И ножи посыпались на землю так же быстро, как и зубы у того, кто стоял поближе к стволу и попытался из-за своей дефективности доказать преимущество холодного оружия над огнестрельным. Поэтому по команде Жоры, ставшего после той прогулки Макинтошем, ребятам дружно сделали вид, что рубашки и трусы им сильно мешают на теле.
   А потом Жора погнал их у таком виде с Канатной до Привозной, хотя погода на улице была далеко не африканская. Один из ребят, правда, попытался поближе разглядеть то, что в свое время свободно валялось на улице, а теперь висело у Жоры на шее, и Макинтошу пришлось перенервничать. Парень лег посреди мостовой, безо всякого риска подцепить дополнительную температуру к остывающему организму, а все остальные в дружном виде маршировали взад-вперед перед окном Жорыной хаты, где торчали среди окна головы Говнистого и Ирки.
   Вскоре после этого бенефиса Ирка вышла замуж за Говнистого, а Макинтош в стрижке под Хрущева отправился на комсомольскую стройку, которая научила его очень многому, в основном, отвращению к труду у любом виде.
   Сильно постаревшая Ирка с любовью смотрела в спину Макинтоша, уходившего в сторону Привоза. Жора нашел Говнистого сразу. Говнистый держал в двух руках три связки бычков, а какая-то мадам с соломенной шляпой над подбитым глазом задавала ему научные вопросы.
   – Где вы ловите вашу рыбу? На заводе имени Кирова? Я ее только начинаю чистить, а из нее уже валятся гайки…
   – Не нервничайте, мадам, – успокаивал даму Говнистый, – или вы не знаете, какой дрек льют у море все кому не лень. Поэтому рыба жрет, что видит. А что она видит, кроме неприятностей? Я вчера упал в воду и сразу покрылся синими пятнами, что тогда говорить за рыбу? Я же вылез на берег и местами оттер мазут, а она там живёт всю дорогу…
   – Раньше ты набивал рыбу дробом, – меланхолически заметил Макинтош, когда они уходили с Привоза.
   – Дроб подорожал, – объяснил причину появления гаек у животах бычков Говнистый.
   – Я дам тебе заработать на дроб, – вошел в положение приятеля Жора и стал объяснять, что от него требуется. Говнистый с радостью кивал головой, узнав, что надо пристроить клиенту Макинтоша необыкновенную гадость. Но только он услышал фамилию Панич, сразу сделался под цвет своей любимой рыбы, когда ее обволакивают в муке, перед тем, как бросить на сковородку.
   – Что ты, Жора, – заканючил Говнистый, – так можно заработать не на дроб, а на гроб. Я понимаю, что у молодого Панича столько же в голове, сколько у меня в жопе. Но что скажет его папа? Макинтош, я многим тебе обязан и всегда это помню. Я даже не снимал твои трусы, пока ты мотал срок. Но сделать гадость сыну Я Извиняюсь, все равно, что пойти в обком и заорать «Хайль Гитлер!».
   – И весь обком заорет тебе в ответ «Зиг хайль! Наши в городе!» – перебил его Макинтош и постучал по груди закатившего белки за зрачками Говнистого, – в память нашей дружбы ты это сделаешь.
   Говнистый, скрипя сердцем об внезапно переместившуюся печень, решился.
   – Сколько башляют за такую операцию?
   – Мало не будет, – пообещал Жора.
   – Макинтош, только ради нашей дружбы, – скромно потупил вернувшиеся на родное место глаза Говнистый.
   Тут вам пора уже понять, кто такой был этот самый Я Извиняюсь; за него в Одессе помнит только могильная плита, под которой он лежит и не делает вредностей. Я Извиняюсь был инвалидом Великой Отечественной войны. И еще задолго до того, как побежденная Германия стала бомбить Советский Союз благотворительными посылками в благодарность за свой разгром со всеми вытекающими из него последствиями, родная власть позаботилась о герое войны Я Извиняюсь.
   Он оставил ногу на трамвайных рельсах, когда драпал от ментов еще до войны. А после нее сразу стал бывшим фронтовиком, героически разбрасывавшим эту самую ногу от Курской дуги до стен Рейхстага. И всем тыкал в нос документ за это, хотя старый Ципоркис умел гнать липу и получше. За героического Я Извиняюсь никто не писал очерки в газетах перед 9 мая, но его и так знали в городе. И где кто что когда интересное своровывал – тут же тащил Я Извиняюсь, даже если инвалид его на это дело не посылал.
