И кардинал, потихоньку поднявшись, хотел было наклониться над кроватью, чтобы подглядеть выражение лица Родена.
   Но тот не дал ему времени. Как труп под влиянием сильного электрического тока, Роден подскочил на кровати, повернулся и, вытянувшись во весь рост, сел на постели при последних словах прелата.
   — Он себя выдал! — тихонько сказал кардинал по-итальянски.
   И, усевшись на место, он устремил на иезуита взор, блиставший радостью победы.
   Хотя Роден не слыхал последнего восклицания кардинала и не заметил его торжествующего лица, он все-таки понял неблагоразумие своего первого, слишком выразительного движения. Он медленно провел рукой по лбу, как будто у него кружилась голова, и, окидывая растерянным взором комнату, машинально начал покусывать грязный платок, поднесенный к дрожащим губам.
   — Ваше волнение и ужас подтверждают мое грустное открытие, — продолжал кардинал, все более и более торжествуя от успеха своей хитрости и чувствуя, что сейчас проникнет в важную тайну. — Итак, теперь, дорогой отец, очень важно для вас, как вы понимаете, открыть все подробности ваших планов… и планов ваших сообщников в Риме: тогда вы можете надеяться на снисходительность святого престола, особенно если ваши признания будут так обстоятельны, что дополнят те пробелы, какие неизбежны во время бреда.
   Роден, опомнившись от первого испуга и изумления, заметил, хотя и поздно, что его провели и что если не словами, то своим движением и испугом он серьезно себя скомпрометировал. В первую минуту иезуит действительно испугался, что выдал себя в бреду, но после нескольких минут размышления он успокоился. «Если бы этот хитрый итальянец знал мою тайну, — подумал он, — он остерегся бы мне открыть это. Он только подозревает, и я подтвердил его сомнения невольным жестом, от которого не мог удержаться».
   И Роден отер холодный пот, струившийся по его разгоряченному лбу; измученный и разбитый волнением и болезнью, он снова опустился на подушки.
   — Per Bacco! — прошептал кардинал, испуганный выражением лица иезуита. — А вдруг он умрет, не сказав ничего, и таким образом улизнет из западни, столь ловко расставленной?
   И он быстро наклонился к Родену:
   — Что с вами, отец мой?
   — Я так ослабел, монсиньор, нельзя выразить, до чего я страдаю…
   — Будем надеяться, что этот кризис пройдет, как и прочие… Но ввиду возможности также и опасного исхода вы должны для спасения своей души как можно скорее и полнее во всем мне признаться. Признания должны быть самые подробные… если даже они истощат все ваши силы… Жизнь вечная сравнится ли с тленом сего существования?..
   — О каких признаниях говорите вы, монсиньор? — слабым, но насмешливым голосом спросил Роден.
   — Как о каких признаниях? — воскликнул изумленный прелат. — Об опасных интригах, затеянных вами в Риме.
   — О каких интригах? — спросил Роден.
   — Об интригах, которые вы выдали во время вашего бреда, — с гневным нетерпением продолжал прелат. — Разве ваши признания были недостаточно ясны? К чему же тогда греховное колебание — нежелание теперь их дополнить?
   — Мои признания были ясны, вы утверждаете? — сказал Роден, с трудом выговаривая слова, но не теряя силы воли и присутствия духа.
   — Да, повторяю, ваши признания были как нельзя более ясны.
   — Тогда… зачем… их повторять? — И та же ироническая улыбка искривила посинелые губы Родена.
   — Как зачем? — воскликнул гневно прелат. — Чтобы заслужить прощение, потому что если можно просить раскаявшегося грешника, то нераскаянный заслуживает только проклятия!
   — О, какая мука! — прошептал Роден. — Это смерть на медленном огне!.. — И он продолжал: — Если я все сказал… мне нечего… говорить больше… вы знаете… все…
   — Я знаю все! О да! Конечно, я знаю все! — продолжал прелат громовым голосом. — Но как я это узнал? Из бессознательных признаний! И вы думаете, что они вам зачтутся? Нет, нет… Поверьте, минута торжественна, вам угрожает смерть… Да, она вам угрожает, трепещите… не смейте святотатственно солгать!.. — все более и более гневно кричал прелат, грубо тряся руку Родена. — Бойтесь вечного огня, если вы осмелитесь отрицать истину! Будете вы ее отрицать?
