— В таком случае я слушаю вас с двойным интересом.
   — Господин де Рансе был светский человек, — начал Роден, внимательно наблюдая за господином Гарди. — Будучи военным, пылким молодым красавцем, он страстно полюбил одну знатную девушку. Не знаю, что препятствовало их браку, но они любили друг друга тайно и были счастливы. Каждый вечер по потайной лестнице господин де Рансе пробирался к своей возлюбленной. Это была одна из тех страстных привязанностей, которые испытываешь раз в жизни. Тайна и жертва несчастной девушки, забывшей свои обязательства, придавали преступной любви еще больше прелести. И, укрываясь во мраке и в молчании тайны, оба возлюбленных провели два года среди любовного бреда и опьянения счастьем, граничившего с экстазом.
   При этих словах господин Гарди задрожал, и давно не появлявшаяся краска залила его лоб, сердце невольно забилось сильнее: он вспомнил, что еще недавно он тоже знал опьянение тайны и преступной любви.
   Роден, несмотря на наступавшую темноту, острым взглядом подметил впечатление от своего рассказа и продолжал:
   — Иногда, впрочем, из страха за свою возлюбленную, если бы их тайна как-нибудь открылась, господин де Ранее хотел порвать эту связь, как ни была она ему дорога. Но девушка, опьяненная любовью, бросалась на шею возлюбленному и страстными речами уверяла его, что если он ее покинет, то она несмотря ни на что сама откроет их тайну. Слишком слабохарактерный… слишком влюбленный, чтобы устоять против мольбы возлюбленной… господин де Рансе уступал, и, отдаваясь потоку наслаждений, уносивших их, опьяненных страстью, они забывали и людей и самого Бога.
   С лихорадочным, пожирающим любопытством слушал господин Гарди Родена. Страстные, чувственные образы, вызываемые Роденом в этом рассказе о тайной любви, оживляли в душе господина Гарди жгучие воспоминания, потонувшие было в слезах его отчаяния. Благодетельное спокойствие, которое он начал испытывать после кротких речей Габриеля, сменялось мало-помалу глухой, глубокой возбужденностью, которая вследствие всех перенесенных с утра потрясений начала вносить в его рассудок странное смятение.
   Роден, достигнув таким образом своей цели, продолжал:
   — Наконец наступил роковой день. Господин де Рансе должен был ехать на войну, и ему пришлось покинуть девушку. После недолгого отсутствия он возвратился, еще более влюбленный, чем когда-либо. Он тайно написал ей, что приедет почти одновременно с письмом. Ночью он, как обычно, пробирается к своей возлюбленной по потайной лестнице… входит в комнату, пылая восторгом и страстью… и находит… покойницу… Она умерла в тот день утром…
   — Ах! — с ужасом воскликнул господин Гарди, закрывая лицо руками.
   — Она умерла… — продолжал Роден. — У ее смертного ложа горели две погребальные свечи. Господин де Рансе не верит своим глазам, падает на колени перед трупом, не помня себя, берет эту молодую, прекрасную, милую, обожаемую головку, чтобы покрыть ее поцелуями… и эта прелестная головка, отделившись от туловища, остается в его руках! Да… — повторил Роден, видя, что господин Гарди отступает, побледнев от ужаса, — да, остается в его руках!.. Ее смерть была так внезапна, что ее не успели даже причастить и врачи вскрыли это прекрасное тело, чтобы узнать причину смерти…
   В это время почти совершенно стемнело. В молчаливой комнате царил только слабый сумеречный свет, в котором смутно выделялось мрачное и бледное лицо Родена, облаченного в черный длинный халат; глаза его, казалось, горели дьявольским огнем.
   Господин Гарди, под влиянием разнообразных сильных ощущений, вызванных этим рассказом, где странно смешивались идеи смерти, наслаждения любви и ужаса, ожидал неподвижно, в страшном потрясении, с невыразимым чувством любопытства, тревоги и ужаса окончания рассказа Родена.
   — Что же стало с господином де Рансе? — спросил он наконец прерывающимся голосом, отирая со лба холодный пот.
   — После двух дней безумного отчаяния, — продолжал Роден, — он отказался от света и заперся в недоступном уединении… Вначале его одиночество было ужасно… Говорят, его отчаянные вопли горя и ярости слышны были далеко… Два раза пытался он покончить с собой самоубийством, чтобы бежать от ужасных видений…
   — У него были видения? — с страшной тревогой спросил Гарди.
