Но немилосердный и бестактный хозяин шагал взад и вперед по его душе, как бульдозер, расчищающий строительную площадку, - мял, топтал, вырывал с корнем все эти бренные остатки былого великолепия, и беззастенчиво орал, заглушая все звуки и поэтические мелодии:
   - Хватит трепаться... ты, оптимистическая шарманка! Развелось вас, падших ангелов, до черта. И ты думаешь продержаться на своих ангельских дрожжах? Дудки! Стихов твоих печатать не будут. Ведь это индивидуалистические творения, которым объявлена война. Взять хотя бы твой последний опус "Черный вопрос". Уж самое заглавие выдает тебя с головой. Значит, голубчик, вопрос о советском бытии - для тебя черный? Значит, ты живешь в клетке, даже не позолочен-ной, а просто железной - за железной решеткой? - хоть и не написано, но читается между строк. И будешь жить до конца своих дней в этой клетке, потому что приспособиться не можешь. А Петька Жук проживет в золотой - ему наплевать на все идеалы, он спекулянт, процветает, а такие как ты вянут, не успев расцвести. И Шурочка придет к нему, а не к тебе...
   Макар курил одну папиросу за другой, и было горько во рту, хотелось плакать.
   День прошел, как всегда, скучно, вяло, в дымном цехе, за давно опротивевшей ему работой, о которой он должен был писать стихи, - и о так называемых героях, которые так же героически томились, как он, мечтая поскорее уйти в забегаловку, выпить, забыть про свой героизм. В этой работе Макар видел лишь беспросветную скуку, ярмо, которое давит и унижает человека с творческой душой.
   Эти мысли бродили в его голове, когда он возвращался домой по узкой улице, где его ежеми-нутно толкали, - и вдруг он увидел совсем близко Петьку Жука за рулем машины. Рядом с ним сидела Шурочка.
   Придя домой, Макар, не снимая мокрого "непросыхающего" плаща, сел за качающийся столик, на котором стояла заготовленная еще накануне бутылка вина, тарелка с колбасой, пачка дешевого печенья и блюдце с карамелью.
   И опять думалось стихами в те бесконечно долгие минуты, пока он выпил до дна всю бутылку вина, съел колбасу, печенье, конфеты, - все это он делал автоматически, как заведенная машина, не ощущая ни сладости, ни горечи.
   Последние три конфеты он сунул в карман плаща и вышел на улицу.
   Шел проливной дождь, ветер ломал оголенные сучья, вспомнилось - "на ногах не стоит человек". Макар шел шатаясь, размахивая руками, ветер ударялся о них, и ему казалось, что он хлещет по щекам этот гнусный мир, с которым вступил в последнее единоборство. И вдруг увидел перед собой Александра Блока. Он внезапно вынырнул из тумана, поровнялся; он был намного выше маленького Макара, и тот должен был задрать голову, чтобы видеть затуманенные глаза поэта, устремленные в непостижимые дали вечности.
   И Макар во весь голос закричал ему:
   Тебя обманули, меня обманули,
   нас обманули всех,
   ночь была, летели пули,
   и утром - успех.
   Но не для всех.
   А для кого?
   День - это ничего,
   недолог день, не век,
   но вечен Человек,
   ему нельзя не быть, не помнить,
   не чувствовать, не знать.
   Крадется ночь как тать.
   Ты в комнате один сидишь, ты слышишь?
   Скребутся мыши,
   звенят тюремщиков ключи
   тише, не кричи,
   никто нас не услышит.
   О правде, о героях,
   обо всем забудь,
   ползет ночная чудь,
   темень, тиски, муть,
   крепчает на дворе мороз
   а где же твой Христос
   в алом венчике из роз?
   Во тьме ночей двенадцать палачей
   ведут нас всех, кто уцелел,
   на расстрел,
   а впереди с красной звездой на груди
   шагает Ирод
   уверенно ведет
   на бойню избранный народ...