   — Я ничего… не отрицаю, — с трудом проговорил Роден. — Только оставьте меня в покое.
   — Наконец-то Бог вас вдохновил! — сказал кардинал со вздохом облегчения; думая, что достиг цели, он продолжал: — Внемлите голосу Господа, он направляет вас! Итак, вы не отрицаете ничего?
   — Я бредил… я не могу… ничего… отрицать… О!.. Как я страдаю! — прибавил Роден. — Я не могу… отрицать… тех глупостей… которые я… наговорил… в бреду…
   — Но если эти, как вы говорите, глупости согласуются с истиной? — воскликнул в ярости прелат, все ожидания которого были обмануты. — Тогда бред является невольным признанием, внушенным свыше!
   — Кардинал Малипьери… ваша хитрость… недостойна… даже… моей слабости… в минуту… агонии, — потухающим голосом проговорил Роден. — Доказательством того… что я не… выдал своей тайны… если она у меня… есть… служит то… что вам… очень хочется… меня… заставить… ее высказать… — И иезуит, несмотря на страдания, заглянул в лицо кардинала с дьявольской, насмешливой улыбкой.
   После этого Роден снова упал на подушку, поднес к груди сведенные судорогой руки и издал длительный вздох страдания.
   — Проклятие!.. Этот адский хитрец меня разгадал! — сказал себе кардинал, с гневом топнув ногой. — Он теперь настороже… я ничего не добьюсь. Разве пустить в ход устрашение?..
   Кардинал не кончил, потому что дверь отворилась и в комнату вошел отец д'Эгриньи с неописуемо радостным возгласом:
   — Великолепная новость!

15. ХОРОШАЯ НОВОСТЬ

   По бледности и изменившимся чертам отца д'Эгриньи, по слабости его походки видно было, что сцена у собора Парижской Богоматери сильно повлияла на его здоровье. Однако его физиономия сияла радостью и торжеством, когда, входя в комнату Родена, он воскликнул:
   — Великолепная новость!
   При этих словах Роден вздрогнул. Несмотря на слабость, он приподнял голову. В его глазах блеснули любопытство и тревога. Исхудавшей рукою он сделал отцу д'Эгриньи знак приблизиться и сказал ему прерывистым, еле слышным голосом:
   — Я чувствую себя очень худо… кардинал меня… почти доконал… Но если эта новость хороша и касается дела Реннепонов… мысль о котором… меня пожирает… и о котором мне… ничего не говорят… мне кажется… я буду спасен…
   — Будьте же спасены! — воскликнул отец д'Эгриньи, забывая наставления доктора Балейнье. — Будьте спасены: читайте и гордитесь. То, что вы предсказывали, начинает исполняться.
   Говоря это, он протянул Родену бумагу, и тот схватил ее дрожащей, алчной рукой. Иезуит, казалось, находился на пороге смерти, он был так слаб, что не мог прочитать ни строчки, но при словах отца д'Эгриньи в нем проснулись такие надежды, такой подъем, что страшным усилием воли он приподнялся на кровати и его глаза ясным, разумным взглядом быстро прочли бумагу, поданную аббатом.
   Кардинал с изумлением спрашивал себя, тот ли это человек, который сейчас был при смерти.
   Только что Роден прочел бумагу, он испустил радостный крик и с непередаваемым выражением проговорил:
   — Один готов!.. Началось… пошло!.. — И, закрыв глаза в каком-то экстатическом упоении, он торжествующе улыбнулся. Волнение его было так сильно, что бумага выпала из его дрожащих рук.
   — Он теряет сознание! — воскликнул отец д'Эгриньи. — Это моя вина! Я забыл, что доктор не велел ему говорить о серьезных делах.
   — Нет, нет… не упрекайте себя, — тихо сказал Роден. — Эта неожиданная радость, быть может, меня исцелит. Я… не знаю… что… я испытываю… Но взгляните на… мои щеки… мне кажется… что в первый раз, как я прикован… к постели… они зарумянились… Мне кажется… они даже горят!..
   Роден говорил правду. Влажный румянец появился на его ледяных и помертвелых до той поры щеках, и он воскликнул с выражением такого экзальтированного возбуждения, что отец д'Эгриньи и прелат даже вздрогнули:
   — Первый успех повлечет за собой другие… Я читаю в будущем… все члены этой проклятой семьи… будут раздавлены… и скоро… вы увидите… вы! — Затем Роден откинулся на подушку, говоря: — О! Радость душит… меня… у меня не хватает голоса…
   — В чем дело? — спросил кардинал у отца д'Эгриньи.