   И вот как-то Я Извиняюсь вызвали не в милицию, а в военкомат и выдали средство передвижения. Не «Победу», конечно, а такой себе самоходный катафалк на трех колесах. На права сдавать не надо; руками дергаешь на себя и эта радость вместе с телом бежит впереди тротуара. Я Извиняюсь гонял на своем трехколесном мустанге, как прирожденный ковбой, правда, без кольта. Потому что из всего оружия предпочитал собственный костыль, из которого при большом желании вылазил австрийский штык. А конструктор по вождению того агрегата научил его подымать руку. Потому что едет себе Я Извиняюсь по родной Пушкинской, а вдруг навстречу ему еще что-то шелестит, так надо показать поворот. И он его таки-да показывал. Разогнавшись до скорости паровоза имени братьев Черепановых, инвалид подымал левую руку и орал «Я извиняюсь» так, что его было слышно на Дальних Мельницах, после чего резко сворачивал и скоростным снарядом влетал в подъезд.
   Прошли годы; когда до коммунизма оставались считанные даже без костыля Панича шаги, Я Извиняюсь выдали инвалидный автомобиль вместо очередного агрегата для развития верхних конечностей. Кто-то может подумать, что автомобиль технически сложнее, чем этот самый агрегат, пусть он даже инвалидный, не говоря уже советский. Но старый Панич так не думал. Он погнал себе по Пушкинской, где изредка попадались другие машины, и ему совсем не хотелось знать, что у его новейшей дрымбалки есть такая штука, которой показывают поворот. И в самом деле, зачем Паничу эта хреновина, если он умеет подымать руку и кричать: «Я извиняюсь»? Короче говоря, он поднял руку и заорал уже свою кличку, но эта новая машина оказалась до того поганой, что Панич вместо подъезда почему-то въехал в стенку. Многие это видели, но никто не смеялся. И не потому, что над убогим смеяться грешно, а из-за того, что Панич и на одной ноге мог сделать больше гембеля, чем сороконожка, вооруженная учением о классовой борьбе.
   Кто видел, как Я Извиняюсь заехал на стенку собственного дома, в консервной банке под названием машина, стал медленно покрываться испариной. Потому что у Я Извиняюсь был донельзя фронтовой характер и он мог начать сгонять свою радость на любом прохожем в зоне действия костыля. Только один человек бесстрашно хохотал над злым, как винный укус, инвалидом. Это был его собственный, как уверяла мамаша Панич, сын. И вот такому смелому человеку предстояло сделать приятный сюрприз корешу Макинтоша по кличке Говнистый.
   Но одно дело озадачиться насчет очередной гадости, и совсем другое – поработать, чтоб она произошла. На психику Говнистого давило не столько отсутствие свежих идей, как бесплатный характер Я Извиняюсь и серьезная маза его очень нехорошего сына. Кроме того, Макинтош честно предупредил приятеля: если какая-то падла догадается, что сюрприз исходит от Позднякова, то Говнистый может рассчитывать только на такую награду, которую рискует выудить из папаши Панич. Говнистый знал кое-что о жизни художника Рембрандта и гораздо больше за художества меньшего Панича. Но, несмотря на это, он решил узнать еще больше. Поэтому в тот же день Говнистый деликатно грохнул кулаком у дверь, за которой ошивалась Рая Пожарник вместе с ее закопченной ванной.
   Рая Пожарник носила теперь редкую для Одессы фамилию Шварцман и в свободное от настоящей работы время топала по парикмахерской с расческой между креслами. А что может заработать в парикмахерской бедный мастер Шварцман кроме жалких чаевых и доброй жмени волос? Ну разве что одеколона на шару напиться. Поэтому, когда мастер Шварцман снимала белый халат, она сразу превращалась в Раю Пожарник.
   Мимо других интересных достоинств она умела вести разведку не хуже, чем Штирлиц, но в отличие от него не расслаблялась даже 23 февраля, когда этот шпион сморкался в занавеску, превращаясь из фашиста в советского полковника. Кроме того, Рая расставалась с информацией безо всяких надежд на ордена и только за наличный расчет. В отличие от Штирлица, она не получила паек от НКВД в немецком варианте, а ее сын и зять загремели в бесплатную туристическую поездку по стройкам Сибири ровно на пятнадцать лет. Мастеру Шварцман нужно было как-то заботиться за них и их семьи, где на голову империалистической Америки подрастали маленькие одесские шварцманята. И сбережений у Раи Шварцман не было никаких. Потому что, если бы они у нее остались, Рая никогда бы не получила кличку Пожарник, а менты все равно бы их позабирали.