   Потом он пустился бежать, пока не очутился на берегу реки, - и там тоже не остановился, - он не помнил, что с ним произошло. Милиционер сообщил, что гражданин Славков, Макар Иванович, двадцати лет, рабочий, в нетрезвам состоянии бросился в реку, откуда его вытащил другой гражданин, Леонид Леонидович Неизвестный, тоже двадцати лет, студент. Гражданин Славков, придя в себя, на вопросы отвечал невразумительно и все выкрикивал нижеследующие слова: "Если бы все морды соединить в одну морду, я бы дал этой морде по морде". На указания дежурного, что нечего выражаться, что никаких морд в столице нашей родины быть не может, гражданин Славков, Макар Иванович, крикнул: "Вы - осел, в поэзии ничего не смыслите", и нахально хохотал, как помешанный, когда ему было справедливо замечено, что в выражениях про морды никакой поэзии нет, а только нарушение общественного порядка. Ввиду того, что гражданин Славков, Макар Иванович, явно находился в состоянии умопомешательства, он был направлен в психиатрическую больницу.
   Необходимо добавить, что спасший Макара Леонид Леонидович Неизвестный тоже пришел на берег Яузы топиться, окончательно разочаровавшись в жизни. Собственно говоря, он уже не был студентом, так как его накануне исключили из института за карикатуру "Осел и ослиные соло-вьи", вывешенную им в актовом зале института. На большом листе картона был изображен жир-ный осел, как две капли воды похожий на Хрущева, восседающий во дворце за столом, обильно уставленным яствами и напитками. Вокруг него, торопливо клюя пищу, толпились микроослики с габаритами и головками соловьев. Осел поучал ослиных соловьев, а те восторженно чирикали. Под карикатурой было написано:
   Читать умею по складам,
   но поучаю здесь и там,
   хоть я в рукав сморкаюсь сам,
   нос утираю господам.
   Леонид Неизвестный вообще был человеком не то чтоб уж совсем нерешительным, но весьма колеблющимся. Он никогда твердо не знал, что предпримет в следующую минуту, поэтому все его планы и замыслы были эфемерны. Нет ничего удивительного в том, что, придя к реке с намерени-ем утопиться, он вместо этого спас другого, - и это его чрезвычайно развеселило. Он был так возбужден и так забавно рассказывал, как он шел топиться и спас Славкова, что развеселил дежурного врача, который тут же решил, что перед ним несомненный шизофреник. Когда же Леониду Неизвестному предложили остаться на некоторое время здесь, в больнице, - отдохнуть и полечиться, - он с восторгом принял это предложение. Попросил только сообщить родителям, закончив:
   - Впрочем, можете и не сообщать, - мне все равно.
   Их обоих направили в палату № 7. Они шли туда в обнимку, распевая во весь голос, так что обитатели всех одиннадцати палат высыпали поглядеть на новых постояльцев. А они шли ни на кого не глядя и пели:
   Жил-был у бабушки серенький козлик...
   Бабушка козлика жрать захотела.
   Козлика слопать! - Нет, это не дело,
   Козлик стал бабушку жрать понемножку,
   Остались от бабушки рожки да ножки...
   Макар все время что-то выкрикивал, преимущественно стихи. То про морды, то про Шурочку, то про рваные штаны. А Леонид Неизвестный сел на отведенную ему койку в центре палаты и отвечал всем сразу на вопросы, сыпавшиеся градом:
   - Да, знаете, может быть, я и шизофреник... а что это такое, никто не знает... да... отец мой художник, но бездельник, инвалид, ненормальный, обуза для семьи... мать - учительница, кормит всех, кроме меня... есть еще брат... нет, я живу отдельно, снимаю угол в селе Дранково. Пока не плачу... хозяин - пьяница, спекулянт, жалеет меня, не то, что комсомол... Не могу решить, почему мне не хочется жить... да разве это жизнь? Родители, в общем - несносный элемент... как все советское... понятно, они сами не живут и не могут понять, почему их дети хотят жить, любят свободу... для старых рабов свобода - это и есть любовь к цепям... кто-то сказал... впрочем, может быть, и я - несносный. Да? А почему я должен быть сносным для людей, которых я и знать не хотел бы... у нас все несносные... Этого я еще не решил - может быть, буду скульптором или композитором, а, может быть, поэтом, живописцем... только держимордой не буду... а все остальное неизвестно... Учиться? Но чему, - как не надо писать, рисовать, лепить, жить? Ведь только этому можно научиться у нас... а, может быть, убегу или утоплюсь всамделишно... нет, мне не до девиц... я за сутки выпивал один стакан кофе и съедал булочку... это все мое питание, вообще-то я очень здоров... могу грузчиком работать, но зачем?