   — Да… — торжественным голосом отвечал Роден. — У него были ужасные видения. Он видел эту девушку, умершую в смертном грехе из-за него, среди вечного пламени! На ее прелестном лице, искаженном адскими муками, видна была гримаса смеха, свойственная осужденным на вечную погибель… Зубы яростно скрежетали… руки были страдальчески заломлены… из глаз текли кровавые слезы… и мстительным, злобным голосом она кричала своему обольстителю: «Ты меня погубил… так будь же проклят, проклят… проклят!..»
   Последние три слова Роден произнес, приблизившись на три шага к господину Гарди и сопровождая каждый шаг угрожающим жестом. Если мы вспомним о том состоянии упадка, волнения, страха, в котором находился господин Гарди, если вспомним, что иезуит только что расшевелил и пробудил в душе несчастного движущие начала чувственной и духовной любви, охлажденной слезами, но не угасшей, если подумаем, наконец, что господин Гарди упрекал себя в том, что убедил женщину нарушить супружеские обязанности, а за это, по католическим воззрениям, она должна была быть осуждена на вечную погибель, — понятно станет ужасающее впечатление от всей этой фантасмагории, вызванной в молчаливом уединении, при угасающем дне иезуитом с его мрачным лицом. Впечатление это было для господина Гарди тем глубже, сильней и опасней, что иезуит с дьявольской хитростью развивал, хотя и под другим углом зрения, те же идеи Габриеля.
   Молодой миссионер говорил господину Гарди, что ничего не может быть слаще, как просить Бога о прощении врагов или заблудших. К просьбе о прощении примешивается идея о наказании… и вот это-то возможное наказание Роден и старался изобразить своей жертве самыми мрачными красками.
   Господин Гарди, со сжатыми руками, с остановившимися и расширенными от ужаса глазами, дрожал всем телом и, как будто все еще прислушиваясь к речам замолчавшего Родена, машинально повторял:
   — Проклят!.. Проклят!.. Проклят!..
   Вдруг он закричал в припадке умоисступления:
   — Я тоже буду проклят!.. И она… эта женщина… которую я заставил забыть обязанности, священные в глазах людей, которую ввел в смертный грех перед лицом Господа, эта женщина, мучась в адском огне… заламывая руки… извиваясь от отчаяния… с кровавыми слезами… также будет когда-нибудь кричать мне из преисподней: Проклят!.. Проклят!.. Проклят!.. Когда-нибудь, — повторил он с ужасом, — когда-нибудь… а почем знать?.. быть может, она меня уж проклинает и теперь!.. Она могла утонуть: ведь путешествие через океан опасно!!! О! Боже мой! И она также умерла нераскаявшейся грешницей!!! Осуждена навеки!!! Господи! Сжалься над ней!! Обрушь свой гнев на виновного!!! Я, один я виноват!!!
   И несчастный, совсем обезумев, упал на колени, всплеснув руками.
   — Друг мой, — ласково уговаривал его Роден, стараясь поднять его с пола, — успокойтесь… Я прихожу в отчаяние от того, что мои слова привели вас в такое волнение… У меня была совсем иная цель!..
   — Проклят, проклят!.. Она меня проклинает, а я так любил ее… Осуждена гореть в адском огне!.. — шептал господин Гарди, не обращая внимания на слова Родена.
   — Подождите же, друг мой… позвольте мне окончить эту историю, и она покажется вам настолько же утешительной, насколько ужасной кажется теперь… Ради неба, припомните слова нашего несравненного аббата Габриеля о сладости молитвы…
   При имени Габриеля господин Гарди опомнился и с грустью воскликнул:
   — Да! Его слова так утешительны и кротки… Умоляю, повторите мне их!
   — Наш добрый ангел, — сказал Роден, — говорил о сладости молитвы…
   — О, да, да! Молитвы!
   — Ну, так выслушайте, как молитва спасла господина де Рансе… сделала из него святого… Молитва превратила жуткие страдания, ужасные видения… в источник небесного блаженства…
   — Умоляю вас, — подавленно говорил господин Гарди, — говорите со мной о Габриеле… говорите о небе… не надо этого пламени… адского пламени… заломленных рук преступных женщин, плачущих кровавыми слезами…
   — Нет, нет, — добавил Роден, и голос его из жесткого и угрожающего сделался нежным и мягким. — Нет… не будет больше картин отчаяния… Я расскажу вам, как благодаря молитве, о которой говорил аббат Габриель, господин де Рансе после адских мучений вкусил небесных радостей!
