О джинсах, штанцах, синьках, пошитых уж если не на острове Тайвань, то наверняка в городе Гонконге и подаренных Лапше (сторож, надомник, дворник, портной, кто ты, говори поскорей...) Олегом Свиридовым, Свиридом Пахомычем от чистого сердца. Да и как было не подарить ей, той, что всех шприцев и игл начальник, разных ампул командир и просто матушка-спасительница, в голубую ниточку блуждающего сосуда попадающая не с десятого (если вообще), мучительного, а с первого, легкого и безболезненного раза. Сам Свиря оказался со штанцами жертвой несправедливого, даже подлого обмана, он получил азиатами состряпанный ширпотреб за восхитительную вещь. курточку гениально им самим угаданного, немыслимо клевого фасона, произведенную из малопоношенной армейской шинельки, которую Свиридон Пахомыч приобрел за десять полновесных советских рублей у жаждой обессиленного осветителя Южносибирского театра драмы им. А. В. Луначарского (и ордена "Знак Почета") Вовы Глазырина.
   Потрясенный неправдоподобным преображением сержантского своего обмундирования фонарщик захолустной богемы Вова Зыр, он же Сыр, возжелал получить его обратно и однажды явился с авоськой в гости к Пахомычу, а утром (и поправляться даже не начав) простофиля Свиридон отяготил синдром безмерно, обнаружив вместо своей суперкурточки, правда, новые, ни разу, во всяком случае, не стиранные, но бесконечно ему в смысле идеи, кроя и строчки чуждые джинсы, штанцы, синьки.
   И горечь утраты подсластил он щедростью бескорыстного дара.
   О! Это были первые настоящие, настоящие, настоящие и еще раз настоящие (three times and endless repeat) джинсы Лаврухи. Синьки, штанцы, она сама их ушила, без прикрас, гармошкой, превратила узкий мужской сорок восьмой в свободный женский сорок четвертый, и нет слов, чернил и пасты, и даже финским фломастером "финлинер" невозможно описать, как благородно они протирались, какая небесная синева проступала, сколько оттенков в ней находил глаз, как на ощупь они были упоительно бархатисты, зимой грели, летом освежали. Боже, Боже, как в них сами шли ноги, душа летала, а чужие завистливые взгляды метались от кармана к карману в тщетной надежде узреть тайну происхождения выдающую нашлепку ("мульку", "кожанку").
   Вот.
   И после этого представьте и вообразите... Нет, сие невозможно... Увы, вполне... И воробья, даже для приличия, никто ловить не пытается, куда там, гадкие слова были повторены не без видимого наслаждения, а рука даже небрежно опущена на девичье колено, ткань размята пальцами и во всеуслышание объявлена подходящей.
   - Для чего?
   - Как для чего, Лапша? Неужели тебе не совестно за чужой счет ехать? Сто, даже сто пятьдесят, конечно, деньги небольшие, но они вернут тебе чувство собственного достоинства и...
   Тут Смур на секунду задумался, подбирая наилучшее, социальной значимостью наполненное дополнение, и заговорила Лавруха, о изяществе стиля совсем не заботясь.
   - А ты,- выкрикнула медсестра,- ты, умник, красавчик, не хочешь чувства собственного достоинства, твоего личного?
   И тут же, не переводя дыхания, но уже в сторону Винта:
   - Он мне билеты не показывает и не отдает.
   - Да отдаст, не бойся,- с искренней убежденностью заверил Лавруху Кулинич, имевшим, как ни странно, свои причины полагать происходящее делом правильным и даже полезным.
   - Ничего я ей не отдам,- с тем же гадким выражением на лице упорствует С-м-о.- Нету у меня ничего,- сказал и в доказательство бесстыдно продемонстрировал дырявое нутро своих карманов.
   И тут счастливая и такая простая догадка озарила чело Лапши.
   - Коля, Коля, они у тебя? - Медсестра вскочила, встала перед Эбби Роудом на корточки и глянула в его затуманенные зрачки.