   Это случилось, как не показывают у кино. Рая тогда еще просто Шварцман спокойно себе махала ножницами по голове очередного клиента, как к ней неожиданно подошел молодой человек и что-то сообщил прямо в ухо. Мадам Шварцман тут же положила расческу своему клиенту на темя и сказала ему, что он и так красивый. Потому что ей срочно надо бежать домой отключать газ. И она побежала домой, но газ почему-то не отключала, а совсем наоборот – стала вынимать из разных мест туго спрессованные бабки. Зять и сын мадам Шварцман в этот день были выявлены милицией как большие передовики в области вино-коньячного производства, и все, что они за какой-то жалкий год намолотили своим нелегким трудом, тут же стало превращаться в вещдок их кипучей деятельности. Чтобы избавиться от такого количества исключительно советских купюр, мадам Шварцман сперва кинула их у ванну, а потом спокойно зажгла спичку. И наши замечательные советские деньги стали уже тогда превращаться в такой мусор, которым они являются по сей день, несмотря на то, что на них пишется всякий юмор насчет золота и драгоценных камней.
   Рае Шварцман было бы гораздо легче, если б ее родные работали немножко меньше. А так, представьте себе, все эти гроши в одну ванну ни за что не лезли и огорчали мадам Шварцман, которая очень спешила. Тогда Рая взяла себе пару наволочек, набитых смиттем с портретом вождя революции, и пошла знакомить с ним дворовой туалет. В этом самом туалете деньгам не была такая лафа, как в персональной ванне Шварцманов. Потому что некоторые купюры намокали у том, что постоянно живет в сортире, и горели не так хорошо, как им стоило.
   А когда во двор залетели менты, мадам Шварцман уже выскочила из уборной и спокойно встретила их на хате. И объяснила, что старость – радость только для склероза, когда опера спросили, чего она жарила в ванной. Потом менты добрались до дворового туалета, где устроила пожар Рая Шварцман, и увидели, как там тлеет. Я не знаю, какой дурак сказал, будто деньги не пахнут. Если бы они не пахли, стали бы менты вытягивать их оттуда, где таким, с позволения сказать, деньгам самое место, отворачивая нос у сторону моря и нацепив резиновые перчатки на руки от ногтей до подмышек?
   Весь двор зорко следил за ковыряющимися в говне ментами и скрежетал зубами насчет того, что не догадался сходить у сортир сразу, как из него выскочила Рая, теперь уже Пожарник. А менты, не просто копающиеся в том, на что особенно богат советский человек, но и записывающие уцелевшие номера говнючих купюр, объяснили всем желающим поковыряться сразу после них в этом Клондайке: если они чего и найдут, то обязаны все сдать государству. Даже без навара в двадцать пять процентов. Такое вот государство родное, готово на шару хапать и свежее говно на поганой бумаге. Только после этого ментовского сообщения идти по их говенным следам всем сразу резко расхотелось, хотя в кое-ком жил понос и настойчиво о себе требовал.
   Несмотря на героические усилия Раи Пожарник по превращению дворового сортира в почти мемориальное место, где еще спустя год бегали смотреть все кому ни лень, ее сына и зятя все равно запустили на злотик у такой райский уголок, по сравнению с которым это самое говно может сойти за изюм.
   – Мадам Пожарник, – сказал ей Говнистый после того, как Рая раскрыла рот, зачем он приперся к занятому человеку, – успокойтесь вместе с вашим темпераментом. Я пришел дать вам немножко заработать.
   При этих душевных словах темперамент мадам Пожарник успокоился на две минуты раньше своей хозяйки. Рая Шварцман смотрела на Говнистого с таким воодушевлением, как может только зыркать райкомовский деятель в сторону журнала «Плейбой».
   – Мадам Пожарник, – спокойно продолжал озадачивать Раю Шварцман Говнистый, – мне надо многое узнать за малого Панича. Может быть, даже то, что он сам за себе не подозревает.