   — Небесных радостей? — переспросил господин Гарди.
   — Однажды… в самый разгар его отчаяния к нему пришел священник… такой же добрый, как и наш Габриель!.. О блаженство, о благость Провидения! Через несколько дней он научил несчастного сладости молитвы… почтительного заступничества перед Создателем за людей, достойных Его небесного гнева. Тогда господин де Рансе почувствовал себя совсем другим: его страдания утихли, он стал молиться, и чем усерднее молился, тем более являлось у него надежды: он чувствовал, что Господь его слышит. Вместо того чтобы стараться забыть эту столь дорогую для него женщину, он целые часы проводил в мыслях о ней, молясь за ее спасение… Один на один с этим чудным воспоминанием, он проводил дни и ночи в молитвах о ней… в дивном, пылком… я бы сказал — почти в любовном экстазе.
   Невозможно передать энергичный и почти чувственный оттенок, с каким Роден произнес слово любовный. При этом господин Гарди почувствовал страшную дрожь, и жгучую и ледяную в одно и то же время. В первый раз его ослабевший ум посетила мысль о мрачном сладострастии аскетизма, об экстазе — этой плачевной, зачастую эротической, каталепсии, свойственной святым Терезе, Обьерж и другим. Роден, как бы угадывая мысли господина Гарди, продолжал:
   — Конечно, господин де Рансе не мог довольствоваться рассеянной молитвой, произносимой время от времени среди мирской суеты, которая поглощает молитву так, что она и не доходит до слуха Господа… Нет… нет… среди своего уединения он старался сделать эту молитву еще действеннее, — до того горячо было его желание спасти свою возлюбленную от загробных мучений.
   — Что же он сделал для этого? — спрашивал господин Гарди, полностью подчиняясь влиянию иезуита.
   — Он сделался монахом… — медленно произнес Роден.
   — Монахом? — задумчиво повторил господин Гарди.
   — Да, он сделался монахом, чтобы его молитвы были благосклоннее приняты небесами… Желая полнее погрузиться в молитву, откинув все земные помыслы, он постился, бичевал себя, умерщвлял плоть, чтобы одухотвориться вполне и чтобы его молитва вырывалась из груди, пылкая и чистая, как пламя, и восходила к Создателю, как фимиам…
   — О, какой упоительный сон! — воскликнул очарованный господин Гарди. — Сделаться духом… светом… фимиамом для того, чтобы возносить молитвы за любимую женщину!
   — Да… дух… фимиам… свет… но это не сон, — сказал Роден, сильно подчеркивая слова. — Такого дивного экстаза достигали очень многие монахи и отшельники, кроме господина де Рансе, ценой молитв, лишений и умерщвления плоти! Если бы вы знали о небесном сладострастии этих экстазов!.. Вместо ужасных видений господин де Ранее начал зреть очаровательные картины! Сколько раз, проведя день и ночь в посту и молитве, бичуя свою плоть, он падал без сознания на плиты кельи!.. Тогда, вслед за полным упадком физических сил, наступал высокий подъем духа… Неизъяснимое блаженство овладевало его чувствами… до восхищенного слуха долетала божественная музыка… ослепительный и мягкий свет, которому нет подобного на земле, проникал сквозь закрытые веки. И при гармонических звуках золотых арф серафимов, среди света, в сравнении с которым свет солнца бледен, монах видел свою возлюбленную.
   — Женщину, которую извлекли из адского пламени его молитвы! — дрожащим голосом сказал господин Гарди.
   — Да… ее… — продолжал Роден с неотразимым вдохновенным красноречием, потому что это чудовище обладало замечательным даром слова — И эта женщина благодаря молитвам своего возлюбленного не плакала больше кровавыми слезами… не заламывала прекрасных рук в адских конвульсиях… Нет… нет… она являлась во всей своей красоте… в тысячу раз прелестнее, чем была на земле… она сияла вечной красотой ангелов… и с неизъяснимым чувством улыбалась своему возлюбленному. В ее глазах горел влажный огонь, и нежным, страстным голосом она говорила ему: «Слава Господу! Слава тебе, мой возлюбленный… твои молитвы… строгость твоей жизни… спасли меня… Господь поместил меня среди избранных… Слава тебе, мой возлюбленный!» И, сияя небесным блаженством, она своими устами, благоухавшими бессмертием, касалась губ монаха, охваченного экстазом… и их души сливались в поцелуе, полном пылкого наслаждения, как любовь… целомудренном, как благодать… неизмеримом, как вечность! note 15
   — О! — воскликнул господин Гарди, совершенно вне себя, — о, я готов обречь себя на целую жизнь молитв, поста… мучений за один такой момент счастья с той, которую я оплакиваю и которая, быть может, осуждена на муки!..