   - Тсс-с,- шевельнул Николай губами,- тс-с,- поднес палец. Загадочно и ласково улыбаясь (о, смолистой субстанцией преображенный в локатор, счетчик Гейгера, чувствительный усик, бесконечно удаленные колебания воспринимающий волосок), взял Лапшу за плечо, приподнял, ухом приставил к стенке и. беззвучно смеясь, спросил: - Слышишь?
   - Обед. Первое, второе, третье. Обед, девяносто шесть копеечек,донеслось из коридора, бухнуло и повторилось с бодрой монотонностью, но восторг с лица Бочкаря не сошел, он слышал совсем другую музыку, и она была прекрасной.
   - Лапша, а тебе в самом деле нужны билеты? - спросил неожиданно, удачно имитируя шутливое добродушие, Смур.
   - Да, нужны.
   - Но они же на футбол. Лапша. Ты же не любишь футбол, Ленка.
   - Врешь!
   - Врет,- охотно подтвердил Винт.
   - Ну, не веришь, возьми у этого самого, как его, у Грачика и посмотри.
   - А что. ты ему отдал?
   Смур не счел себя обязанным отвечать, лишь самодовольно оскалился, и Винт улыбнулся, но он - невероятной изобретательностью Димона пораженный.
   Затем Винтяра встал и, высунув башку в коридор, поинтересовался у неумолкающего разносчика:
   - Леха, а что на второе?
   - Котлета.
   - Давай четыре сюда. И первое тоже.
   Однако Эбби Роуд (персональный магнит и вселенский пьезоэлемент), как тут же выяснилось, принимать еду был неспособен. Смур, презрительно пожав плечами, отверг свекольный отвар и макароны, удовлетворился хлебом и компотом, ну а Лапша, несмотря на расстроенные свои нервы, оказала Кулиничу в деле уничтожения съестного достойную конкуренцию.
   Впрочем, на этом низкая, затеянная Смуром игра, увы, не завершилась. К теме равноправия и уверенности в себе, кои, как ничто, гарантирует одинаковый со всеми пай в общей копилке, он (кстати, сам на все за неимением еще ни одной копейки не выложивший) возвращался не раз, попросту говоря, естественным образом, по мере кристаллизации в его обреченной голове новых издевательских аргументов.
   Правда, упирал ("педалировал", смущая Ожегова и, возможно, Ушакова) он не столько на человеческое достоинство, сколько на совершенное отсутствие какой-либо эстетической или моральной ценности в бесконечно дорогом Лапше предмете туалета, каковое выводил несчастный интриган из "ненастоящей" природы синек.
   - Они ж болгарские,- пытался утверждать мерзавец. А часа через два уже безо всякого стыда клеветал:
   - Да это Свирина работа вообще. Ясно как день, двойной шов только с внутренней стороны.
   Ленка же не реагировала, лишь скупо и редко огрызалась, позволяя Димону резвиться в свое удовольствие. Но если вчера эту стойкость легко можно было бы объяснить благотворным воздействием на ее организм двух порций борща со створоженной сметаной, то сейчас, после памятной встречи Грачика. ясно,физическому удовлетворению сопутствовала вера в правдивость той лжи, которую, безусловно, только очень уставший человек мог признать за нечаянную оговорку.
   Но, впрочем, с каждой секундой приближается Казань. мост железный через Волгу, текущую издалека долго, а с ними и развязка, точка под i, превращающая букву в знак пунктуации. Обещанный жирный, самодовольный восклицательный знак.
   Ну а пока, пока еще есть несколько часов, последуем поэтом освященному примеру деревенского механика Зарецкого и в ожидании приказа "теперь сходитесь" осудим железнодорожные нравы и порядки, во всяком случае, расскажем, какое именно из бесконечного ряда безобразий совершенно уже вывело из себя бухгалтера Евдокию Яковлевну, и что конкретно она там написала в своем заявлении, и чем, наконец, ее гнев должен отлиться беззаботному Винту-Винтяре, завершающему, и это не станем скрывать (между прочим, о чем он и сам пока не догадывается), свой последний в жизни рейс.