   * * *
   В этот день Андрей Ефимович принимал с утра в тридцать девятом отделении. И первым ему показали Макара Славкова. После осмотра, когда Макара отвели в палату, Андрей Ефимович, как обычно, спросил Кизяк:
   - Ваше мнение, Лидия Архиповна?
   - Явный шизофреник. Мания величия: считает себя великим поэтом только потому, что пишет в антисоветском духе. Сейчас в состоянии сильного возбуждения.
   - А причина возникновения болезни? Рабочий парень. Братья и сестры совершенно здоровы. Есть сопутствующие обстоятельства?
   - Очевидно связан со стилягами, - они ему вскружили голову. К сожалению, такие случаи нередки. Вместе со Славковым поступил его ровесник Неизвестный... фамилия у него такая - тоже шизофреник и на той же почве... Пустые, никчемные мальчишки.
   - Лидия Архиповна, а вы читали стихи Славкова?
   - Нет... какой-то бред, мне говорили.
   - А скульптуру из пластилина Неизвестного вы видели? Он её назвал: "Человек бродит по улице в поисках интересного дела". Он у нас её слепил.
   - Нет, не видела.
   - Вижу, - улыбнувшись сказал Андрей Ефимович, - что заместительница хочет полемизировать с заведующей. Я не ошибся, Зоя Алексеевна? Говорят, вы завзятая спорщица. В кулуарах министерства сплетничают, что вы даже не признаете авторитета доктора Бабаджана.
   Зоя Алексеевна в ответ не улыбнулась, а заговорила спокойно, с нескрываемой печалью:
   - Не знаю... вам лучше знать, Андрей Ефимович... Ваш авторитет я признаю. И должна сказать, что меня совсем не убеждают стандартные заключения Лидии Архиповны. Даже к больным насморком нельзя подходить стандартно. Славков и Неизвестный - оба очень талантливы. И если их произведения не звучат в унисон общепринятому стилю, - хотя я сомневаюсь, что в искусстве может быть общепринятый стиль, но это другой вопрос, - то это не их вина, а беда. Как человек и как врач я не считаю возможным, чтобы целый народ думал и чувствовал одно и то же; по-моему, морально-политическое единство - не реальная вещь, а выдумка казенных оптимистов. Не секрет, что у нас много индивидуалистов, особенно среди творческой интеллигенции, для которых неприемлема ни наша этика, ни наша эстетика, ни наша идеология. На этой почве многие впадают в тяжелые формы депрессии и пытаются свести счеты с жизнью. Славков, - я с ним беседовала не раз, - чувствует себя в тупике, как загнанный зверь. Он не видит выхода. Печатать его же не будут. Свою работу на заводе он рассматривает как принудительный каторжный труд. Его сводит с ума беспросветная нищета. Его бросила любимая девушка, именно как нищего. То же самое с Неизвестным, ему внушают отвращение наши идеи. Он сказал мне: "Лучше смерть, чем казарменный коммунизм. Они убили искусство, а для меня возможна жизнь только в искусстве". И преступно врачу считать их просто сумасшедшими, буржуазными выродками. Дикость. Ведь мы не считаем выродками буржуазных писателей, художников, композиторов, наслаждаемся их искусством, хотя они наши идейные противники. Почему же мы наших идейных противников прячем в сумасшедшие дома? В Снежевске сидит Есенин, у нас - Валентин Алмазов, ведь это позор!