   — Что вы говорите, момент! — воскликнул Роден, желтый череп которого покрыт был потом, как у магнетизера; и схватив господина Гарди за руку, чтобы еще больше к нему приблизиться, как бы желая вдохнуть в него пламя жгучего бреда, он продолжал: — Не раз, а почти ежедневно, во время своей монашеской жизни господин де Рансе, погруженный в божественный экстаз, свойственный аскетам, испытывал глубокое, неизмеримое, неизъяснимое сладострастие, сравнивать которое с земным сладострастием все равно, что сравнивать вечность с человеческой жизнью…
   Видя, что господин Гарди доведен до нужного состояния, и так как ночь уже наступила, иезуит выразительно взглянул два раза по направлению к двери. В эту минуту господин Гарди, в апогее безумия, умоляющим, бессмысленным голосом закричал:
   — Келью… могилу… и экстаз с ней!
   Дверь отворилась, и в комнату вошел д'Эгриньи с плащом в руках. За ним следовал слуга со свечой…
   Минут через десять после этой сцены человек двенадцать рослых малых, с честными открытыми лицами, входили на улицу Вожирар и, под предводительством Агриколя, весело направлялись к дому преподобных отцов. Это была депутация от бывших рабочих фабрики господина Гарди, направлявшаяся приветствовать и благодарить своего прежнего хозяина за предстоящее возвращение к ним.
   Агриколь шел во главе шествия. Вдруг он увидел еще издали, как из ворот дома, где жил господин Гарди, выехала карета, запряженная почтовыми лошадьми, которых нахлестывал кучер. Карета неслась во весь опор. Случайно или инстинктивно, но при виде этого экипажа у Агриколя сжалось сердце… Это ощущение перешло скоро в ужасное предчувствие, и в ту минуту, когда карета, с опущенными шторами, должна была поравняться с кузнецом, он, уступая беспокойству, бросился, чтобы остановить лошадей, восклицая:
   — Друзья… ко мне!
   — Десять луидоров на водку… галопом… дави их!.. — по-военному крикнул кучеру д'Эгриньи.
   Был разгар холеры. Кучер слышал о кровавых расправах с отравителями. Испуганный неожиданным нападением Агриколя, он так хватил кузнеца кнутовищем по голове, что оглушил и свалил того с ног, затем изо всей силы хлестнул трех лошадей, которые подхватили экипаж и ускакали, раньше чем окружившие Агриколя товарищи могли что-нибудь понять в его словах и поступке. Они усердно стали приводить в чувство кузнеца.

38. ВОСПОМИНАНИЯ

   Спустя несколько дней после рокового вечера, когда господин Гарди, доведенный до безумия мистическим возбуждением, внушенным ему Роденом, умолял, простирая руки, увезти его подальше от Парижа, произошли новые события.
   Маршал Симон после возвращения в Париж занимал с дочерьми дом на улице Трех Братьев.
   Прежде чем ввести читателя в это скромное жилище, мы должны кратко напомнить некоторые факты.
   В день пожара на фабрике маршал Симон посетил своего отца, чтобы посоветоваться с ним насчет одного очень важного дела и доверить ему свое глубокое огорчение по поводу все возраставшей печали его дочерей, причины которой он угадать не мог, Мы должны вспомнить, что маршал превратил память об императоре в благоговейный культ. Его благодарность герою была безгранична, преданность слепа, энтузиазм оправдан рассудком, а привязанность глубока и искренна, как у самого преданного друга. Этого мало. Однажды император, повинуясь чувству родительской радости и любви, подвел маршала к колыбели, где спал король Римский, и, горделиво дав ему полюбоваться красотой ребенка, сказал:
   — Поклянись мне, старый друг, что ты так же будешь предан сыну, как был предан отцу.