   Последний отвечал лицемерным голосом:
   — Один из наследников семьи Реннепонов, нищий, ремесленник, пьяница и развратник, третьего дня умер, после отвратительной оргии, во время которой он насмехался над холерой со святотатственным нечестием. Вследствие своей болезни я только сегодня узнал об этом. Слова его преподобия сбываются: «Злейшие враги наследников изменника — их порочные страсти: они больше всего помогут нам в борьбе с проклятым родом». Так и вышло с Жаком Реннепоном.
   — Видите, — сказал Роден невнятным голосом, — наказание… уже начинается… Один… из них… уже умер… И подумайте… это свидетельство… о смерти… дает… сорок миллионов… обществу Иисуса… и это потому, что… я… вас…
   Уже в течение нескольких минут звук его голоса был так невнятен, что в конце концов он стал неуловим и погас окончательно. Судорожно сведенная от крайнего волнения гортань не пропускала больше ни звука. Иезуит, не беспокоясь об этом, закончил, так сказать, свою фразу выразительной пантомимой. Гордо и надменно подняв голову, он два или три раза стукнул себя пальцем по лбу, указывая, что этим счастливым результатом обязаны только его уму.
   Но вскоре Роден по-прежнему сделался недвижим в постели. Счастливая новость его не излечила. Лицо его снова помертвело, а временно утихшие страдания возобновились с такой страшной силой, что он извивался от боли под одеялом. Он уткнулся ничком в подушку, протянул под головой свои судорожно сцепленные, негнущиеся руки, подобные железным палкам. После мучительного припадка, когда кардинал и аббат хлопотали около него, Роден, по лицу которого струился холодный пот, сделал знак, что ему легче, и показал на лекарство, стоявшее на ночном столике. Отец д'Эгриньи пошел за лекарством, в то время как кардинал с явным отвращением поддерживал Родена, Отец д'Эгриньи дал больному несколько ложек лекарства, и оно сразу же оказало успокоительное действие.
   — Не угодно ли вам, чтобы я позвал господина Русселе? — спросил отец д'Эгриньи, когда Роден снова растянулся на постели.
   Роден отрицательно покачал головой и, собравшись с силами, показал знаком, что хочет писать, так как говорить не может.
   — Я понимаю, ваше преподобие, — отвечал на это отец д'Эгриньи, — но сперва успокойтесь. Сейчас я сам подам, чем и на чем писать.
   Два удара в дверь первой комнаты прервали эту сцену. Отец д'Эгриньи, не желая, чтобы его разговор с Роденом подслушали, не пустил господина Русселе даже в соседнюю комнату. Теперь он-то и стучался в дверь, чтобы передать аббату толстый, только что полученный пакет. Доктор Русселе сказал при этом:
   — Прошу прощения за беспокойство, отец мой, но мне поручили немедленно передать вам эти бумаги.
   — Благодарю вас, — сказал отец д'Эгриньи. — А вы не знаете, в котором часу вернется доктор?
   — Он не опоздает, отец мой, потому что хотел до вечера закончить ту опасную операцию, которая должна оказать решающее действие на состояние здоровья отца Родена… Я уже все для нее готовлю, — прибавил доктор Русселе, указывая на большой и странный аппарат, вызвавший испуганный взгляд отца д'Эгриньи.
   — Не знаю, насколько этот симптом важен, — сказал иезуит, — но отец Роден совсем потерял голос.
   — Это уже в третий раз в течение недели, — сказал Русселе. — Но операция должна подействовать на гортань, так же как и на легкие.
   — А болезненная эта операция? — спросил отец д'Эгриньи.
   — Я не думаю, чтобы в хирургии была другая более тяжелая, — отвечал Русселе. — Оттого-то доктор Балейнье и скрыл ее серьезность от отца Родена.
   — Прошу вас прислать к нам доктора, как только он приедет, — добавил аббат, возвращаясь в комнату больного.
   Усевшись у изголовья Родена, он сказал ему, указывая на полученный пакет:
   — Вот несколько разнородных донесений о различных членах семейства Реннепонов, за которыми я приказал установить наблюдение во время своей болезни, так как сегодня я ведь встал в первый раз. Но не знаю, дозволит ли ваше состояние…
   Роден сделал такой умоляющий и отчаянный жест, что аббат понял, насколько опасно противиться этому желанию.