   Зоя Алексеевна умолкла. В комнате царила напряженная тишина. У всех были возбужденные лица. Лидия Кизяк ерзала на стуле, на ее лице были красные пятна.
   - Так что же вы предлагаете, Зоя Алексеевна? - спросил академик.
   - Обоим, и Славкову и Неизвестному, разрешить для дальнейшего лечения выехать за границу, в страну, которую они сами выберут, - и на неопределенный срок.
   - А если они не вернутся? - крикнула Кизяк.
   - Это их дело. Ведь у нас не тюрьма. Во всех демократических странах, и даже в царской России, выезд за границу был разрешен всем желающим.
   - Ну, это ни в какие ворота не лезет, - развела руками Кизяк.
   Зоя Алексеевна даже не взглянула в ее сторону.
   - Я полагаю, что мы так же преступно относимся к Валентину Алмазову, Голину, Загогулину и многим другим, которые вообще ничем не больны.
   Андрей Ефимович был впервые за многие годы потрясен. Ему стало грустно, что не он, а она, которая могла быть его внучкой, выступила так открыто и самоотверженно. Он горько улыбнулся.
   - Да... Зоя Алексеевна... мне вспоминаются романы наших классиков. Тогда врачи частенько рекомендовали больным нервным расстройством уезжать за границу, на воды - как тогда выражались. Но ведь у нас такой реальной возможности нет, дорогая Зоя Алексеевна. Даже если я внесу такое предложение, все, и прежде всего ваш почтенный супруг, доктор Бабаджан, поднимут вой и в лучшем случае сочтут это за выходку старого чудака. Вы ведь знаете, что каждая заграничная поездка рассматривается чуть ли не в Совете министров - валюта! А отправить людей, заведомо зная, что они не вернутся, значит дать пищу вражеской пропаганде. Из этого ничего не выйдет.
   - Но мы ведь врачи, а не шарлатаны. Мы дискредитируем себя в глазах народа. А тем, что мы держим таких людей в сумасшедших домах, мы даем еще больше пищи вражеской пропаганде.
   - Да... - академик теперь обратился ко всем собравшимся. - Вопросы, поднятые Зоей Алексеевной, слишком сложные, чтобы мы их могли немедленно разрешить. Завтра я уезжаю в Америку. А когда вернусь, мы вновь их обсудим и постараемся что-нибудь предпринять.
   Все думали, что после такого выступления Зою Алексеевну снимут с поста заместительницы, - да и Кизяк не скрывала, что желает от нее избавиться, но к всеобщему удивлению никаких перемен не произошло.
   В два часа дня Андрей Ефимович принимал больных в сороковом женском отделении. Первой привели Наташу Ростову. И снова здесь присутствовала Зоя Алексеевна, хотя она к этому отделению отношения не имела. Она сама об этом попросила Андрея Ефимовича.
   Зоя Алексеевна издавна знала профессора музыковедения Аполлона Аполлоновича Ростова, одно время училась у него, - она два года занималась в консерватории, потом по настоянию мужа оставила ее, да и времени не хватало. Однако профессор Ростов не забыл ее и однажды попросил приехать к нему - посмотреть его дочь, которая тогда была ученицей восьмого класса. У Наташи тогда начали проявляться некоторые странности, потом участившиеся, так что врачи стали погова-ривать о каком-то неопределенном нервном расстройстве, хотя и никакого диагноза поставить не могли. В конце концов, они прямо признались, что не знают, как ее лечить. Началось с того, что она не могла вставать по утрам. Когда ее будили, она вставала, умывалась, садилась завтракать, потом начинался припадок - рвота, конвульсии, иногда теряла сознание. Но если ее не будили и она спала, сколько хотелось, она чувствовала себя отлично.
   Врачи решили, что все это симптомы слишком бурного полового созревания, и со временем все пройдет.