   Маршал Симон дал клятву и сдержал ее. Во время Реставрации он хотел произвести переворот в пользу Наполеона II. Он безуспешно пытался вызвать возмущение в кавалерийском полку, которым командовал д'Эгриньи. Но ему изменили, на него донесли, и он должен был, после ожесточенного поединка с будущим иезуитом, бежать в Польшу, чтобы избегнуть смертной казни. Бесполезно рассказывать, как из Польши он попал в Индию, а оттуда после Июльской революции в Париж; о возвращении его хлопотали друзья по оружию, причем им удалось добиться признания титула и звания, пожалованных ему императором накануне Ватерлоо.
   По возвращении в Париж после долгого изгнания маршал Симон, несмотря на счастье, испытываемое им в объятиях дочерей, не мог скрыть печали, узнав о смерти жены, которую он обожал. Он так рассчитывал найти ее в Париже, что разочарование его было ужасно, и он поэтому жестоко страдал, хотя искал утешения в нежности дочерей.
   Однако интриги Родена скоро внесли горе и смущение в его жизнь. Благодаря тайным связям иезуита в Риме и Вене один из эмиссаров Родена явился к маршалу и, располагая ясными доказательствами справедливости своих слов, опиравшихся на неопровержимые факты, сообщил:
   — Сын императора умирает, став жертвой того страха, который внушает Европе имя Наполеона. Быть может, вы, старый, испытанный друг его отца, сумеете вырвать несчастного принца из этой медленной агонии. Эти письма могут вам доказать, что нетрудно войти в соглашение с одним очень влиятельным лицом из числа тех, кто окружает Римского короля, и, быть может, это лицо поможет бегству принца. Действуя быстро и решительно, можно похитить Наполеона II из Австрии, где он постепенно угасает в смертельной для него атмосфере. Предприятие очень смелое, но не лишенное шанса на успех, если вы примете в нем участие, так как ваше имя популярно и всем памятна та предприимчивость и смелость, с какой вы устраивали заговор в пользу Наполеона II в 1815 году.
   Во Франции каждому было известно о медленном угасании Римского короля. Утверждали даже, что сын героя тщательно воспитывался святошами в полном неведении имени и славы своего отца, что в несчастном ребенке всячески подавляли проявлявшиеся нередко порывы мужества и великодушия. Самые холодные люди умилялись и чувствовали себя растроганными, слушая о его печальной, роковой участи.
   Припомнив геройство, рыцарское благородство маршала Симона, страстное преклонение перед императором, мы легко поймем, что отец Розы и Бланш, более чем всякий другой, горячо интересовался участью молодого принца и что, конечно, когда бы наступил момент действовать, маршал не ограничился одними бесплодными сожалениями. Что касается правдивости писем, предъявленных эмиссаром Родена, маршал проверил их через самые различные источники, в чем помогли связи со старыми боевыми товарищами, долгое время в годы Империи работавшими в миссии в Вене. Проверка была сделана осторожно и искусно, так что не подала повода ни к каким слухам. С этой минуты предложение эмиссара Родена повергло маршала в жестокую внутреннюю борьбу; чтобы рискнуть на смелое и опасное предприятие, он должен был бы вновь покинуть дочерей; если же, напротив, боясь разлуки с ними, он отказался бы от попытки спасти Римского короля, смертельная агония которого была всем известным фактом, то маршалу оставалось смотреть на себя как на преступившего клятву, данную императору.
   Чтобы покончить с тяжелыми колебаниями, маршал, доверявший неумолимой прямоте отца, отправился к нему за советом. К несчастью, старый рабочий-республиканец, смертельно раненный во время нападения на фабрику, умер на его руках, хотя, и умирая, не забыл ответить на вопрос сына следующими словами:
   — Сын мой, ты должен исполнить свой долг. Как честный человек и исполняя мою последнюю волю, ты должен… не колеблясь…
   По воле печального рока последние слова, которые должны были пояснить мысль старого рабочего, были произнесены им угасающим голосом и совершенно невнятно. Итак, он умер, оставив маршала Симона в тем большей тревоге, поскольку он не знал, какое же из его решений было категорически осуждено отцом, к мнению которого он питал абсолютное и вполне заслуженное доверие.