   Обратившись с почтительным поклоном к кардиналу, все еще не утешившемуся после своей неудачи, д'Эгриньи сказал, указывая на письмо:
   — Ваше преосвященство позволит?
   — Ваши дела касаются и нас, дорогой отец, — отвечал кардинал. — Церковь всегда радуется успехам вашего славного общества!
   Отец д'Эгриньи распечатал пакет, где заключалось несколько донесений от разных лиц. После прочтения первого из них его лицо омрачилось, и он произнес:
   — Это несчастье… большое несчастье…
   Роден смотрел на него тревожным, вопросительным взглядом.
   — Флорина умерла от холеры, — продолжал отец д'Эгриньи. — И очень досадно, — добавил преподобный отец, комкая в руках донесение, — что перед своей смертью эта низкая тварь призналась мадемуазель де Кардовилль, что давно служила шпионкой вашего преподобия.
   Это известие было неприятно Родену и, видимо, сильно противоречило его планам, потому что он пробормотал что-то невнятное и на лице его, несмотря на утомление, выразилось сильное неудовольствие. Переходя к другому донесению, отец д'Эгриньи сказал:
   — Это донесение относительно маршала Симона нельзя назвать плохим, но и хорошего в нем мало, потому что оно указывает на некоторое улучшение его состояния. Из других источников мы увидим, можно ли этому верить.
   Роден нетерпеливым жестом требовал, чтобы аббат читал дальше, и преподобный отец прочел следующее:
   «Уверяют, что уже несколько дней маршал Симон кажется гораздо спокойнее. Недавно он провел два часа со своими дочерьми, чего давно уже не бывало. Физиономия Дагобера все больше и больше проясняется, что может служить признаком улучшения состояния духа маршала, Дагобер перестал принимать от почтальона анонимные письма, узнавая их по почерку. Предполагается доставлять их иным путем».
   Взглянув на Родена, аббат сказал:
   — Не правда ли, отец мой, это донесение могло быть более благоприятным?
   Роден наклонил голову; видно было, как он досадовал, что не может говорить. Раза два он хватался за горло, с отчаянием глядя на отца д'Эгриньи.
   — Ах! — воскликнул последний с гневом и горечью, пробежав следующее донесение: — За одну счастливую новость — столько роковых известий!
   Роден взглядом и жестами требовал объяснения; кардинал, разделяя его беспокойство, обратился к отцу д'Эгриньи с вопросом:
   — Что же заключается в этом донесении, дорогой отец?
   — Мы предполагали, что о пребывании господина Гарди в нашем доме никому не известно, — начал аббат, — а теперь оказывается, что Агриколь открыл его убежище и передал ему письмо через одного из служителей дома. Итак, — с гневом прибавил д'Эгриньи, — в течение трех дней, когда я не мог побывать у господина Гарди, один из служителей позволил себя подкупить! Там один кривой давно внушает мне опасения. Негодяй! Но нет, я не могу этому поверить: последствия подобной измены были бы слишком гибельны… Я знаю состояние духа господина Гарди и хорошо представляю себе, какой вред может принести подобное письмо. Все мои труды могут разом погибнуть, если в господине Гарди сумеют пробудить те воспоминания, какие я старался в нем усыпить. Но, к счастью, в этом донесении речь идет только о предположениях. Посмотрим, что будет в другом.
   — Не надо отчаиваться, отец мой, — сказал кардинал. — Бог всегда стоит за правое дело.
   Это уверение, казалось, мало успокоило отца д'Эгриньи; он оставался задумчивым и убитым, между тем как Роден, под влиянием немого гнева, дрожал от злости на своей кровати.
   — Ну, посмотрим теперь последнее донесение, — сказал аббат. — Я вполне доверяю человеку, который его составлял. Хорошо, если бы оно противоречило первым.
   Чтобы не прерывать рассказа о событиях, изложенных в последнем донесении, которое, несомненно, должно было ужасно повлиять на действующих лиц этой сцены, мы попросим читателя дополнить в своем воображении восклицания гнева, ненависти и страха отца д'Эгриньи и жуткую пантомиму Родена во время чтения этого документа, являвшегося результатом наблюдений верного тайного агента преподобных отцов.