   Однако не проходило.
   Ей пришлось перейти в вечернюю школу, потом - в музыкальную.
   У Наташи Ростовой было недурное контральто и она могла бы стать незаурядной певицей, если бы хоть в какой-нибудь степени обладала трудолюбием, усидчивостью, постоянством. Но ни одного из этих необходимых качеств у нее не было. Все ей быстро приедалось - занятия, люди лакомства. Фраза, которую чаще всего от нее можно было услышать, была: "Мне скучно".
   Она была очень темпераментной и увлекающейся. И вот, - сегодня она не может жить без какого-нибудь мальчика, а завтра видеть его не может и клянет себя: как она могла увлечься таким примитивным субъектом? Плачет от досады. Единственное, что она ценила в жизни - это весе-лье, развлечения, особенно рестораны, пирушки, загородные поездки, курорты, танцы. Это, собственно, она называла жизнью. А труд, учеба, семья и прочие добродетели она считала только нудными обязанностями, которые надо, по возможности, избегать.
   "Мне до всего этого, как до фонаря", - было ее излюбленным выражением.
   Наташа Ростова была очень красива, - об этом говорили все с восхищением, завистью, злобой. Поэтому у нее почти не было подруг, зато уйма поклонников, в возрасте от семнадцати до пятидесяти. Но она была не только красива, но и умна, обаятельна, общительна. Она быстро поня-ла, что ее ждет тысяча разочарований, как и других девушек, равнодушных к социалистическим добродетелям. В это время она случайно познакомилась с одним американцем. Он был очень влюблен, но она отказалась выйти за него замуж. Американец был в отчаянии. И уезжая, взял с нее слово, что если она передумает, пусть даст ему знать. Он будет ждать ее пять лет. Время от времени туристы передавали ей письма от него. Он ждал, надеялся. Потом появился адвокат Шипов, интересный человек, романтик, тоже влюбленный по уши. Жил он вместе с сестрой-горбуньей в одной комнате, хотя зарабатывал пятьсот рублей в месяц. Но для Наташи это были гроши. Она не отталкивала его, но и особых надежд не подавала. Еще сама точно не знала...
   Зоя Алексеевна правильно определила заболевание Наташи: ей противопоказан советский климат, надо его переменить на другой. Когда Зоя Алексеевна сказала об этом отцу Наташи, тот глубоко задумался. Да, надо уезжать, но как? Наташа к тому времени уже приняла решение - уехать, а там видно будет, выйдет она за этого американца или нет.
   Так как туристы не появлялись больше в ее доме, она решила передать письмо через посольство, - ей, конечно, известно было, что по почте это письмо дальше полиции не пойдет.
   И вот - письмо брошено во двор посольства. Приедет ли за ней Майкл? Но пока она в сумасшедшем доме.
   Войдя в комнату, где собрались врачи, Наташа приветливо кивнула Зое Алексеевне.
   - Ну, барышня, рассказывайте, что с вами, - сказал Андрей Ефимович.
   - Если можно, я вам лучше спою.
   - Пожалуйста, послушаем.
   Наташа спела романс "У нас судьбы разные". Когда она окончила, Андрей Ефимович сказал:
   - Хорошо, Наташа, но что нам делать с вашей судьбой, чтобы она не заводила вас так далеко?
   - Одно - завезти меня дальше - за океан.
   - И тогда все будет хорошо?
   - Прекрасно.
   - Так... Ну, ладно, идите, отдыхайте.
   Когда она ушла, Нежевский обратился к лечащему врачу:
   - Ваше мнение?
   - Дело ясное... Девчонку распустил отец вопреки настояниям матери. Она и дурит. Неврасте-ния в сильной степени. Чрезмерно эротична. Ее надо взять в шоры. И тогда она успокоится.
   - Навсегда... - сказала Зоя Алексеевна.
   - Как вас понять? - спросил ее Нежевский.
