— Но ведь это не все… еще не все… — шептала Сефиза, осматриваясь кругом.
   Наконец она увидала нужную вещь. Это была жестяная коробочка с огнивом и спичками. Положив все это в корзину? Сефиза взяла ее в одну руку, а в другую захватила жаровню. Проходя мимо трупа бедной женщины, она промолвила со странной улыбкой:
   — Обокрала я вас, матушка Арсена… Но эта кража мне впрок не пойдет!
   Она вышла из лавки, как можно лучше заперла дверь и прошла двором в тот флигель, где у Родена было прежде тайное жилище.
   Кроме окон квартиры Филемона, на подоконниках которых Пышная Роза так часто распевала своего Беранже, все окна в доме были открыты. И на втором и на третьем этаже были покойники, ожидавшие, подобно стольким другим, телеги, на которую нагружали гробы.
   Королева Вакханок поднялась по лестнице до тех комнат, где некогда жил Роден. Достигнув площадки, она стала подниматься по лестнице, отвесной, словно стремянка; старая веревка служила вместо перил. По этой-то лестнице Сефиза и добралась до полусгнивших дверей своей мансарды под крышей.
   Мансарда была в таком разрушенном виде, что в жилище Сефизы сквозь дырявую крышу совершенно свободно проникал дождь. Эта крошечная каморка, не больше десяти футов в ширину, освещалась чердачным окном. Мебели не было никакой; вдоль наклонной стены лежал тюфяк, из которого выбивалась солома, а рядом с этим ложем на полу стоял безносый фаянсовый кофейник; в нем было немного воды.
   На постели сидела Горбунья, одетая в лохмотья. Она опиралась локтями о колени и закрывала лицо белыми и хрупкими пальцами. При входе Сефизы приемная сестра Агриколя подняла голову. Ее милое, бледное лицо страшно исхудало, горе, нужда и страдание исказили его черты. Впалыми глазами, покрасневшими от слез, она взглянула с грустной нежностью на сестру.
   — Я принесла все, что нам надо, сестра, — отрывисто и глухо проговорила Сефиза. — В этой корзине конец наших мучений.
   И, показывая на принесенные вещи, которые она выложила на пол, она прибавила:
   — В первый раз… пришлось мне… воровать… Ты не поверишь, как мне стыдно и страшно. Видно, ни воровкой и ничем еще похуже я быть не могу. Досадно! — прибавила она с горькой усмешкой.
   После минутного молчания Горбунья с тоской спросила сестру:
   — Сефиза… дорогая моя… так ты все-таки непременно хочешь умереть?
   — Да разве колебания возможны? — твердым голосом отвечала Сефиза. — Рассуди сама, сестра, что же мне остается делать? Если бы даже я могла забыть свой позор и презрение умирающего Жака, что же бы мне осталось? Есть два выхода: первый — приняться за честный труд. Но ты знаешь, что, несмотря на добрую волю, часто невозможно найти работу… Вот и теперь, например, мы напрасно ее ищем… да если и найдем, много ли она даст? Четыре или пять франков в неделю! Жить на эти деньги — все равно что умирать медленной смертью от нужды и лишений… Мне эта жизнь известна, и я предпочитаю ей смерть… Другой выход — это то позорное ремесло, на которое я решилась только раз… Но этого я совсем выносить не в состоянии… смерть лучше. Видишь ли, сестра, стоит ли колебаться в выборе между нищетой, позором или смертью? Конечно же, последняя лучше всего. Отвечай откровенно, разве я не права?
   Затем, не давая Горбунье времени ответить, Сефиза отрывисто и решительно прибавила:
   — Да о чем тут спорить?.. Я решилась!.. Никто на-свете не в состоянии меня отговорить теперь… ведь даже ты, дорогая сестра, только и могла добиться, чтобы я лишь на несколько дней отложила… в надежде, что авось нас холера избавит от этого труда… Я согласилась, чтобы доставить тебе удовольствие. И что же?.. Пришла холера… всех в доме убила… а нас оставила в живых! Делать нечего, самим нужно о себе позаботиться! — прибавила она все с той же горькой усмешкой; затем продолжила: — Да ведь и ты, сестра… хоть и отговариваешь меня… а тебе не меньше моего хочется… покончить с жизнью!
   — Правда, Сефиза, — отвечала Горбунья удрученно, — но… если умереть одной… только за себя и отвечаешь… А если я умру с тобой… я как бы стану сообщницей в твоей смерти… — прибавила она вздрагивая.
   — Может быть, ты хочешь умереть… порознь: я в одном месте… ты в другом? Веселая участь! — говорила Сефиза с горькой, безнадежной иронией, сопровождающей чаще, чем предполагают, приготовления самоубийц к расчетам с жизнью.
   — О нет! — с ужасом возразила Горбунья. — Я не хочу умирать одна… нет, не хочу!
   — Так видишь, дорогая сестра, значит, нам разлучаться нет причин! А между тем, — прибавила Сефиза растроганным голосом, — у меня сердце разрывается, едва я подумаю, что ты хочешь тоже умереть, подобно мне…
   — Эгоистка! — с грустной улыбкой отвечала Горбунья. — А почему мне жизнь может быть милее, чем тебе? Кому меня будет недоставать?
   — Знаешь, сестра, — говорила Сефиза, — ты ведь прямо-таки мученица. Святоши толкуют о святых! Да сравнится ли с тобою хоть одна из них? А между тем, ты хочешь умереть… умереть, как я… — настолько же праздная, беззаботная, порочная… насколько ты была трудолюбива и преданна всем страждущим!.. И что же вышло из всего этого? Ты… ангел во плоти, умираешь в таком же отчаянии… как и я, дошедшая до последних пределов падения, — прибавила несчастная, опуская глаза.
   — Да, странное дело, — задумчиво проговорила Горбунья. — Вступая в жизнь вместе… мы выбрали разные дороги… а результат один — отвращение к жизни!.. Для тебя, бедняжка Сефиза, еще недавно такой красивой, мужественной, безумно веселой, жизнь теперь стала непосильной ношей, как и для меня, злополучного, больного урода… Я выполнила свой долг до конца, — кротко прибавила Горбунья. — Агриколю я не нужна больше… он женат… любит… любим… его счастье обеспечено… Мадемуазель де Кардовилль и пожелать больше нечего. Я сделала для этой счастливой, богатой красавицы все, что могло сделать жалкое существо, вроде меня… Все, кто был добр ко мне… все счастливы… Отчего же мне теперь и не отдохнуть?.. Я так устала!..
   — Бедная сестра! — с растроганным волнением заметила Сефиза. — Как только я подумаю, что ты, не говоря мне ни слова, несмотря на твердое решение не возвращаться к своей великодушной покровительнице, нашла мужество потащиться к ней, почти умирая от усталости и голода… чтобы рассказать ей о моей участи… Ведь ты тогда чуть не умерла от истощения на Елисейских Полях!..
   — И к несчастью, когда я добралась до особняка, ее не было дома… Да, именно к несчастью! — повторила Горбунья, с жалостью глядя на сестру, — потому что на другой день… потеряв последнюю надежду… дойдя до отчаяния… и желая добыть кусок хлеба для меня больше, чем для себя самой… ты…
   Горбунья не могла закончить: она вздрогнула и закрыла лицо руками.
   — Ну да! Я продала себя… как продаются все несчастные, когда работы нет или заработка не хватает, а желудок требует пищи… — отвечала Сефиза отрывисто. — Только не умея жить… позором… я от него умираю.
   — Увы! Ты бы не познала позора, который доводит тебя до смерти, потому что ты слишком отзывчива, Сефиза, если бы я застала дома мадемуазель де Кардовилль и если бы она ответила на письмо, оставленное мною у привратника. Но ее молчание доказывает, как глубоко она оскорблена моим неожиданным уходом… Она ничему иному не могла его приписать, кроме черной неблагодарности… Я понимаю это… я понимаю, почему она не удостоила меня ответом… Она права… оттого-то я и не решилась вторично писать к ней. Я уверена, что это было бы напрасно… Как она ни добра и ни великодушна, но она непоколебима в отрицании… если считает его заслуженным. Да и на что нам теперь ее помощь? Поздно… ты все равно решила с собой покончить!
   — О да! Я твердо решила… Мой позор терзает мне сердце… Жак умер на моих руках, презирая меня… а я его любила… слышишь! — говорила Сефиза в страстном возбуждении. — Я его любила так… как любят только раз в жизни.
   — Пусть же сбудется наша судьба! — задумчиво проговорила Горбунья.
   — А ты никогда не хотела мне назвать причину своего ухода от мадемуазель де Кардовилль, — после недолгого молчания сказала Сефиза.
   — Это будет единственная тайна, которую я унесу с собой в могилу, дорогая сестра, — вымолвила Горбунья, опуская глаза.
   И с горькой радостью она подумала, что скоро избавится от отравившего ей последние дни жизни ужасного страха, страха встречи с Агриколем… узнавшим о ее роковой и смешной страсти к нему...
   Надо сознаться, что безнадежная, роковая любовь являлась одной из причин самоубийства несчастной Горбуньи. Со времени пропажи ее дневника она была уверена, что кузнец знает грустную тайну, доверенную этим страницам. И хотя она не сомневалась ни в великодушии, ни в добросердечности Агриколя, но она так боялась себя самой, так стыдилась этой страсти, хотя бы чистой и благородной, что даже в той крайности, в которой она оказалась с Сефизой, не имея ни работы, ни хлеба, — никакая человеческая сила не могла бы заставить Горбунью попасться на глаза Агриколю… даже для того только, чтобы просить его спасти их от голодной смерти.
   Без сомнения, Горбунья поступила бы иначе, если бы ее голова не была затуманена непомерным горем и несчастьем, под гнетом которого слабеют самые сильные умы. Но голод, нужда, заразительная мысль о самоубийстве, всецело захватившая сестру, усталость от жизни, наполненной страданием и унижением, — все это нанесло последний удар по рассудку бедной Горбуньи. Долго боролась она против рокового решения сестры, а потом и сама, несчастная, убитая горем и измученная, прониклась желанием разделить участь Сефизы, так как смерть означала по крайней мере конец всех ее мучений.
   — О чем ты задумалась, сестра? — спросила Сефиза, удивленная долгим молчанием Горбуньи.
   Та вздрогнула и отвечала:
   — Я думаю о той причине, которая заставила меня покинуть мадемуазель де Кардовилль и показаться ей такой неблагодарной… Пусть же роковая судьба, изгнавшая меня из ее дома, ограничится только этой жертвой… нашей жизнью. Пусть никогда не уменьшится моя преданность к ней, как бы безвестна и незначительна ни была эта преданность. Пусть она… она, назвавшая меня, несчастную работницу, сестрой… протянувшая мне руку… пусть она будет счастлива… счастлива всегда! — горячо сказала Горбунья и с мольбой сложила руки в искреннем порыве.
   — Такое желание… в такую минуту… благородно и возвышенно! — сказала Сефиза.
   — О! Видишь ли, — с живостью прервала ее Горбунья, — я так ее любила, я так восхищалась этим образцовым проявлением ума, доброты и идеальной красоты, я преклонялась с таким набожным почтением перед этим дивным созданием всемогущего Творца, что я хочу по крайней мере, чтобы последняя моя мысль принадлежала ей…
   — Да, ты до конца осталась верна любви и поклонению своей великодушной покровительнице!
   — До конца! — медленно проговорила Горбунья. — А ведь это правда… ты верно сказала… это конец… скоро… через несколько минут все будет кончено… А как спокойно мы говорим о том, что приводит в такой ужас других!
   — Сестра… мы спокойны оттого, что твердо решились!
   — Твердо решились, Сефиза? — спросила Горбунья, проницательно и пристально глядя на сестру.
   — О да! Хорошо, если бы и ты разделяла эту решимость!
   — Будь спокойна! — отвечала Горбунья. — Если я и откладывала со дня на день роковую минуту… то только в надежде, что ты передумаешь… А я…
   Горбунья кончила жестом безнадежной тоски.
   — Ну так, сестра… поцелуемся, — сказала Сефиза, — и смелей!
   Горбунья встала и упала в объятия сестры…
   Долго стояли они обнявшись… Прошло несколько минут глубокого, торжественного молчания, прерываемого рыданиями сестер.
   — Боже мой!.. Любить так друг друга и расставаться навсегда!.. — сказала Сефиза. — Это ужасно!
   — Расставаться! — воскликнула Горбунья, и ее бледное милое, залитое слезами лицо вдруг засияло божественной надеждой. — Расставаться! О нет, нет, сестра! Знаешь, почему я так спокойна? Потому что я чувствую в душе страстное стремление перейти в тот лучший мир… где нас ждет лучшая жизнь! Бог, великий, милосердный, щедрый и добрый, не хотел, чтобы Его создания страдали вечно… Нет… страдать же людей заставляют люди… злые… эгоистичные люди… Они искажают Его творение и обрекают своих братьев на нужду и отчаяние… Пожалеем о злых и оставим их… Пойдем туда… ввысь… где люди ничего не значат, где царство Божие… Пойдем туда… к Нему… скорее… а то будет поздно!
   И Горбунья указала на лучи заката, окрашивавшие пурпуром стекла окон.
   Увлеченная религиозным возбуждением сестры, черты которой, преображенные надеждой на скорое освобождение, сияли, нежно освещенные лучами заходящего солнца, Сефиза схватила Горбунью за обе руки и воскликнула с глубоким умилением:
   — О сестра! Как ты хороша теперь!
   — Немножко поздно пришла ко мне красота! — сказала Горбунья, грустно улыбаясь.
   — Нет, сестра… потому что при виде твоего счастливого лица… у меня исчезли последние сомнения…
   — Тогда — поторопись! — сказала Горбунья, указывая на жаровню.
   — Будь спокойна, милая… дело не затянется! — отвечала Сефиза.
   И она перенесла наполненную углями жаровню на середину комнаты.
   — А ты знаешь… как это… устроить?.. — спросила Горбунья.
   — Ах, Боже мой!.. Да чего проще? — промолвила Сефиза. — Надо запереть двери… окно… и зажечь угли…
   — Да… но я слыхала, что надо также законопатить все отверстия… чтобы воздух не проходил…
   — Верно… А как раз эта дверь так плохо сколочена!
   — А крыша-то? Гляди, какие прорехи!
   — Как же быть, сестра?
   — А знаешь, — сказала Горбунья, — достанем солому из тюфяка: она нам послужит для закупорки.
   — Отлично, — продолжала Сефиза. — Оставим немножко для растопки… а остальным заткнем все дыры…
   И снова засмеявшись с горькой иронией, очень часто, как мы уже упоминали, встречающейся у самоубийц, Сефиза прибавила:
   — Смотри-ка, сестра, мы устраиваем валики у окон и дверей, чтобы не дуло… Какая роскошь… Можно подумать, что мы неженки, как богатые особы!
   — Надеюсь, что в такую минуту мы имеем право на определенный комфорт, — пыталась поддержать шутку сестры Горбунья.
   И девушки с невероятным хладнокровием начали скручивать солому в небольшие валики и засовывать их между досками двери и пола. Затем они приготовили валики побольше, — заткнуть дыры в крыше. Пока длилась эта мрачная работа, спокойствие и угрюмая покорность не покидали сестер.

20. САМОУБИЙСТВО

   Сефиза и Горбунья спокойно продолжали приготовления к смерти.
   Увы! Сколько бедных молодых девушек, подобно им, обречены роковой судьбой искать в самоубийстве убежище от позора, отчаяния или страшных лишений!
   И так должно быть… И на обществе будет лежать страшная ответственность за все эти смерти, пока тысячи несчастных созданий, не имея материальной возможности существовать на ничтожный до смешного заработок, какой им предлагают, вынуждены выбирать одну из трех ужасных пучин мук, страданий и бесчестья:
   Жизнь непосильного труда и страшных лишений, ведущую к преждевременной смерти…
   Проституцию, убивающую медленно, посредством грубого презрительного обращения и дурных болезней…
   Самоубийство, приносящее смерть сразу…
   Сефиза и Горбунья представляли два направления, избираемые обычно работницами.
   Одни, как Горбунья, честные, трудолюбивые, неутомимые, энергично борются с соблазнами порока, со смертельной усталостью от непосильного труда, со страшной нуждой… Смиренные, кроткие, покорные, они трудятся… эти славные, мужественные девушки, до тех самых пор, пока еще есть силы, — трудятся, несмотря на слабость, истощение и недомогание, следствие постоянного холода и голода, вечного недостатка отдыха, воздуха и солнца. И они храбро идут до конца… пока совсем не ослабеют от непосильной работы; подтачиваемые нечеловеческой нищетой, они в конце концов теряют силы… тогда они, изнуренные болезнями, идут умирать в больницы и наполняют анатомические театры… При жизни и после смерти их вечно эксплуатируют… вечно они служат для пользы других… Бедные женщины… Святые мученицы!
   Иные, впрочем, менее терпеливые, зажигают угли и, очень усталые, как выразилась Горбунья, усталые от безрадостно-мрачной, тусклой, безнадежной и лишенной воспоминаний жизни, ложатся отдохнуть наконец и засыпают вечным сном, даже не проклиная общества, дающего им только возможность выбрать род самоубийства… да, самоубийства… потому что, не говоря уже о множестве нездоровых профессий, периодически поглощающих массу жертв, нищета также убивает не хуже угара от углей.
   Другие женщины, одаренные от природы, как Сефиза, пылкой, живой натурой, горячей бурной кровью, требовательными желаниями, не могут примириться с полуголодной жизнью, какую доставляет им работа. Ведь при этом не приходится и думать о самых скромных развлечениях, даже не о нарядном, а просто чистом платье, а у большинства женщин эти потребности столь же властны, как желание удовлетворить голод.
   Чем все кончается? Подвертывается обожатель; несчастной девочке, в которой молодость бьет ключом, — тогда как она прикована работой к стулу в течение восемнадцати часов в сутки, в темном, нездоровом углу, — начинают болтать о балах, о пирах, о прогулках по полям… Искуситель говорит об изящных, свежих туалетах, а платье работницы не предохраняет ее даже от холода; он обещает угостить ее изысканными блюдами, а бедняжка и хлебом досыта никогда не утоляла свой здоровый молодой аппетит. Конечно, она не может устоять перед такими неодолимыми соблазнами… Но затем следует охлаждение любовника; ее бросают. А привычка к праздности уже приобретена, страх нищеты, после того как девушка вкусила от благ житейских, увеличился непомерно; трудом, даже непрестанным трудом, удовлетворить потребности становится невозможно… И вот из слабости, из страха, из легкомыслия, несчастные опускаются все ниже по пути порока… а там доходят и до последней степени позора… и, как говорила Сефиза, одни этим позором живут, а другие от него умирают.
   Если они умирают, подобно Сефизе, их надо скорее жалеть, чем порицать. Общество не имеет права осуждать, если, несмотря на неимоверный труд, честное и трудолюбивое существо не может иметь здорового помещения, теплого платья, достаточного питания, нескольких дней отдыха, возможности учиться и развиваться, так как духовная пища необходима не меньше, чем телесная, а труд и честность имеют права на то и на другое.
   Да, эгоистичное и жестокое общество ответственно за все пороки, за все дурные поступки, потому что начальной их причиной является:
   Материальная невозможность жить, избегая падения.
   Мы повторяем: огромное количество женщин имеет перед собой только такой выбор: смертельная нищета, проституция и самоубийство. И все потому, что вознаграждение за труд до смешного низко… и не всегда из-за несправедливости и жестокости хозяев, а потому, что последние, сильно страдая от бесплановой конкуренции, раздавленные тяжестью неумолимого промышленного феодализма (положение дел, поддерживаемое и определяемое инертностью, заинтересованностью или злой волей правителей), вынуждены каждый день урезать заработную плату, чтобы избежать полного разорения.
   Да есть ли для большинства несчастных хоть отдаленная надежда на лучшее будущее? Увы! Трудно в это поверить…
   Представим себе, что искренний человек, без увлечения, без горечи, без злобы, но с болеющим за этих несчастных сердцем, предложит нашим законодателям такой вопрос:
   Неопровержимые факты доказывают, что тысячи парижанок вынуждены существовать самое большее на 5 франков в неделю… Слышите: на пять франков в неделю… из них надо оплатить квартиру, отопление, еду, платье. Многие из этих женщин — вдовы, у них маленькие дети. Я не буду цветисто выражаться! Я попрошу вас только подумать о ваших сестрах, женах, матерях, дочерях: ведь эти несчастные, осужденные на столь ужасную, развращающую жизнь, ведь они тоже матери, сестры, дочери, жены. Во имя милосердия, во имя здравого смысла, во имя общего блага, во имя человеческого достоинства, спрашиваю я вас: возможно ли терпеть такое положение вещей, тем более что оно все ухудшается? Можно ли это терпеть? Как можете вы это допустить? Как можете вы это выносить, особенно если подумать о тех ужасных страданиях и отталкивающих пороках, какие порождаются подобной нищетой?
   Что же ответят наши законодатели?
   Они заявят с глубокой грустью (будем хоть на это надеяться) о своем бессилии:
   — Увы! Это ужасно! Такая нищета приводит нас в ужас, но сделать мы ничего не можем!
   Мы ничего не можем сделать!!
   Вывод прост, заключение легко сделать… особенно тем, кто страдает… и они делают свои выводы… делают… и ждут…
   И, может быть, настанет день, когда общество горько пожалеет о печальной беззаботности. И счастливые мира сего потребуют тягостного отчета у нынешних правителей, потому что они могли бы, без насилия, без переворотов, обеспечить и благосостояние тружеников и спокойствие богатых.