* * *
   Через какой-то там месяц после этого разговора Жора Макинтош подошел к ковыряющемуся в килограммовой затрушенной диадеме Позднякову и сказал ему на полтона ниже обычного:
   – Боря, ваш клиент созрел для того, что должно с ним произойти.
   Поздняков порылся в блокноте для деловых записей и нашел в нем окно от важных дел:
   – Тогда пусть это случится послезавтра между четырьмя и половиной пятого.
   Макинтош с огорчением покачал головой:
   – Я даже не апостол, извините, Боря, это может произойти только завтра с трех до пяти.
   – Хорошо, – неожиданно легко согласился Борис Филиппович, – но я надеюсь, что вся Одесса узнает за этот случай…
   – И даже увидит его без подзорной трубы, – улыбнулся обычно хмурый Макинтош.
   На следующий день Поздняков вместе со своими ребятами случайно прогуливался сам по себе мимо аптеки Гаевского. А там уже было столько всякого разного народа, что его количество с большим трудом мог бы вместить только самый здоровый московский стадион, названный в память выдающегося спортсмена по кличке Ленин. Даже Соборка резко бросила обсуждать, стоило ли Шепелю бить головой по воротам или отдавать пас Капе Сапожникову, и в полном составе переместилась поближе к аптеке Гаевского.
   Когда всем уже надоело ждать, а Поздняков начал думать, что Макинтош завалил его правительственную программу, к дому напротив подлетают машины, битком нафаршированные ментами. А за ними безо всяких сирен гонит красный автомобиль имени Раи Шварцман. Менты вылетают на раскаленный от долгого ожидания воздух и бегут у подъезд, а пожарная машина выдвигает лестницу. По ней вперед и вверх бежит чудак в погонах, у которого в зубах вместо шланга такая себе небольшая дубина размером полштанги от ворот Сени Альтмана. И, представьте себе, этот мент безо всякого постановления от прокуратуры лупит той палочкой по окну и вваливается в квартиру с таким видом, будто ему в ней вчера недолили. А другие менты заскочили туда же вперемешку с дверью. И что увидели менты? Менты увидели абсолютно голого Панича номер два и его знакомую в точно таком виде. Панич при этом необычном для любовного свидания раскладе становится серым, как простыня, на которой он беззаботно резвился. А его дама сердца сделала себе на лице цвет анализа мочи и упала прямо под ноги прыгнувшего в окно мента. А что вы хотите? Между нами говоря, этот самый Панич был способен кинуть две палки подряд только у костер и, может быть, дамочка обрадовалась, когда до нее заглянул такой по всему видно на многое способный мужчина.
   А все остальное видели глазами, у кого они были на той улице: Панича и его подругу, скованных наручниками гораздо крепче, чем просто обручальными кольцами, немножко завернутых в какие-то грязные полотенца, закинули в машину. И тут же менты устроили вид, что этот дом, который вызвал у них такой жгучий интерес, больше им даром не нужен. Они сели на свои лайбы и сделали этой голой паре свадебное путешествие за границу человеческих отношений. Так что всем этим делом были довольны многочисленные зрители и особенно Поздняков.
   Это представление началось под тонкой режиссурой Говнистого после того, как он опять заглянул к Рае Пожарник. И та ему поведала об разных интимных подробностях жизни коллекционера Панич. Поэтому уже через несколько дней Говнистый случайно встретил в городе известного Лабудова, который вечерами дул у свою флейту в оперном театре. Известным Лабудов был не тем, что умел слюнявить серебристую палку в оркестровой яме, а потому что был сексотом. И все за это знали, хотя сам Лабудов о своей популярности не догадывался.
   Стукачом Лабудов доблестно стал в рядах Советской Армии. Этот больной на всю голову имел непоколебимую тупость на прыщавой морде и блокнот за пазухой. В блокнот он записывал от своей дырявой памяти и непомерной глупости всякие анекдоты за наших легендарных вождей. И как-то его блокнот все-таки прочитали те, кто по роду службы обязаны знать, за что можно повязать каждого советского человека. Перед солдатом Лабудовым выросла проблема кем быть: стукачом или диссидентом. Лабудову академические лавры Сахарова вовсе не улыбались, поэтому он, не колеблясь, выбрал борьбу со всякими гадами. И с чувством собственного достоинства стал стучать такими темпами, что его вербовщики пребздели: может быть, этого типа им подставила иностранная разведка?