   - Очень просто. Девчонка покончит с собой. Она мне это сама сказала. Я с ней очень дружна. Я считаю необходимым, чтобы спасти ее, отправить к жениху в Америку.
   - Позвольте, у нее жених здесь, - сказала заведующая отделением.
   - Кто вам сказал?
   - Да он сам - адвокат Шипов.
   - Ну, это - чтобы получить свидание. У нее есть такой вздыхатель. Я настаиваю на своем мнении. Она может и здесь что-нибудь натворить. Держать ее - преступление.
   - Дорогая Зоя Алексеевна, - сказал Андрей Ефимович, - вы сегодня уже второй раз предлагаете невозможные решения. И... один в поле не воин.
   - А вы?
   - Я уже не воин... - и тяжело вздохнул, - видимо, пора мне уходить с поля.
   Перед уходом Андрей Ефимович сказал ей:
   - Зоя Алексеевна, а что если бы вы зашли в мою берлогу... не возражаете?
   - Но ведь я теперь падший ангел.
   - Все мы - падшие ангелы: и больные, и здоровые, и врачи...
   8
   ВОССТАНИЕ ПАДШИХ АНГЕЛОВ
   Если жутко присутствие среди великой массы слепцов считанных ясновидцев с печатью на устах, то еще ужаснее, по-моему, когда все всё уже знают, но обречены на молчание, и каждый видит правду в прячущихся или испуганно расширившихся глазах другого.
   ТОМАС МАНН
   Глазами Валентина Алмазова
   Мы все чувствовали себя падшими ангелами на этой страшной земле, но никто не хотел мириться с такой участью и стремился вернуть любой ценой потерянный рай.
   Естественно, что сейчас, на досуге, с особой остротой встал вопрос, что же собой представляет этот потерянный рай, о котором все мы имели смутное представление, особенно - молодежь?
   Конечно, все прочли множество книг, настоящих, - и жалкие потуги советских школьных учителей, наёмных писак и агитаторов затмить неумолимую правду этих книг ни к чему не привели. В те дни ко мне обращались самые разнообразные люди. Падшие ангелы явно считали меня Люцифером, и я не имел нравственного права отказаться от этого почетного звания. Я должен был нести им свет правды. И я зажег свой фонарь и не гасил его ни днем, ни ночью, несмотря на все усилия полицейских. Впрочем, не следует преувеличивать их роль и значение, - не только я, но и все другие, даже мальчики, не считали их людьми, а чем-то вроде придорожных репейников. К ним относились с таким нескрываемым презрением, так подчеркнуто грубо, что мне даже порой неприятно было.
   Теперь вся наша жизнь словно превратилась в мятеж восставших ангелов, - пока это была репетиция в палате № 7, но мы уже видели в своем воображении уличные бои, баррикады, поверженного врага.
   И первое, что мы решили единогласно, - и это стало нашим знаменем, провозгласить Декларацию прав Человека. Она не была сформулирована. Правда, все выкриками одобрения и рукоплесканиями приняли мое краткое слово:
   - Друзья! На мир, на жизнь можно смотреть по-всякому. Одни восхваляют рабство, другие - свободу. В сущности, вся история человечества - это борьба закоренелых крепостников и рабовладельцев со свободолюбивыми людьми. Я думаю, все со мной согласятся, что если всё спорно, все блага жизни могут быть опорочены, то существует одно несомненное - Свобода, которая, по-моему, и есть душа Жизни, - рай, который мы потеряли и хотим вновь обрести. Да здравствует Свобода!
   Взрыв аплодисментов и бурные выкрики прервали на минуту мою речь.
   - Вижу, что попал в точку. Я, ваш Люцифер, вместе с вами поднимаю восстание не против Бога, которого мы чтим, а против Дьявола...
   Стрункин погнал нас на прогулку раньше обычного, - он не отходил все время от дверей нашей палаты. В последнее время он стал проявлять ко мне особое почтение.
   - Слушайте, Валентин Иванович, - говорил он просительным тоном. Бросьте это дело. Вы ведь этим ничего не добьетесь. Вас тут будут держать годы или сошлют в Столбы. Всё-таки лучше жить дома с семьей.
   Гуляли мы два раза в день. Каждое отделение имело свой загон, огороженный бетонным забором с небольшими щелями. Зачем нужно было хороший старинный парк превратить в десятки загонов? Но ведь тогда бы не было ощущения тюремного режима. Когда мы выходили и возвра-щались, Стрункин нас пересчитывал, как телят. Калитки загонов запирались. Постоянно приходи-ли родные, друзья, близкие - часто стояли у забора, в грязи или в снегу, тихо беседовали, целовались, плакали. Приходила и жена Павла Николаевича Загогулина, несмотря на то, что он ее гнал. Приводила детей, чтобы иметь возможность поговорить с ним. "Татьяна-Вырви Глаз" - прозвали ее все, даже сестры и санитарки. Она не могла примириться с мыслью, что потеряет высокий оклад мужа. А Павел Николаевич заявил, что разведется с ней сразу, как только выйдет из больницы. Уговаривала его и Кизяк. Обещала выписать, как только он помирится с семьей.
   К Славкову, Антонову, Неизвестному и Коле Силину приходили очень редко. Во время прогулки они играли в волейбол. А порой, когда в окне второго этажа показывалась Наташа Ростова, все по очереди разговаривали с ней подолгу, для чего изобрели специальный язык жестов.
   Безделье мучило всех. Меня тоже, - порой невыносимо. Солдаты должны воевать. Длительное бездействие разлагает лучшую армию.
   Чтобы окончательно оболванить узников, завели так называемую трудовую терапию - клеить коробочки. Но почти никто не соглашался заняться этим отупляющим трудом.
   Так мы жили, - то-есть, днем и ночью говорили о жизни, которой нет, но которая обязательно будет.
   * * *
   Обо мне появилась первая статья в крупной американской газете. Полицейские всполошились. Это был первый удар. За ним последуют другие. Эти идиоты все еще думают, что могут меня вернуть, купить. Они не понимают, что я ушел навсегда, что теперь я - их враг.
   Эти тупицы не понимают, что я - не один человек, большой или малый, а - стихия, сверх-мощная ракета, начиненная ненавистью. Палата № 7 - школа ненависти. Десятки учеников превращены в тысячи последователей. А жене моей и дочери полицейские предлагают деньги, помощь! Ослы!
   * * *
   Санитарка принесла мне письмо от Наташи Ростовой. Она каким-то образом достала мою книгу, изданную за границей. Множество комплиментов. И потом:
   "Может быть, Вы что-нибудь напишете обо мне. Я ведь тоже инфернальная, как Ваша Римма. Знаю, что все мы, инфернальные, обречены. Все говорят, что я сильная, волевая, даже жестокая, играю судьбами людей, как мячами. И это, пожалуй, верно. Но Вам я признаюсь, как на исповеди, - я верю в Бога, - что в действительности я совершенно беспомощна, ничего не умею, ни на что у меня не хватает сил, - ни на подвиг, ни на материнство. Раньше мне казалось, что я очень люблю себя, но здесь я убедилась, что и это - не настоящая любовь, а только временное увлечение, которое уже проходит.
   Что же мне еще о себе сказать Вам, - я должна все Вам сказать, потому что Вы один можете решить, достойна ли я большой судьбы. Хотя обреченная, но еще не пропащая. Мне кажется, что я могу еще пошуметь и позабавить мир, - разумеется, не в нашем иезуитском монастыре, - может быть, даже осчастливить моего американского претендента. Ведь осчастливить хотя бы одного человека - тоже достойное дело, вероятно, более достойное, чем сделать несчастными двести миллионов рабов. Я поручила адвокату Шипову хлопотать, чтобы меня отпустили в Америку к моему жениху. В награду обещала не забыть его, по крайней мере, три года. Он писал мне, что вспоминать мне придется о покойнике.