   Итак, чай мы уже упоминали, но будем искренни до конца, дело вовсе не в напитке, некогда своей способностью бодрить и утолять жажду поразившем венецианского купца, тем более обеспокоенным гражданам в первый же вечер (то есть не доезжая станции Юрга) благоволил Кулинич разъяснить,- нет и не будет китайского деликатеса, поскольку бюрократы и казнокрады не обеспечили в Южносибирске своевременного пополнения запасов угля, потребного для разогрева титана.
   Впрочем, и на вопрос: "А почему второй туалет не работает, товарищ проводник?" - Винт без заминки отвечал, вину за недоступность удобства без всякого смущения перекладывая на все тех же формалистов и волокитчиков, бесконечно затягивающих продувку труб и смену прохудившегося толчка.
   Опытные, тертые граждане, конечно, сомневались, щурились, глядя с недоверием в плутовскую рожу Винта, ворчали, но улик, изобличающих мошенника, не имея, смирялись и отступали. Кстати, угля действительно не подвезли, что же касается места общего пользования, об этом позвольте позже.
   Сейчас о том, как заслуженная чета, несмотря на право внеочередного доступа к одному-единственному (дальнему) ватеру, не могла ступить на заветный кафель в полутора часах езды от города Свердловска.
   Старости, коей везде у нас почет, перешла дорогу молодость в виде семьи из папы, мамы, двух дочерей семи и пяти лет и трехлетнего мальчугана по имени Денис.
   И вот в самый неподходящий момент, когда третий ребенок сменял второго на унитазе, а второй первого у рукомойника, некая белокурая мадам (она, она, змея в халате без рукавов, всему виной) и обратила взор зеленых своих глаз на Евдокию Яковлевну.
   - Мне, конечно, все равно,- сказала она, явно преувеличивая свое безразличие,- только чем стоять тут еще десять минут, вы бы сходили к проводнику и потребовали. чтобы он второй отпер, вам отказать не имеет права.
   И, пробуждая праведный гнев, тут же пояснила:
   - Вы-то из купе почти не выходите, а я-то за водичкой хожу и видела,те, что с проводником едут, они всю дорогу той стороной пользуются. А девка ихняя вот минут пять как туда пошла и еще там небось сидит.
   Однако девка ихняя, то есть Ладша, как ни странно, но в тот момент уже успела незаметно шмыгнуть обратно на свое место у окна, поэтому без труда можно вообразить сердитый, возбужденный вид напрасно минут пятнадцать в засаде таившейся Евдокии Яковлевны, когда, наконец потеряв терпение, она ворвалась в служебный пенал с громогласным требованием немедленно открыть для инспекции и всеобщего обозрения соседнее помещение.
   Ну а почему бы и нет? Почему, зададимся вопросом и мы, почему так самоуправничает Винт с общественной собственностью? Хлорку экономит, тряпку бережет? И сразу ответим, торопя завершение главы, не станем устраивать соревнование сообразительных. В отрезанном от пассажиров клозете ехали в Москву четыре затянутых в полиэтилен (привет, ребята) японские покрышки, комплект, и два отечественных (мягких и пахучих), доверху набитых травкой-колбой мешка.
   Мешки принадлежали Винту, а скаты - его напарнику Гене, Геннадию Иннокентьевичу Мерзякову, беззубому тридцатипятилетнему ловкачу, пройдохе и вору, человеку, в форменной фуражке которого щеголял все это время перед нами Винт и на непредвиденное отсутствие коего, явки в бригадирский вагон избежать не сумев, Винтяра вяло ссылался, пытаясь отговориться и свою нерасторопность оправдать.
   - С Мерзяковым мы еще разберемся,- однако, отметает уважительную причину начальница Винта Ада Федоровна.- Ты, Кулинич, за себя отвечай.