   А в ожидании какого-либо разрешения наболевших вопросов, касающихся всей будущности общества и целого мира, несчастные создания, вроде Горбуньи и Сефизы, будут умирать от нищеты и отчаяния.
   Сестры быстро приготовили солому, чтобы законопатить отверстия, дабы воздух не проходил, а угар действовал быстрее и вернее.
   Горбунья сказала сестре:
   — Ты выше, Сефиза, поэтому займись потолком, а я возьму на себя дверь и окно.
   — Будь спокойна… я кончу раньше твоего, — отвечала Сефиза.
   И они стали тщательно заделывать отверстия, преграждая доступ сквозняку, который до этого свободно гулял по полуразрушенной мансарде. Покончив с этим, сестры сошлись и молча взглянули друг на друга. Наступала роковая минута. На их лицах, хотя и спокойных, все-таки слегка отражалось то особое возбуждение, которое всегда сопровождает совместные самоубийства.
   — Теперь, — сказала Горбунья, — скорей жаровню…
   И она опустилась на колени возле наполненной углями жаровни, но Сефиза подняла ее за руку и сказала:
   — Пусти… я сама раздую огонь… это мое дело!..
   — Но… Сефиза…
   — Ты знаешь, милая, как у тебя болит голова от запаха углей!
   При этом наивном, хотя и серьезно сделанном замечании сестры не могли удержаться от улыбки.
   — А все-таки, — сказала Сефиза, — зачем доставлять себе лишние страдания… раньше чем надо?
   И, указав сестре на тюфяк, где оставалось еще немного соломы, она прибавила:
   — Поди, ляг там… Я сейчас разведу огонь и приду к тебе, сестренка!
   — Поскорее только… Сефиза!
   — Через пять минут… не дольше…
   Часть здания, выходившая на улицу и отделявшаяся от главного корпуса только узким двором, была настолько высока, что, едва солнце опускалось за его остроконечную крышу, в мансарде делалось почти совсем темно; свет, с трудом пробивавшийся сквозь жалкие, тусклые стекла окна, скудно освещал старый соломенный тюфяк в белую с синим клетку, на котором полулежала Горбунья в черном изорванном платье. Опираясь подбородком на левую руку, она со страдальческим выражением лица смотрела на сестру. Сефиза усердно раздувала угли, по которым уже пробегало синеватое пламя… Красный отсвет от огня падал на лицо молодой девушки.
   Вокруг царила глубокая тишина… слышно было только усиленное дыхание Сефизы, раздувавшей угли; они легонько потрескивали и от них уже начал распространяться тяжелый неприятный запах.
   Сефиза, заметив, что угли загорелись, и чувствуя, что голова у нее слегка кружится, подошла к Горбунье и сказала:
   — Все готово!..
   — Сестра, — сказала приподнимаясь Горбунья, — как мы поместимся? Я хотела бы быть поближе к тебе… до самого конца…
   — Подожди, — отвечала Сефиза, — вот я сяду здесь в, головах и прислонюсь к стене, а ты, сестренка, вот здесь приляг… Положи голову ко мне на колени… вот так… дай мне свою руку… Хорошо так?
   — Но я тебя не вижу.
   — Это и лучше… Говорят, что на одно мгновение… правда, очень короткое мгновение… но мучения все-таки довольно сильные… Лучше если мы не будем видеть, как страдает каждая из нас… — прибавила Сефиза.
   — Верно… Сефиза…
   — Дай мне в последний раз поцеловать твои чудные волосы, — сказала Королева Вакханок, прижимая губы к шелковистым косам, лежавшим короной над грустным, бледным лицом Горбуньи. — А потом не будем больше шевелиться.
   — Твою руку, — сказала Горбунья, — в последний раз… Я думаю, если мы не будем шевелиться… нам недолго придется ждать… Кажется, у меня голова уже кружится, а ты… как?
   — Нет… я еще ничего… я чувствую только запах углей… — отвечала Сефиза.
   — А ты не знаешь, на какое кладбище нас отвезут? — спросила Горбунья после нескольких минут молчания.
   — Нет… почему ты это спрашиваешь?
   — Потому что я предпочла бы Пер-Лашез… я была там раз с Агриколем и его матерью… Как там красиво: деревья… цветы… мрамор… Знаешь… мертвецы лучше устроены… чем… живые… и…
   — Что с тобой, моя милая? — спросила Сефиза, замечая, что Горбунья начала говорить тише и не закончила речи…