16. ТАЙНОЕ ДОНЕСЕНИЕ

   Отец д'Эгриньи прочитал следующее:
   «Три дня тому назад аббат Габриель де Реннепон, никогда прежде не посещавший мадемуазель де Кардовилль, вошел в ее особняк в половине второго пополудни и вышел оттуда почти в пять часов. Вслед за его уходом были посланы двое слуг: один к маршалу Симону, а другой к Агриколю Бодуэну, кузнецу, а затем к принцу Джальме.
   Вчера, около полудня, маршал Симон с дочерьми был у мадемуазель де Кардовилль. Вскоре туда же пришел аббат Габриель с Агриколем Бодуэном. Беседа между этими лицами продолжалась очень долго; они оставались в особняке до половины четвертого.
   Маршал с дочерьми, приехав в карете, назад отправились пешком. У них был очень довольный вид, и в одной из отдаленных аллей Елисейских Полей маршал нежно и горячо обнял своих дочерей.
   Аббат Габриель и Агриколь Бодуэн ушли последними.
   Аббат Габриель, как это узнали потом, прошел прямо домой, а Агриколь, за которым следить было больше оснований, отправился к одному виноторговцу на улицу Арп. Мы за ним вошли в лавку. Кузнец сел в дальний угол и заказал бутылку вина; однако вино он не пил и, казалось, был сильно озабочен. Видимо, он кого-то ждал. Действительно, через полчаса явился высокий человек, лет тридцати, смуглый, кривой на левый глаз, в коричневом сюртуке и черных панталонах. Он был с непокрытой головой: видимо, он пришел не издалека, а откуда-то по соседству. Кривой уселся с кузнецом, и они завели оживленный разговор, подслушать который, к несчастью, не удалось. Не больше чем через полчаса Агриколь Бодуэн передал кривому небольшой сверток. По малому объему свертка и глубокой благодарности, выразившейся на лице его собеседника, можно предположить, что это было золото. Затем кузнец дал ему письмо, упрашивая передать его скорее. Кривой охотно согласился, тщательно спрятал письмо, и они расстались со словами: «До завтра».
   После этого мы сочли необходимым следить за кривым.
   Он прошел через Люксембургский сад прямо в уединенный домик на улице Вожирар.
   На другой день, с утра, мы сторожили около винной лавки на улице Арп, потому что час назначенного свидания не был известен. В половине второго пришел кузнец.
   Поскольку мы позаботились переодеться до неузнаваемости, то можно было спокойно войти в кабачок и занять стол недалеко от Агриколя без боязни обратить на себя его внимание. Скоро пришел и кривой; он принес кузнецу письмо с черной печатью. При виде этого письма Агриколь Бодуэн так взволновался, что, прежде чем он успел его распечатать, на его усы упала слеза.
   Письмо, вероятно, было недлинное, потому что на прочтение его Агриколю понадобилось не более двух минут. Однако оно так его обрадовало, что он не мог усидеть на месте и стал горячо благодарить кривого. Затем он начал его о чем-то настойчиво упрашивать. Кривой сперва энергично отказывался, затем, как казалось, уступил, и они вместе вышли из кабачка.
   За ними следили издали. Как и накануне, кривой вошел в домик на улице Вожирар. Агриколь, проводив его до двери, долго бродил около стен, как бы изучая местность; время от времени он что-то записывал в книжке. Затем кузнец поспешно направился к площади Одеона, взял кабриолет и поехал к мадемуазель де Кардовилль на улицу д'Анжу.
   В то время как он въезжал во двор, от особняка отъехала карета с гербом мадемуазель де Кардовилль. В ней сидел ее шталмейстер и какой-то человек, скверно одетый, бледный и вообще подозрительный на вид. Этот странный случай привлек внимание следивших за Агриколем, и они решили проследить также за каретой. Она остановилась у ворот полицейской префектуры. Шталмейстер и подозрительный человек вошли в бюро полицейских комиссаров, и через полчаса первый вышел оттуда уже один и проехал во Дворец Правосудия, где прошел в кабинет королевского прокурора. Он пробыл там также с полчаса и потом вернулся домой, в особняк на улице д'Анжу.
   Из самого верного источника известно, что в тот же день, в восемь часов вечера, известные адвокаты господа д'Ормессон и де Вальбелль, а также судебный следователь, принявший жалобу мадемуазель де Кардовилль о насильственном задержании ее в лечебнице доктора Балейнье, имели с нею, в особняке Кардовилль, долгое совещание, продолжавшееся до полуночи, на котором присутствовали Агриколь Бодуэн и двое других рабочих с фабрики господина Гарди.