   Увы, с Геной, с которым не только Аде хотелось бы разобраться, уже никому не придется выяснять отношений, но простим женщине самоуверенность, ибо обезумевший от самоволия пьяных угонщиков автокран протаранил винную стекляшку, "шайбу" на углу Красноармейской и Дзержинского, где Мерзяков, он же Кореш, со своим дружком Петей, проводником, кстати, второго вагона, заканчивал ужин за бутылкой, на этикетке которой обозначена была, правда, без указания мастей, не очень надежная покерная комбинация "тройка", всего за два с половиной часа до отправления скорого поезда Южносибирск - Москва.
   Короче говоря, неожиданный прогул сразу двух проводников еще никого в длинном составе не испугал, скорее наоборот.
   А между тем Гена, пока мы едем на запад, уже и стонать перестал на койке реанимационного покоя, куда доставлен был с тремя другими, столь же нерасчетливо столик выбравшими гражданами. Проводник второго вагона Петя Глинин и в больницу взят не был, поскольку холодеть начал еще до того, как врач "скорой помощи" принялся щупать у него пульс и трогать веки.
   Кстати, один из угонщиков, прыщавый долговязый малец, переступив через Петины ноги, пытался дать тягу, но был изловлен.
   Все это, однако, коварная и неумолимая бригадирша Ада Федоровна в расчет принять, увы, не может.
   - Не только ты один работаешь,- выговаривает она скучающему Винту и зачитывает разгильдяю не без видимого удовольствия гневный текст до того лишь по памяти ею цитируемого заявления.
   И мы наконец узнаем полный перечень обид и претензий Евдокии Яковлевны и, отметая как несущественное и, главное, не к месту и не по адресу упомянутое сырое белье, с дрожью отступаем после расчетливого и точного прямого справа - "всю дорогу пьянствует с пассажирами".
   - Последний раз,- говорит бравый Винт, отводя глаза.
   - Восемьдесят,- отвечает Ада Федоровна с внезапной приветливой улыбкой.
   - В Москве, - просит Винт, жестом показывая "истинный крест, сейчас ни копейки".
   - Тогда сто двадцать и не позже пятнадцати двадцати шестого июня,устанавливает, вычтя из времени отправления в обратный путь полчаса, безжалостная Ада последний срок выкупа заявления.
   Винт кивает в знак отсутствия выбора и отбывает восвояси.
   А времени девятый час, и в ревущем переходе из седьмого вагона в восьмой у Винта закладывает уши, наш скорый, хода не сбавляя, въезжает на мост через Волгу.
   Как? Неужели и день прошел? Да, и ничего особенного не произошло с полудня до самого этого момента.
   Проходящие мимо проводники дважды (полное сарказма соболезнование выражая каждый по-своему) передавали Кулиничу приглашение посетить Аду Федоровну, но он, никаких иллюзий не питая, оттягивал удовольствие. В Казани же на платформе он имел несчастье свидеться с Адой лично, и забывчивость (допустим) всех прочих ее гонцов не могла более освобождать его от невеселой прогулки из своего двенадцатого в седьмой бригадирский.
   Ну что, что еще произошло с той поры, как побитая Ленка затихла, затаилась в своем углу, до той минуты, как Винт, закрыв пыльную зеленую дверь с цифрой "двенадцать", отправился матросской походкой узнать цену своей халатности и безалаберности?
   Эбби Роуд все напрягал внутреннее мистическое ухо, ловя за сутки изрядно ослабевшие, отдалившиеся волшебные голоса и звуки, в Казани задержавшегося на выходе в железном проеме Смура грубо вытолкнул на перрон Егор Гаврилович Остяков, в жизни бы к Смолеру не прикоснувшийся, кабы был предупрежден, чей это сын, ну а Лысый, гуляя вдоль вагона, из окна стоявшего рядом встречного услышал песню, которой, малюя стенгазету. развлекали себя бойцы стройотряда Московского рудо-разведочного института Яша Цыпер и Леша Вайновский. Размазывая гуашь, два дурака-отличника орали во всю глотку:
   - Жена едет в Есентухес, а я еду в Кислопоцк.