   Вот тому еще золотому товарищу Говнистый стал жаловаться на боль в пояснице. Лабудов притворно сочувствовал, злорадствуя в душе. И даже не потому, что ему всегда становилось хорошо, когда другим делалось хуже. А из-за того, что Говнистый в свое время приперся на его концерт с бесплатным входом. Потому что Лабудов его пригласил, хотя Говнистый спросил насчет того, будет ли бесплатным и выход. Во время сольного выступления Лабудова Говнистый вытащил из кармана лимон и начал его смачно жевать. Хотя музыкант старался не смотреть в сторону чавкающего зрителя, лимон притягивал его, как порнофильмы комсомольских идеологов. И очень скоро из флейты вместо звуков, над которыми напрягался Бетховен, стали вылетать одни только слюни Лабудова. После этого флейтист разобиделся на Говнистого до такой степени, что перестал на него стучать.
   От боли в пояснице Говнистый незаметно перешел к своим наблюдениям за жизнь. И хотя Лабудов давно не стучал на Говнистого, он по профессиональной привычке стал залазить до него в душу своими невзрачными вопросами. Говнистый между прочим проболтался, что спешит за ящиком шампанского. Потому что в Одессу попал один его кореш, он хочет отпраздновать досрочное освобождение, которое устроил себе без разрешения тюремного начальства. И нагло называет фамилию этого кореша, а также хату бабы, где завтра он будет ждать Говнистого, чтобы замочить эту радость.
   Лабудов срочно вспоминает, что у него репетиция, и бежит в свою родную оперу под названием «кабинет доверия». И перед тем, как скакануть в какой-то из родных домов – Лабудов с одинаковым удовлетворением стучал в самые разные организации – флейтист зыркает на стенд у стены, за которой сидит милиция. А там нагло лыбится на желтой газетной бумаге этот самый кореш Говнистого, между прочим говоря, наиболее отъявленный товарищ из всех изображений вокруг себя.
   Если бы Лабудов настучал ментам, как это было в натуре, то после их беспримерного штурма, во время которого Панич сверкал голой жопой по Садовой улице, они бы решили отблагодарить Говнистого. Но Лабудов был не просто скупердяем, а еще и тщеславным. Он указал в своем очередном отчете, что лично с риском для жизни и материальными затратами выследил, где скрывается опасный рецидивист. На что и рассчитывал предусмотрительный Говнистый. Поэтому после того, как регулярно плативший ментам Я Извиняюсь перестал разгонять табачный дым своим костылем у их виноватых морд, Лабудов сидел дома морально удовлетворенный и мечтал, паскуда жадная, о материальном поощрении. И когда другого крайнего менты не придумали, они позвали к себе верного стукача. Лабудов перся на конспиративную квартиру с таким видом, будто он разгромил Лэнгли. Но через две минуты после того, как флейтист переступил порог, его начали награждать с такой энергией… Короче, он сильно стал жалеть за то, что весь из себя не резиновый.
   Примерно так же обошелся со своим сыном и старый Я Извиняюсь, когда понял, что грозная фамилия Панич превратилась в очередное посмешище Одессы.
* * *
   Когда папаша Я Извиняюсь немножко отошел от своего характера, его сынок начал осторожно выдавать соображения уже почти без риска получить костылем по морде. И что предложил этот любитель искусства за наличный расчет своему родственнику? Ничего нового – еще раз убить Позднякова. Я Извиняюсь передумал в очередной раз дать сыну чем-то по голове, потому что сколько он ни бил его по этому месту – мозгов все равно не прибавлялось. Поэтому Я Извиняюсь не поленился достать из-под кастрюли с компотом книгу и вычитал оттуда специально для сына: «Мертвые сраму не имут». А потом уже объяснил своими словами, что Позднякова надо, конечно, доводить до могилы, но перед этим обосрать на весь город так, чтобы люди перестали принюхиваться к тому дерьму, которое по сей день стекает с младшего Панича. Это напоминание самому себе так обозлило инвалида, что он тут же стукнул своего наследника костылем куда попало, хотя тот совсем перестал бояться и даже пытался лыбиться. А потом окончательно остывший Я Извиняюсь вызвал к себе главного эксперта всякой живописи по кличке Рембрандт.