   Сегодня принц Джальма пробыл у маршала Симона больше трех часов. Затем они оба отправились, вероятно, к мадемуазель де Кардовилль, потому что карета остановилась на улице д'Анжу. Неожиданное обстоятельство помешало проследить за ними до конца.
   Только что стало известно, что отдан приказ арестовать Леонарда, постоянного доверенного г-на барона Трипо. Его подозревают в поджоге фабрики господина Гарди; приметы поджигателя, совпадающие с описанием наружности Леонарда, были даны Агриколем и его двумя товарищами.
   Из всего этого ясно, что с недавнего времени особняк Кардовилль сделался очагом деятельных и решительных мероприятий, которые имеют непосредственнее отношение к членам семьи Реннепонов. Руководителями этого дела и его неутомимыми и, надо признаться, наиболее опасными агентами, являются: мадемуазель де Кардовилль, аббат Габриель и Агриколь Бодуэн».
   Сопоставив это донесение с другими и оглянувшись на прошлое, почтенные отцы убедились, что произошло много весьма для них неприятного: Габриель имел частые беседы с незнакомой ему до той поры Адриенной, Агриколь установил связь с господином Гарди, а правосудие напало на след виновников бунта, сопровождавшегося пожаром и разорением конкурента барона Трипо.
   Почти наверное можно было сказать, что Адриенна имела свидание с принцем Джальмой.
   Эти факты ясно доказывали, что Адриенна де Кардовилль, верная угрозе, сделанной Родену, когда открылась двойная измена почтенного иезуита, — что Адриенна действительно старалась собрать вокруг себя всю свою семью, чтобы образовать союз против опасного врага, отвратительные замыслы которого, когда они были открыты и смело разрушаемы, конечно, не имели никаких шансов на успех.
   Теперь становится вполне понятно грозное впечатление, произведенное этим донесением… особенно на Родена, прикованного страданиями к постели, почти умирающего и обреченного на бездействие как раз в то время, когда разрушалась вся его хитросплетенная интрига.

17. ОПЕРАЦИЯ

   Мы отказались описывать выражение лица и жесты Родена, пока читалось донесение, разрушавшее давно им лелеемые надежды. Разом рушилось все, и как раз в то время, когда только сверхчеловеческая надежда на успех интриги поддерживала его силы в борьбе со страданиями. Когда ему удалось вырваться из объятий смерти, одна всепожирающая мысль доводила его чуть не до безумия: насколько подвинулось, в положительном или отрицательном смысле, за время его болезни, столь важное для него дело Реннепонов? Сначала ему сообщили приятную новость: Жак умер… Но выгода, извлекаемая из этой кончины, так как вместо семи наследников оставалось шесть, разом уничтожилась. К чему эта смерть, если разоренная семья, преследуемая с адским упорством, теперь сплотилась и узнала, кто ее враги, так удачно скрывавшиеся до сих пор во мраке? Если все эти разбитые, израненные, измученные сердца сблизятся, будут взаимно утешать и поддерживать друг друга, то несомненно они победят и наследство ускользнет из рук достойнейших отцов… Что делать? Что делать?
   Удивительное могущество кроется в человеческой воле! Роден стоял одной ногой в гробу, почти не дышал; он был так слаб, что лишился голоса, а между тем его упорный, изворотливый ум все еще боролся, не сдаваясь. Если бы чудом вернулось к нему сейчас здоровье, — его непоколебимая вера в успех дела твердила ему, что все еще можно исправить.
   Эта же вера поддерживала его и победила болезнь, унесшую в могилу такое множество людей… И теперь ему нужно только здоровье… жизнь…
   Здоровье… жизнь!!! А врач не знает, переживет ли он все эти потрясения… перенесет ли операцию. Здоровье… жизнь… а между тем сейчас он слышал, как уже говорили о его торжественном погребении.
   Но он сказал себе, что у него будет жизнь… и здоровье.
   Он хотел остаться жить и остался. Почему же не будет он жить и дольше?
   Он будет жить! Потому что хочет жить!
   Все эти мысли в какую-нибудь секунду пронеслись в голове Родена.
   Должно, быть, черты его лица в этой нравственной борьбе приняли страшное выражение, потому что отец д'Эгриньи и кардинал смотрели на него, онемев словно в столбняке.