   Отчего такое веселье и в чем соль, Лысому было невдомек, и это, наверное, самое забавное, поскольку в паспорте у него, если помните, южносибирским каллиграфом была выведена национальность из пяти букв, Цыпер же. представьте себе, происхождение вел от запорожских сечевиков, а соответствующая графа в Лехином документе и вовсе объявляла Вайновского природным русаком.
   Ну, вот, собственно, и все, ничего, в сущности, примечательного, о прошлом нам нечего жалеть, стремительно приближаясь к уже сладко вибрирующему в ожидании приветственной песни мосту через матерь православных рек и мусульманского моря.
   Пусть о невозвратных мгновениях пожалеет Смолер еще на суше, на восточном еще берегу пусть пронзит его боль и тоска удручит, когда он протянет руку к своей из старой латаной куртки сшитой сумке с ремнем. Вот сейчас, когда опускает С-м-о руку в пустоту, хватает пальцами воздух, черпает горстями мрак. Нет початого пакета, нечем набить косяк.
   - У тебя? - вопрос Бочкарю.
   - Ум-ум...
   Поворот головы, так и есть,- за спиной С-м-о стоит Лапша и держит в руке пакет с желтовато-зеленой массой на весу, на ветру, за окном, ее разбирает смех и коленки от счастья дрожат миру невидимой дрожью
   - Билеты.
   Поздно искать виноватых, и все равно, будь ты проклят, Бочкарь. дурак, лопух, шизофреник, не уберег добро, проклевал носом в Казана, клювом прощелкал, в купе, называется, остался.
   - Билеты,- повторяет Лавруха. We shell overcome, беспроигрышный вариант.
   - Дура, да я же шутил, да я же...
   - Билеты.
   Смур наклоняется и медленно-медленно начинает расшнуровывать тот самый, некогда на закуску предлагавшийся башмак.
   - Хорошо упрятал.
   Димон не отвечает, незаметно, миллиметр за миллиметром смещается, ближе, ближе к Лапше, шнурок не поддается, Смолер слегка привстает, опускается на колено, разворачивается и вдруг, словно только и дожидался сатанинского "уааа-ааа", с коим металл приветствует металл, хватает Ленку за ноги и рывком на себя валит. Лапша (она ведь пугала, всего лишь стращала, о большем не помышляя) еще крепче сжимает полиэтилен, и он ныряет с ней вместе вовнутрь, но нет, цепляется в полете за алюминиевую скобку и...
   Пз-зз-зз - омерзительный звук распарываемого полимера вплетается в рев железа, встречный поток подхватывает желтую пыль, сухую траву и бросает в небо, но, сразу потеряв интерес к бесплотному веществу, разрешает в лучах заходящего солнца, плавно кружась, опускаться в коричневые воды.
   Смур хватает мешок, он не верит, он не верит, на секунду давая свободу Лапше, и этого достаточно, Ленка вылетает в коридор и бегом, от стены к стене, вмиг одолевает половину и заскакивает в первую же отворенную дверь.
   Проходит пять минут, возвращается Винт.
   - Что случилось,- с порога задает он вопрос, обоняя ученым носом катастрофы холодный scent,- где Ленка?
   - Убежала,- сообщает не без заминки, в праве своем не слишком уверенный свидетель, Лысый.
   - Ты, что ли? - с укоризной непередаваемой обращает Кулинич свой взор на Смура. Видит разорванный мешок и, крякнув, с явным злорадством интересуется: - Чего добился, волк ты, дурило?
   И после меланхоличной паузы добавляет:
   - Ээ-эх, а я-то думал, она за эти самые билеты всем нам...- и, видно, слово сочтя не вполне выразительным, вставляет красноречивый и яростный жест.
   НЕУЮТНАЯ ЖИДКАЯ ЛУНЙОСТЬ
   Ну что ж, опыт, кажется, удался, некоторая непоследовательность в изложении, скачкообразный ход часового механизма, неспешное "тик-так" с дефисом двухминутной протяженности и слитный стрекот "тиктиктик" с паузой для вздоха и эффектным (от души, что есть мочи) завершающим "так", все эти манипуляции со временем пошли на пользу нашему повествованию, ибо, достоверности не повредив, скрасили занимательностью путь от полудня к вечеру.
   Но если ожидания не обмануты, то не сулит ли нам находок и выгод покушение на вторую незыблемую мировую составляющую - пространство? Why not? В самом деле, не провести ли нам несколько оставшихся до утра часов не в двенадцатом, уже изрядно поднадоевшем, а в новом (старом, оклеенном не солнечным пластиком, а древностью и клопами отдающим дерматином) четвертом вагоне.
   Итак, оставшись стоять к паровозу (электровозу) передом. повернемся задом к вагону-ресторану и... И вот уже нашему взору открывается лежащее тело, задранные ноги составляют острый угол с поверхностью стола, а на опрокинутой к потолку физиономии смесь нетерпения, разочарования и тайной надежды.
   Штучка, Евгений Анатольевич Агапов, романтичный влюбленный, фигляр и паяц. герой и жертва, один в четырехместном купе, после Казани отданном в его распоряжение всецело и безраздельно (то есть с полками, матрасами и, главное, наплывами то крепчавшим, то слабевшим, но совсем не пропадавшим ни на секунду запахом, болотным всепроникающим душком разлагающегося белка), лежит, стоически в такт курьерскому метроному постукивая о полированное дерево то правой, то левой лопаткой, лежит и ждет.
   Естественно, Мару.
   Он ждет свою нареченную, которую к отличии от Лысого всплеск социального оптимизма побудил не к одному лишь освежающему ополаскиванию, но и к волшебному преображению посредством вдумчивого и неторопливого макияжа.
   Но если бы только тенями и румянами ограничилась беглая вокалистка... ax, знай Евгении, что путь в заведение общественного питания без музыки на колесах лежит через маникюр, он бы, конечно, раньше, куда раньше... А впрочем, к чему лукавство, никакое предчувствие, гениальное предвидение и то спасти его не могло, ибо пригласить возлюбленную отужинать смог он лишь после того, как на подъезде к столице Советской Татарии дверь соседнего купе приоткрылась и Мариночка Доктор, повернув к Евгению, у окна в коридоре покорно пережидавшему сборы своих попутчиков, немного примятое от дорожных неудобств, но, безусловно, при этом (несмотря ни на что) очаровательное и несравненное личико, попросила:
   - Женечка, купи на станции лимонада.
   Губки обнажили зубки, а милая ручка протянула рублик, белым блеском металла напоминавший о сравнительно недавно отпразднованном пятидесятилетии пролетарской победы над отжившими свое сословиями и классами.
   Тут. дорогие, стойкие и терпеливые читатели, будет вовсе не лишним заметить,- мирный тон Мариных слов, улыбка, сопровождавшая их, определенно, означают перемену настроения, долгожданное колебание анероида от гнева к милости, смену, свидетелем каковой уже отчаялся стать наш рыцарь, потерял надежду с той (увы, увы) минуты, как встретил средь шумной сутолоки новосибирского железнодорожного вокзала суженую.
   И поделом ему, мерзавцу, вы только подумайте, покуда Мара ради их общего будущего подвергала себя аморальной процедуре искусственного прерывания беременности, он, Штучка, бездумно тратил, мотал, пускал на ветер деньги, остаток реквизированного у Лысого капитала.
