилось, несмотря на то, что он был комсомольцем. «Разве Сталин допустит, чтобы в меня попали враги?» – задал сам себе беспроигрышный вопрос Гасанов, разгребая упругую воду. Потом он услышал сквозь автоматную пальбу и удары крови по барабанным перепонкам крик, обернувшись, схватил вмиг опустевшими легкими воздух, увидел, как, выпучив глаза, медленно уходит под воду Мотя с Малой Арнаутской. Тогда Гасанов оцепенел и, скорее всего, догнал бы Мотю, потому что его раны внезапно вспыхнули огнем под водой, а руки и ноги перестали слушать бесконечную команду «Вперед, вперед». Да, тогда бы он точно ушел на дно, если не Шурка Коробов. Шурка нырнул, как выдра, худой, мускулистый, с дочерна загоревшим лицом, зло кольнул Гасанова в зад чудом сохранившимся ножом, и скаля ровные, белоснежные зубы, хрипло с перерывами выдохнул: «Не ссы в компот, Абраша, там повар Вася ноги моет».
   Так они плыли рядом, а автоматные очереди, несмотря на то, что расстояние увеличивалось, ложились все ближе и ближе, полосовали вокруг них воду и когда Гасанов вдруг неожиданно для самого себя сдался, поняв, что у него уже нет сил, с нашего берега ударила пушка…
   «Да, как мы тогда не поломали ноги? – еще раз спросил себя старик Гасанов и почувствовал, будто ему в солнечное сплетение вбили раскаленный гвоздь. – А Сашок так и не встретился с Нелькой-скрипачкой. Нас после госпиталя бросили в Севастополь. А Нелю повесили немцы».
   – Что с тобой, Абраша? – спросил Коробов, сжав металлическими зубами мундштук очередной папироски.
   – Изжога замучила, – честно признался Гасанов.
   – Не бери дурного в голову, уедешь и твоей изжоге будет кадухис на живот, – успокоил его Коробов. – Вон Илюшка Кацман здесь с язвой двадцать лет сидел на кашке, а в Америке жрал соленую селедку на третий день после операции.
   – Если честно, Сашок, мне так хочется ехать, как тебе танцевать польку-бабочку, – борясь с изжогой, сказал Га-санов, а потом понял, что ляпнул лишнего. На протезе не сильно разгонишься в польке-бабочке, хотя когда-то Сашка танцевал – будь здоров. Он вернулся с войны на своих двоих, а ногу потерял, когда пытался бежать из Нижнетагильского лагеря в пятьдесят втором, после выстрела так и не понюхавшего войны ворошиловского стрелка из охраны.
   – У меня тоже иногда жжет, – не обратил внимание на бестактность Гасанова еще более бестактный Коробов, – моя Манька ноет, чтоб я бросал курить. Но я в этой собачьей будке сижу только, чтоб доставать папиросы. Если брошу курить, какой придурок будет здесь сидеть за эти гроши?
   – Наверное, она где-то права, – не согласился с приятелем Гасанов.
   – А, ты еще пельку будешь открывать, – озлобился Коробов, – мало мне моей мулатки Маньки. Ты знаешь, что жена моя мулатка? Чтоб мне с носом быть, как это правда: белая женщина с черным ртом. Забодала. Престала без копейки денег – бросай курить. И самое смешное, Абраша, что я таки да решил бросить. А чего не бросить, если нас уже заставляли бросать пить. И постепенно отучают даже жрать. Потаскала она меня в медкооператив, черт его знает как зовут, словом «Шлях до гроба». Не успел зайти – уже семь пейсят содрали. Такими темпами лечить от денег будут – поневоле бросишь. Захожу в кабинет, сидит багровый дядя. В белом халате, сука, как парикмахер. И делает вид улыбки между бровями и кадыком. И никакой истории не пишет. И мне, как пацану дурному, лепит «Как мы себя чувствуем?» Тут у меня жопа не выдержала, регулярно, отвечаю ему, рванул на себя дверь и больше там не показывался. Так что курить я не бросил. А когда ты едешь? – неожиданно закончил киоскер.
   – Скоро, Сашок, скоро, – печально ответил старик Гасанов.
   – Да, все как в старом анекдоте, – покачал головой Коробов, – «Не знаю, о чем вы говорите, но ехать надо».
   – Да не хочу я ехать, – словно выдохнул из себя приступ изжоги старик Гасанов.
   – Я знаю, – печально ответил ему весельчак Коробов, – это же горе, что уезжают те, кто целовал камни города в сорок четвертом. А с другой стороны, сотни тысяч людей были бы рады поменяться с тобой местами.
   – Ага, – кивнул головой в знак согласия Гасанов, – раньше мне в очереди в молочной кричали с ненавистью «Если тебе чего-то не нравится, ехай в свой Израиль». А теперь это же кричат, только с завистью.
   – Ехай, Абрашка, – с деланным весельем успокоил его Коробов, – там ты хоть по-человечески сможешь примерять на себя деревянный бушлат. Нам здесь этого явно не грозит.
   – Слушай, Сашок, – неожиданно для самого себя спросил старик Гасанов, – а вот ты бы уехал?
   – А кто меня выпустит? – вопросом на вопрос, как и положено одесситу, ответил киоскер. – Нет, Абраша, я бы не уехал. И так все уехали. Должен же кто-то остаться. Ты – совсем другое дело. У тебя все твои давно там. Да что говорить, когда у тебе билеты на кармане…
   – Сашок, ну скажи мне, ради Бога, ну почему человек не может нормально жить там, где он родился? – прошептал Гасанов.
   – Не строй из себя психа, – успокоил его Коробов, – у тебе еще есть выбор. У других его нет. Отвальная будет?