   Одним словом, он мучился, стараясь догадаться: не хотел ли отец посоветовать ему не покидать дочерей во имя долга и чести, отказавшись от этого слишком рискованного предприятия; или же, наоборот, не хотел ли он внушить сыну, не колеблясь, покинуть на некоторое время дочерей, чтобы исполнить клятву, данную императору, и по крайней мере попытаться вырвать Наполеона II из заключения, грозящего смертью. Это затруднительное положение, отягощавшееся еще другими обстоятельствами, о которых мы позднее расскажем; глубокая скорбь, причиненная маршалу Симону трагической смертью отца, умершего у него на руках; беспрестанные тяжкие воспоминания о жене, умершей в ссылке; наконец, ежедневные огорчения, причиняемые возрастающей печалью Розы и Бланш, — все это наносило болезненные удары маршалу Симону. Прибавим, к тому же, что, несмотря на природную отвагу, мужественно проявлявшуюся им в течение двадцати лет на войне, — опустошения холеры, этой ужасной болезни, жертвой которой стала его жена в Сибири, причиняли маршалу невольный страх. Этот железный человек, который в стольких битвах холодно пренебрегал смертью, чувствовал теперь порою, что обычная твердость характера изменяет ему при виде сцен отчаяния и траура, которые Париж являл на каждом шагу.
   Но когда мадемуазель де Кардовилль удалось собрать свою семью вокруг себя, чтобы предохранить ее от козней врагов, она сумела своим нежным участием оказать столь благотворное влияние на тайное горе Розы и Бланш, что они, казалось, совсем успокоились, и маршал Симон, забывая свою мрачную озабоченность, наслаждался этой счастливой переменой, увы, слишком недолгой.
   Объяснив и напомнив читателю эти события, мы можем продолжать наш рассказ.

39. ЖОКРИС-ПРОСТОФИЛЯ

   Как мы уже говорили, маршал Симон занимал скромный домик на улице Трех Братьев. Два часа пополудни пробило на часах в спальне маршала. Комната эта была убрана с чисто военной простотой: единственным ее украшением было полное боевое вооружение маршала, служившее ему во время походов и висевшее над кроватью, а также небольшой бронзовый бюст Наполеона, стоявший на секретере против кровати.
   Так как на дворе было довольно свежо, а маршал за долгое пребывание в Индии стал чувствителен к холоду, то в его комнате камин топился целый день.
   Скрытая под драпировкой дверь, выходившая на площадку черной лестницы, медленно отворилась. Вошел мужчина. В руках у него была корзина с дровами; он медленно приблизился к камину, стал перед ним на колени и начал симметрично раскладывать поленья в ящик, стоявший у камина. Затем незаметно, осторожно, на коленях же, он подполз к другой двери, находившейся возле камина, и стал внимательно прислушиваться, не говорят ли в соседней комнате. Этот человек, взятый в дом для черной работы, имел невообразимо глупую и смешную наружность; обязанности его состояли в том, что он носил дрова, бегал по поручениям и т.д.; кроме того, он являлся предметом шуток и насмешек всей остальной прислуги. Дагобер, исполнявший должность управителя, раз в веселую минуту окрестил этого дурака Жокрисом, и прозвище, во всех отношениях заслуженное, осталось за ним навсегда благодаря глупости и неловкости этого персонажа, плосколицего, широконосого, с глупыми вытаращенными глазами, с лицом, почти лишенным подбородка. Прибавьте к этому описанию красную саржевую куртку, на которой вырисовывался треугольник белого фартука, — и станет вполне очевидно, что прозвище болвана было, безусловно, заслуженным.
   Однако в ту минуту, когда Жокрис с любопытством подслушивал у двери, искра живого ума оживляла его обычно тусклый и тупой взор. Он тем же путем отполз от двери, взял корзину, еще наполовину наполненную дровами, встал и, подойдя к той же двери, у которой только что подслушивал, потихоньку постучался. Никто не ответил. Он постучал сильнее. То же молчание.
   Тогда он спросил хриплым, резким, лающим и самым нелепым голосом, какой только можно себе вообразить:
   — Мадемуазель… нужно вам дров для камина?
   Не получая ответа, Жокрис тихонько отворил дверь и, войдя в соседнюю комнату, окинул ее быстрым взглядом. Выйдя оттуда через несколько секунд, он пугливо осмотрелся, как человек, совершивший нечто важное и таинственное. Затем он, все еще не расставаясь с корзиной, хотел уже уходить из комнаты маршала, когда потайная дверь вдруг медленно и осторожно отворилась и в комнату вошел Дагобер. Видимо, удивленный присутствием Жокриса, солдат нахмурил брови и сердито спросил: