Настала ночь.
   На узких деревянных скамьях кое-кто уже похрапывал. Другие расположились на полу, ели арбузы, тот же выплевывали семячки, швыряли корки в угол. Табачный дым сильно ел глаза. Санитары выкривали фамилии очередной группы уезжающих; те поспешно собирали свои пожитки и выходили во двор; там уже стояли машины. Сквозь открытые двери доносился шум дождя.
   Валентину Алмазову показалось, что он вновь перенесся в девятнадцатый год, на узловую станцию. И это ощущение было так сильно, что он не мог от него отделаться в течение всей ночи. Под утро ему померещилось, что он спит, его душит кошмар, и он никак не может проснуться. Но не спал он ни одной минуты, а все время шагал по дощатому скользкому полу, стараясь не наступать на спящих, и только на рассвете сел на край лавки, где лежал какой-то старик; хотелось плакать, кричать, но разве тебя услышат в аду?
   С той ночи Валентин Алмазов больше уже не выходил из ада, принимавшего разные обличья, и перестал верить в то, что можно отсюда вырваться. Но зато у него возникла новая вера - в то, что ад можно уничтожить. Уничтожить любыми средствами. Разгоралась ненависть.
   Всё проходит.
   Все чувства слабеют, гаснут.
   Ненависть - никогда.
   * * *
   Когда все вокруг спят и лица изуродованы кошмарами или просто разгримированные сном обнаруживают свое отталкивающее безобразие, единственному бодрствующему жить становится трудно.
   Это почти невероятная нагрузка - принять на себя третью стражу мира, и особенно страшно это в первую ночь в сумасшедшем доме, потому что кажется, что мир сошел с ума и тянет тебя за собой. Спасение только в одном - в больших, просторных, возвышенных мыслях. Они всегда, как мощные портальные краны, вытаскивают душу из трясины; и сейчас тоже уверен-но вытаскивали душу Валентина Алмазова из черной топи, куда ее забросила судьба. Собственно говоря, в этом и заключалась ее главное назначение - всеми силами и средствами губить Человека, если он дерзнул оторваться от стада.
   Мысли...
   Но кто-то сказал, что начать думать значит начать презирать мир. А разве это легко - ненавидеть дом, в котором ты живешь? И вот первая утешительница мысль: ведь дом, в котором ты живешь, - не весь мир. И если судьба тебя забросила в это логово коммунистических злодеев, то ведь она может и спасти тебя. Ты ведь знаешь, что у тебя есть друзья во всем мире, они думают о тебе, шлют тебе добрые слова.
   Творец Всевышний, прости мои грешные и дерзкие мысли. Ты должен простить, ибо мой разум - Твоя неотъемлемая частица. Просвети же меня, ибо я во тьме кромешной - в каком стиле Ты сотворил мир? Я прожил немало лет в искусстве, разбираюсь во всех его жанрах и вижу, что мир сотворен Тобою в стиле страшного гротеска. И, может быть, художники страшного правдивее всех изобразили его, и они-то и суть посланцы Твои - Достоевский, Гофман, Гоголь, По, Иероним Босх, Георг Гроссе, Сальвадор Дали?
   Я прислушиваюсь ко всем голосам людей, одаренных разумом Твоим, все меня по-разному убеждали, я соглашался с одними, а потом с их противниками, и никто меня не смог ни в чем убедить. И сейчас в этом безысходном аду я уже ничего не понимаю, не могу отличить света от тьмы и святость Твою от козней сатанинских. И если все - злодеи, то зачем Тебе надо было иных, обреченных, как учители мои, и меня грешного, наделить Твоим Разумом на вечную муку? Зачем мы не такие же злодеи, как все? Но зачем задавать вопросы? Лучше биться головой об стенку, разбить ее о камни, чтобы душа улетела к Тебе, если Тебе не угодно ее призвать.
   Но я слышу, - и это Твой голос, - что надо еще бороться с сатаной, овладевшим моей злосчастной родиной.
   Утро.
   Встаю.