   – Конечно, – машинально ответил старик Гасанов и с ужасом понял, что кроме оставшихся в Одессе соседей и Коробова ему некого звать на отвальную встречу. Все уехали. Кто не уехал – просто умер. Он уже года два не бывал в гостях, и к ним в дом давным-давно не приходили, как бывало когда-то. И они с Аней как-то незаметно перестали отмечать семейные праздники, потому что звать на них стало некого.
   Белочка тихо поскуливала у ноги Гасанова.
   – Идем, идем, Белочка. Сашок, у тебя нет конверта для заграницы?
   – Ты что, с трансформаторной будки посыпался? Это же сейчас большой дефицит, – задумчиво сказал киоскер Коробов, прикуривая очередную папироску. – Стой назад. Вот, возьми из моих личных запасов.
   – А зачем тебе эти конверты? – спросил старик Гасанов Коробова.
   – Тебе писать, шоб там с тоски раньше времени не отбросил копыта, – буркнул Коробов, – буду за Белочку сообщать.
   Если не считать жены, Белочка оставалась последней жизненной привязанностью Гасанова. Он никогда и никому бы не признался, что она стала для него чем-то вроде младшего ребенка. Но Белочку не выпускали, несмотря на то, что Гасанов предлагал купить ей билет, как для человека и за те же деньги. И даже полностью заплатить за то, чтобы ее лишили советского гражданства. Белочка, словно что-то чувствуя, отвернулась от старика Гасанова, который с трудом пригнулся, чтобы ее погладить. Он возвращался домой. Белочка забежала вперед и обвернула поводок вокруг ноги Гасанова. Старик Гасанов повернулся, чтобы высвободить поводок и заметил, как несгибаемый весельчак Коробов вытирал рукой глаза.
   Дома Белочка с аппетитом ела куриную грудинку, старик Гасанов с отвращением жевал докторскую колбасу, которую можно было считать колбасой только потому, что она так называлась.
   – Аня, – обратился к жене Гасанов, после того, как Белочка уснула, – я не хочу ехать.
   Старик Гасанов прекратил эти разговоры в присутствии Белочки давно. Собачка, словно понимала, о чем заходила речь, она начинала прерывисто лаять, а потом отходила в сторону, ложилась мордой к стене. И старик Гасанов решил лишний раз не травмировать психику животного за счет жены.
   – Слушай, Абрам, ты мне уже сидишь в печенке, – спокойно ответила его Аня, – ты же не человек, а самый настоящий плач Израиля. Ты здесь вкалывал, как ломовая лошадь всю жизнь и ставил голову, чтобы не помереть с голоду. И теперь мы имеем вдвоем двести сорок рублей пенсии. С такими деньгами не то, что по миру, по помойке ходить нужно. И что, мы делаемся моложе? Завтра тебя прикрутит – так здесь даже лекарств элементарных нет. У нас с тобой осталось восемь тысяч. Когда-то я думала, что мы будем докладывать до пенсии и нам на все хватит, проживи мы до ста лет. А теперь нам этого не хватит даже на похороны. А как люди живут там? Ира уже получила восьмую программу. Возле ее дома небольшой гастроном, так она за два года еще не все из него попробовала. И когда она сдавала анализы, так за ней из больницы присылали машину. Бесплатно. А у нас наших сбережений только и хватит, чтоб до кладбища доехать. Если мы останемся здесь, счастливым будет тот, кто из нас умрет первым. Так что не будь мишигене, не грызи себя и меня. Ты посмотри, кто остался в нашем дворе. Все уехали. Остались пока только мы и Гершфельды. Но они уже полгода в компьютере, тоже уедут…
   – Первая посылка Белочке, – резко оборвал супругу старик Гасанов.
   – Конечно, конечно, – с радостью согласилась Аня, не представляя себе, кому он может послать вторую посылку, учитывая, что предпоследний год Гасанов ходил на вокзал, как на работу.
   За день до того, как замусоленный тепловоз рванул вагон с Гасановыми по направлению к Москве, старик с громадной охапкой цветов побывал на еврейском кладбище. Он не был на этом кладбище давно, и поэтому пытался вспомнить, где лежат его друзья и близкие. Кого-то находил, кого-то нет. И с горечью подумал, что через пару лет на это кладбище уже не будет приходить. Он остановился у семейной могилы Вайштоков. За оградой еще было свободное место. Старик Гасанов вспомнил, как брякнула жена Вайштока, когда он хоронил отца: «Тут и тебе места хватит». Хватит-то хватит, но на этом кладбище Вайштоку не лежать. В самом деле, не станут же его дети тащить сюда из Милуоки. И Гасанов положил букет на могилу старого Вайштока, хотя видел его раз в жизни во время похорон.
   Уже на выходе, когда у старика Гасанова осталось несколько цветов, он подошел к громадному памятнику братьев Гранатур. Со старшим Гасанов когда-то дружил. Он умер вскоре после отсидки. На памятнике младшего Гранатура был выбит неизвестный специалистам оружейникам пистолет со словами «За что?». Старик Гасанов вспомнил: каменотесам запретили изображать пистолет Макарова. «За что?» Кто сейчас помнит за что? А он знает – за тридцать тысяч. Тридцать тысяч взяли у младшего Гранатура менты, чтобы зять старшего Гранатура получил два года вместо грозящих ему пятнадцати по нашумевшему в свое время делу Плодовощторга. Но он получил не два года, а двенадцать и младшему Гранатуру это не понравилось. Тогда менты во всем обвинили суку-судью и поехали на машине к одному из них домой, чтобы вернуть деньги. Больше живого Гранатура-младшего никто не видел. Его нашли через месяц на поселке Котовского в какой-то траншее, в трубе с прострелянной головой. За что? За тридцать тысяч. Бывало, убивали и за меньшее.