   Нет, все сбережения токаря завода "Электромашина" он просадить не успел, сусеки не выскреб, но рублей сорок, а может быть, пятьдесят пять (кто спустя все эти годы поручится за точность?) выкинуть коту под хвост умудрился. Во-первых, купил у какого-то проходимца возле музыкального отдела Центрального (на улице Красный проспект) новосибирского универмага немецкую губную гapмошку (в исправном, как ни странно, состоянии) и, во-вторых, конечно же, у какой-то отходняком почти парализованной скотины на привокзальной площади, считая, что по дешевке, пару, всю страну заполнивших, сведших с ума, с рельсов и катушек невероятное количество мальчиков и девочек билетов на заключительный концерт молодежного фестиваля "Московская инициатива".
   Признаться, гармошку, дивный аппарат системы "Вермона", Мара еще готова была простить (хотя после неизвестно чьих уст ни за что и никогда бы не дунула в музыкальное нутро), но вот билеты, вернее будет, три бравые, жилистые стые червонца, за них отстегнутые Штучкой, никогда.
   Прискорбно, но по коже ее не пробежал электрическим холодок безумного восторга, эмоциональное ее возбужде ние ничего общего не имело с тем переходящим в экстаз недоверием, кое испытал Евгений, потрясающей новостью осчастливленный, между прочим, все тем же продавцом гармошки:
   - Чувак, а ты, кстати, слышал... Да, е моё, в газете пишут...
   Какие три десятки? Штучка бы пять отдал, шесть, снял бы рубаху с голого тела, штаны с розовой задницы, кеды с натруженных ног.
   - Правда?
   - Да, ё ж моё, на кой мне тебе вешать?
   Короче, столкнувшись через час с очумелым от беспорядочного обмена чуждых телу веществ продавцом уже билетов, Евгений справедливо считал себя Дедом Морозом, Ноэлем, Санта Клаусом, способным бросить к ногам единственной фантастический дар в виде двух мест в сорок седьмом ряду трибуны "А" (существующих, это торопится автор с круглой печатью, имеющихся в наличии и списочном составе).
   Но куда там.
   - Болван,- сказала Мара,- дебил,- проговорила, не дав Штучке даже эффектно завершить задуманную тираду. Утрата тридцатника (сороковника?) лишила ее остатков хирургом не тронутого самообладания. - Неужели же ты думал...- вздрагивал маленький, к обидам чувствительный носик, но, чу, тут не обывательское жмотство. тут аристократическая ненависть к провинциальному самомнению.- Неужели же ты думал...- вопрошала девушка (и все же отношение к немыслимой сенсации, как к рядовой новости, удивительно).- Неужели же ты думал, что я тебя не проведу на какой угодно концерт бесплатно? И места получу не дальше чем в пятом ряду. Сколько осталось денег? (Нет, все же без горя по утрате не обошлось.)
   - Сотня, наверное.
   - Давай все сюда.
   - А билеты, Мара, я ж уже в кассе стою?
   (О, это "уже", "уже стою", о Штучка, он еще надеялся хотя бы на взгляд, на знак. пусть воображаемый, но npизнательности.)
   - Как стоишь? - нехорошо округлив глаза, прошептала Мара, физически, нет смысла отпираться, совершенно измученная артистка Южносибирской государственной филармонии.- Ты что, еще не купил?
   - Сезон, Мара, народу тьма.
   - Тем более нечего было по магазинам шляться,- отрезала чертова стерва, мстя беззащитному бедолаге за поруганную свою честь и достоинство, боль, утомление, дрожь в коленках, все еще не угасшую, и тридцать (сорок?) рублей, коим, Боже мой, можно было найти куда лучшее применение.
   Тут автору невозможно не встрять, не развить некогда сделанный намек, не уточнить природу замечательных процессов, протекавших в Мариной дивной черепной коробочке. Мысли крошке заменяли чувства, от раздражителя до раздражителя сам по себе изменчивый набор многообразных моторных и вегетативных реакций и составлял ее выстраданные принципы и нерушимые убеждения. Упрек ей в неискренности, право, нелеп. Автор предупреждает об этом заранее и вообще готов спорить, что Марина Сычикова-Доктор и есть искренность собственной персоной.