   3
   МУЧЕНИКИ НАЧИНАЮТ ХОЖДЕНИЕ ПО МУКАМ
   - Но ведь десятки, сотни сумасшедших гуляют на свободе, потому что ваше невежество неспособно отличить их от здоровых. Почему же я и вот эти несчастные должны сидеть тут за всех, как козлы отпущения? Вы, фельдшер, смотритель и вся ваша больничная сволочь в нравственном отношении неизмеримо ниже каждого из нас, почему же мы сидим, а вы - нет? Где логика?
   - Нравственное отношение и логика тут ни при чем. Все зависит от случая. Кого посадили, тот сидит, а кого не посадили, тот гуляет, вот и всё. В том, что я доктор, а вы душевноболь-ной, нет ни нравственности, ни логики, а одна только пустая случайность.
   А. ЧЕХОВ
   Утром главный московский психиатр допрашивал Валентина Алмазова. Именно допрашивал, как следователь преступника. В кабинет к нему Алмазова привел стражник, который во время допроса оставался за дверью. Янушкевич даже и не пытался делать вид, что он разговаривает как врач с больным, он даже не упомянул о болезни, видно, привык уже к тому, что он полицейский. Упитанный, розовощекий, самоуверенный, он снисходительно поглядывал на Алмазова, который после ночного кошмара продолжал восхождение на Голгофу уже спокойнее, с высоко поднятой головой, неся свой крест обеими руками.
   - Что же вы, голубчик, пишете антисоветские письма в посольство? ехидно спросил Янушкевич.
   - Вы кто? - презрительно посмотрел на него Алмазов. - Тоже полицейский? А я по наивности думал, что в социалистической стране хотя бы врачи не превратились в шпиков.
   - Вот видите, как вы разговариваете.
   - А я с полицейскими вообще не желаю разговаривать.
   - Ну что тут толковать? Отправим вас к Кащенко - там разберут. - Он позвал стражника. - Отведите его.
   - Допрашивать не умеете. Еще неопытные полицейские,- сказал Алмазов.
   Опять шел дождь. К машине Алмазова проводила женщина-врач, которая дежурила, когда его привезли. Она плакала.
   Алмазова как тяжелого преступника сопровождали три стражника: врач и два студента-меди-ка. Последние проходили практику в качестве конвоиров готовились к полицейской службе.
   Тогда впервые Валентину Алмазову пришла в голову мысль, которую он затем проверил и подтвердил множеством фактов: что в советской стране окончательно восторжествовал не социализм, а самый оголтелый фашизм, почище гитлеровского; и он тихо, равнодушно ответил студенту, спросившему, удобно ли ему сидеть на носилках:
   - В фашистском застенке спрашивать жертву об удобствах - по крайней мере бестактно. Это напоминает мне анекдот о палаче, который, отрубая голову осужденному, спрашивал его, как вежливый парикмахер: - Вас не беспокоит?
   Студенты молча переглянулись. Их взгляды говорили достаточно красноречиво: "Чего с него возьмешь?" Но смолчали.
   Потом Алмазов узнал, что у психических "больных" есть одна существенная привилегия - они могут говорить, что им вздумается, как угодно оскорблять медперсонал, - возражать им запрещено. Надо только говорить спокойно, иначе грозит болезненный укол.
   Первое свидание с лечащим врачом, заведующей отделением Лидией Архиповной Кизяк состоялось через час после прибытия. Валентин Алмазов с первого взгляда почувствовал в ней тот уже примелькавшийся тип бесчеловечного полицейского, который широко известен под именем стопроцентного советского человека. Его прогноз оправдался.
   Они смотрели друг на друга молча, с той настороженностью, с какой обычно сходятся непримиримые враги на смертельный поединок.
   Лидии Архиповне Кизяк минуло сорок пять лет, - она была ровесницей Октября, вполне достойной. Карьеру она сделала всеми правдами и неправдами, цепко держалась за свое место, очень боялась его потерять. У нее была только одна страсть - властвовать над людьми, особенно стоящими выше ее. Вместе с тем, она была труслива, как нагадившая кошка.
   - Ну, что ж, давайте займемся,- начала она деловито,- расскажите, как вы заболели, о вашей семье, родных.
   - Дурака валять я вам не позволю, - строго, медленно скандируя каждое слово, произнес Алмазов. - Если вы не хотите скандала, то давайте условимся о наших взаимоотношениях...
   Кизяк заёрзала на стуле, стала беспокойно озираться,- разговор происходил в комнате для свиданий, и сейчас там никого не было. Но тут вошел санитар, принес какую-то бумажку на подпись. Она с торопливой готовностью подписала бумажку и сказала:
   - Володя, отнеси бумагу и приходи сюда.
   Алмазов посмотрел на нее так уничтожительно, что даже зарумянились ее бледные щеки.
   - Так вот, мадам, я вас врачом не считаю, человеком еще меньше. Ваше заведение вы можете называть больницей, но я его считаю тюрьмой, куда меня бросили, как это водится у фашистов, без суда и следствия. И если вы не хотите скандалов, то давайте условимся. Я - узник, а вы - мой тюремщик. Никаких разговоров о медицине, здоровье, родных не будет. Никаких лекарств, исследований. Ясно?
   - Мы вынуждены будем прибегнуть к насильственному методу.
   - Попробуйте.
   - Хорошо. Посмотрим.
   Ничем не напоминали Валентина Алмазова другие обитатели палаты № 7; и совсем другие пути привели их в это богоугодное заведение, - не потому ли они все полюбили друг друга?
   - Да, разные мы, но и одинаковые не в меньшей степени, - сказал Павел Николаевич Загогулин, - в конце концов всех нас привела сюда советская власть. Это она исковеркала наши жизни, поэтому мы всё равно как ее жертвы.
   - Да, пожалуй, - согласился Алмазов.
   Ему нравился Загогулин, походивший на спортсмена, альпиниста. Ему можно было дать лет на десять меньше, чем он успел сколотить. А годы его были нелегкие. Геолог, вечно странствующий по горам и долам, в зной и стужу, по восемь-девять месяцев вне дома, без семьи, которую он любил.
   Татьяна Львовна Загогулина была на пятнадцать лет моложе мужа. Вышла она за него семнадцатилетней. В ту пору она уже весила пять пудов и походила на солидную тридцатилетнюю даму. Всякое бывает. Человек тонких вкусов в искусстве и поэзии, Павел Николаевич любил грузные женские телеса.
   Жили они поначалу хорошо. Оклад и командировочные позволяли Татьяне Львовне нагули-вать жир (она была уверена, что только в крупных формах прелесть женщины), шить туалеты. Но через каждые два года рождались дети. Татьяна их не хотела, но мать убеждала: - Надо закрепить, дура. Отец детей не бросит. Человек он надежный. А тебя вполне свободно можно бросить, потому что ведешь ты себя, как последняя... Хорошо, что Павел всегда в отъезде, а то...
   - А тебе что, жалко? Убудет с меня, что ли?
   Так они переругивались беззлобно, в общем, жили. Ели очень много шесть раз в день. И всё жирное: масло, гусей, пирожные. Толстели. Когда Павел Николаевич возвращался из очередной экспедиции, Татьяна Львовна была с ним нежна, не изменяла, даже получала удовольствие, - как будто новый любовник. Романы ее все были без тени романтики - начинались и кончались в постели.
   Нелады начались два года назад. Павел Николаевич получил повышение стал заведующим отделом в тресте. Уезжал редко. Хранить верность в течение почти целого года Татьяне Львовне стало невмоготу. А тут как раз стал ходить к старшей дочери Любе, - ей только минуло семнад-цать,студент-путеец, который очень приглянулся мамаше. Через некоторое время Люба в слезах призналась матери, что она беременна.
   Татьяна Львовна критически, не жалеющим, а насмешливым взором смерила Любу... Что он в ней нашел? Худа, некрасива... Должно быть, квартира приглянулась. Да, квартира в три комнаты - редкость в наше время... Губа не дура... Знает, что отец пятьсот рублей в месяц зарабатывает... Нахал... Но парень стоящий...
   - Жениться предлагает, - тихо сказала Люба.
   - А жить где будете? Есть у него комната?
   - Нет... в общежитии.
   - Родители есть?
   - Беспризорный.
   Разговор этот происходил на даче. Татьяна Львовна недавно ее отстроила. Она и сама теперь зарабатывала много,- шила на дому, без патента.
   Жених пришел к ней вечером, поцеловал руку. Вечер выдался хороший, теплый, было начало августа, пошли гулять, - потолковать надо, - погуляли устали, решили отдохнуть в лесу на травке. А через час Татьяна Львовна говорила: - Ты переезжай-ка сюда. Будешь спать на сеновале... Мой-то такой усталый приходит, что засыпает как убитый...
   Павел Николаевич категорически отказался дать согласие на брак дочери:
   - Пусть сделает аборт. Мне этот ферт не нравится. Он её бросит, да еще комнату придется ему отдать.
   Произошла первая крупная ссора. Татьяна Львовна рыдала, Люба - тоже.
   Но Павел Николаевич заупрямился.
   Однажды ночью ему не спалось почему-то, вышел на улицу погулять, а в это время Татьяна Львовна в одной рубашке опускалась с сеновала.
   Что тут было! Павел Николаевич сам толком не помнил, он почти обезумел...
   Простив жену, мягкий и уступчивый Загогулин не шел, однако, ни на какие уступки, когда речь заходила о свадьбе Любы. Студента он прогнал и запретил ему показываться на даче.
   И вот тут у неутешной Татьяны Львовны созрел новый план - коварный, жестокий, бесчеловечный, вполне советский, даже модный и широко распространенный в наши дни.
   * * *
   Я люблю цветы, не могу без них жить. Но какая страшная судьба: все цветы мои уже многие годы не растут в садах, а только в кладбищенских оградах и на могильных холмах.
   Простите меня, если можете.
   * * *
   И жизнь бесконечно огромна, непостижимо хороша. Но так бесконечно далеки острова и оазисы счастливых дней в песчаных пустынях выжженных лет и целых эпох, сожженных дотла, засыпанных самумами бедствий и ураганами злодеяний. Надо быть очень зорким, чтобы разглядеть эти оазисы в тумане. Надо быть очень сильным, чтобы не опустились руки, не дрогнули ноги. И надо уметь драться до конца. Драться беспощадно с теми, для которых мир, человечность - растяжимые понятия, люди - подопытные кролики. Кому жалко кролика? И куда он убежит?
   И надо понять раз навсегда, что человек и мир - исконные непримиримые враги. Мир - аморфная масса, толпа, стадо; чрево и зад Высокого Человечества; в нем происходят физиологиче-ские отправления: добывают и переваривают пищу, дерутся из-за нее, из-за жизненного пространства, из-за извечной драчливости. Она тоже одна из неистребимых функций низменной части населения земли, хотя поэты и лирики пытаются прикрыть эту отвратительную функцию вуалью храбрости, любви к так называемой родине; подумаешь, добродетель - любить свою берлогу, где властвуют разжиревшие свиньи! Истинная родина Человека - Небо, Бог, в котором живет его душа.
   Надо произвести это разделение вплоть до полного отделения. Так повелел Господь: Он в мир принес не мир, но меч и разделение. И меня совершенно не трогает судьба низменной части; она сегодня уже не нужна; все эти функции будут лучше выполнять машины. Коммунизм - это стремление аморфной массы поглотить, растворить драгоценные кристаллы: алмазы, рубины, аметисты и выточенные ювелирами бриллианты.
   Надо отстоять душу Человека...
   * * *
   Татьяна Львовна подружилась с заведующей районным психиатрическим диспансером, Анной Ивановной Передрягиной, молодившейся сорокалетней блондинкой. Сначала Анна Ивановна была просто заказчицей, нашедшей в лице Татьяны Львовны умелую портниху, которой удавалось так удачно декорировать перезрелые прелести Анны Ивановны, что она даже сумела соблазнить самого помощника министра здравоохранения, Христофора Арамовича Бабаджана. Бабаджан и Передрягина отлично понимали друг друга, - у них были одинаковые вкусы и взгляды. Оба они шли успешно вверх по служебной лестнице. И если у Бабаджана был темный угол в его благолепной жизни - жена, то Анна Ивановна, веселая вдова, рада была его утешить.
   Подруги, разумеется, делились своими интимными переживаниями, смакуя альковные подробности, и не стеснялись в выражениях. Узнав о затруднениях Татьяны Львовны, Передряги-на дала ей добрый совет, как урезонить строптивого мужа...
   - Дело очень простое. Напиши нам в диспансер заявление, что муж, который значительно старше тебя и уже страдает импотенцией, устраивает тебе бесконечные сцены ревности и даже грозит.
   - Да, он однажды кричал: "Я тебя убью..."
   - И без основания?
   - Гм... Это как раз, когда он увидел, что я спускаюсь с сеновала...
   - Прекрасно... Мы определим, что у него галлюцинации...
   Всё это было сделано быстро, со свойственной Татьяне Львовне деловитостью. Через две недели, в семь часов утра, когда все еще в доме спали, раздался звонок в квартире Загогулина, вошли два дюжих санитара и предъявили предписание - доставить Павла Николаевича в психиатрическую больницу. Спросонья он сначала не мог понять, в чем дело. А Татьяна Львовна ласково уговаривала, даже по голове погладила:
   - Надо поехать, Павлик. Ты так устал, заработался, изнервничался, а там - санаторная обстановка. Полечишься, отдохнешь, поправишься.
   - Не поеду, - сказал окончательно проснувшись Павел Николаевич.
   - Тогда силой повезем, - равнодушно заявил санитар.
   - Попробуйте.
   Началась драка. Проснулись дети. Кричали, плакали. У обоих верзил были окровавлены морды, но Павел Николаевич был уже связан. Его вынесли. Жена шла рядом. Он плевал на нее и кричал:
   - Сука! Стерва! Это ты всё устроила... Дети! Ваша мать - проститутка. Выйду из больницы - я с ней сочтусь. Пошла вон, сука!
   Его отвезли в пятое отделение.
   Бросили на грязный матрац на полу.
   Шестипудовая баба посмотрела на него совиными глазами, - и он сразу присмирел. Сорок человек гоготали, плясали, плевали, курили, ругались, дрались.
   Когда его через неделю перевели в палату № 7, ему казалось, что он попал в рай.
   4
   ОТОЙДИ ОТ МЕНЯ, САТАНА!
   Странное затмение наступает, когда тень правды падает на нашу блистательную, идеальную землю. Должно быть, не земля в этом повинна, а правда. Она приносит только зло; обман - единственное сокровище, которое нам удалось похитить.
   ДЖОРДЖ МЕРЕДИТ
   Может быть, самое удивительное в палате № 7 было то, что все искренне любили друг друга и любили правду, не скрывали её, в то время как за оградой сумасшедшего дома все друг друга ненавидели и в лучшем случае не ставили ни во что, презирали, а пуще всего ненавидели и боялись правды.
   Особенно лгали газеты, умалчивая о самом главном. А ведь умолчание это самый иезуит-ский метод обмана. Газетам никто не верил, а только молве. Для ответственных коммунистов издавали секретные бюллетени, но и в них далеко не всё сообщали. Как это всегда бывает в тиранических государствах, роль играл очередной тиран, а все остальные, даже руководители, были пешками. В те дни исчез с горизонта один из видных персонажей - Фрол Козлов; одни говорили, что он застрелился, другие, что от волнения его хватила кондрашка. Все знали, что Хрущев расправляется с людьми, как с куклами; Сталин хотя бы устраивал суды, процессы, а этот просто вышвыривал их за борт, как ненужную ветошь.
   Правда дружила только с настоящими людьми, с полицейскими она была на ножах. Немудрено, что узники палаты № 7 ненавидели высшее начальство: от министра до вышибал.
   Профессор истории Николай Васильевич Морёный, которому недавно минуло двадцать девять лет, занимался почти исключительно средневековыми монголами и, казалось бы, не тревожил советских фашистов. Факультет был доволен им как умным, интересным ученым лектором. Его работа высоко оценивалась учеными, не только отечественными, но и зарубежными.
   Но...
   Даже не знаю, с какого "но" начать.
   Ибо в жизни каждого Человека с большой буквы, имевшего несчастье родиться в советской тюрьме народов, существует множество "но" - поводов попасть в немилость к властям предержащим, и тогда начинается хождение по мукам до самой могилы.
   Главное "но" Николая Васильевича Морёного заключалось в том, что хотя он и занимался монголами четырнадцатого века, он был молод, красив, высок, любил жизнь, правду, а главное - красоту, страстно мечтал о красивой жизни на свете и, прежде всего, - на русской земле.
   Почему же он занимался средневековыми монголами?
   Может быть, он чувствовал к ним особое расположение? Пожалуй, он ненавидел их всеми силами души. Со школьной скамьи он был поклонником философа Владимира Соловьева и еще более настойчиво, чем его учитель, доказывал, что главная угроза европейской цивилизации, и прежде всего России, исходит от монголов, которые втайне лелеют доктрину панмонголизма, и настанет день, когда китайские коммунисты сговорятся с японскими империалистами и первым делом захватят Сибирь с ее несметными богатствами и огромным жизненным пространством, которого хватит и для тех и для других, а потом возьмутся за Европу. Он даже утверждал, что на новейших секретных картах китайского генерального штаба Восточная Сибирь уже окрашена в китайский желто-бурый цвет - монгольский цвет кожи.
   - Именно для этой цели, - говорил он однажды собиравшимся у него постоянно на дому студентам, среди которых были также комсомольцы Володя Антонов и Толя Жуков, ныне обитавшие вместе с ним в палате № 7; они лежали рядом, - учитель и ученики, - и называли свой край историческим факультетом; даже фельдшер Стрункин покрикивал: - "Эй, историчес-кий факультет, давайте на ужин!" А иконописная сестра Дина, тайно влюбленная в Толю Жукова: - "Святая троица, вы будете наконец спать?" Так вот Николай Васильевич говорил:
   ...- Именно для этой цели китайцы затрачивают огромные средства, чтобы создать свою атомную бомбу. Наши говорят, что, мол, китайские руководители такой безрассудной тратой огромных средств создают невыносимые условия для широких слоев народа, которому и без того тяжело живется, что, мол, атомных бомб хватит в Советском Союзе, чтобы защитить весь социалистический лагерь, а того не соображают, что китайские атомные бомбы предназначаются прежде всего для Советского Союза. Вообще этот так называемый нерушимый социалистический лагерь рассыпается на наших глазах, как многоэтажный карточный домик. Нельзя же, в самом деле, серьезно говорить о едином содружестве, когда появилось уже несколько разных социализ-мов, которые поливают помоями друг друга и по сути дела ведут между собой самую настоящую холодную войну. И этого марксистского социализма полностью придерживаются только наши глупцы. И не могут понять, что не из-за отвлеченных теоретических споров китайцы нас протира-ют с песочком почище, чем американцы, и мало-помалу организуют свой интернационал, направ-ленный против нас. Если исключить из советского блока явных врагов - Китай, Албанию и Корею, которая примыкает к ним, - да и в других странах есть брожения, - то от пресловутой трети человечества в едином социалистическом лагере остается только одна десятая, - сегодня мы уже можем это констатировать. Наивно также думать, что в Польше и Венгрии действительно господствует социалистическая тишь и гладь; поляки и венгры - европейцы, стало быть, индивидуалисты, и они никогда не примирятся с ролью сателлитов советской олигархии. Не совсем ладно в Чехословакии и Румынии. Да и у нас недовольство растет с каждым годом. Хрущева всё больше ненавидят, были и покушения на него - немудрено, - народ голодает... И для спасения России нам, всей русской интеллигенции, надо теперь бороться на два фронта: с одной стороны, покон-чить с советским фашизмом, с другой - бороться с монгольской опасностью; и для этого необходима поддержка Запада, особенно Америки.
   В просторной квартире Николая Васильевича, где он жил вдвоем с больной старухой-матерью, - он был убежденный холостяк, - такие собрания устраивались часто. На них бывали только мужчины.
   - Мы заняты серьезным делом, - как-то сказал по этому поводу Николай Васильевич, - и не исключено, что именно мы будем той искрой, из которой разгорится пламя. Мы оцениваем прошлое и настоящее, готовим будущее для народа. А женщины, даже самые лучшие, оценивают наши мужские дела только с точки зрения мужчин, с которыми они спят, - вместе с любовника-ми или сожителями меняют также идеи, если они у них есть, а это явление редкое. Им решительно нельзя доверять таких серьезных дел как подготовка будущего. Опасно.
   И хотя ни одна женщина не участвовала в сборищах, и все как будто знали друг друга, однажды, почти в то же время, когда это случилось с Алмазовым и Загогулиным, "чумовозка" доставила в палату № 7 и Николая Васильевича Морёного.