   Этот незаменимый специалист в свободное от консультаций коллекционеров время околачивался на хорошей должности в музее, набитом шедеврами и фуфелем. А прозвали его Рембрандтом вовсе не потому, что он держал в руках карандаш лучше стакана, а из-за Позднякова. Известный собиратель когда-то стал причиной того, что над Рембрандтом долго ржал весь город. И папаша Я Извиняюсь прекрасно понимал: его эксперт будет придумывать диверсию конкуренту с удвоенной энергией.
   Рембрандт был постоянно мрачным и тощим, хотя жрал в два горла без солитера у организме. А когда-то он был улыбчивым и важным, пока Поздняков не сделал из него то, чем он был на самом деле.
   Заходит как-то знаменитый одесский Рембрандт, а тогда еще известный узкому кругу специалист, в букинистический магазин. И начинает протирать свои без того бегающие шнифты. Потому что рядом с полным брокгаузовским Пушкиным за сто рублей, лежат старинные гравюры с подписью его теперешнего однофамильца. И музейщик начинает мацать листы так, как будто он только вчера их здесь случайно обронил и всю ночь разыскивал. Попутно, понятное дело, спросил продавца, мол, кто приволок сюда вот эту самую мудистику, которую он, так и быть, купит от не хер делать. Продавец нехотя поведал постоянному клиенту, что такого мусора им каждый день мешками наволакивают и всех, кто это делает, трудно запомнить даже при его феноменальной памяти. Так и не узнав, где еще можно чем поживиться, тем не менее довольный эксперт отсчитывает кровные семьдесят рублей и от радости вышивает иноходью прямо домой. Порылся для приличия в каких-то каталогах и лишний раз убедился, что глаз у него не какой-то там вшивый алмаз, а обработанный до высокой степени искусства брульянт. Перед вторым стаканом искусствовед задумался, оставлять ли дома это мало кем тогда понимаемое богатство или прославиться на весь свет? После четвертого стакана убедил сам себя прославиться, потому как при желании может из родного музея приволочь домой все, что там плохо лежит. А что хорошо лежит в музее, можно пересчитать, не снимая носков.
   И он делает подарок музею своим научным открытием. Гам подымается невероятный, все верещат: от местной газеты до ТАСС о находке известного ученого. Правда все дружно набирают в рот водопроводных помоев из Днестра, где он нашел гравюры Рембрандта, зато напирают, что подарил их музею, в котором получает зарплату. И тут же вдалбливают самым тупым читателям: за границей такую коллекцию гравюр какой-то кровосос-миллионер запрятал бы куда подальше. А у нас – идите, смотрите, все народное, и этот Рембрандт тоже. После таких идиотств в напечатанном виде возле музея выстраиваются очереди, длиной как сегодня за пивом, и каждый, кто до сих пор не мог отличить багет от нафталина, считает своим долгом ощупать глазами то, что надыбал эксперт Панича в лавке на Греческой площади.
   Целых две недели Одесса бесилась в очереди по поводу этих самых гравюр и бескорыстного эксперта. Потому что по тем временам эти гравюры могли потянуть на гигантскую сумму – полторы тысячи рублей из-за их автора с громким именем. А когда ажиотаж немного схлынул, в музей заявился Поздняков. Вообще-то в этом музее он показывался реже, чем в других, потому что в свое время дал по морде его директору и опасался возможной вендетты. Но Рембрандт есть Рембрандт и Поздняков рискнул. Он посмотрел внимательно на ждущего очередного кило комплиментов эксперта и попросил, если конечно можно, расконвертовать бесценное произведение искусства. Любое, на выбор. Музейщик-профессионал, понятное дело, снисходительно посмотрел на собирателя-любителя и со словами «Ты совсем уже озверел от своей наглости», сделал все, что тот просил.
   Да, старый Антиквар не просто передал Позднякову все, чем был богат до его папаши профессор Брунштейн. Он оставил Борису Филипповичу собственный жизненный опыт и заставлял постоянно повышать квалификацию работой над собой, книгой и другими людьми. И Поздняков снисходительно объяснил ставшему серым, как та гравюра, эксперту, что это таки-да Рембрандт. Только вот бумага делалась в то время, когда известный художник уже лежал ногами на восток два века подряд. Потому что меньше, чем сто лет назад специально для тогдашних коллекционеров достали доски, которые царапал Рембрандт, и тиснули с них гравюры. Вот эти на стене именно так и появились на свет.