По плану «мероприятий» в восьмом классе должно было состояться комсомольское собрание, перенесенное на двадцать седьмое сентября с начала месяца из-за дождей. И комсоргом группы была, между прочим, Ксана. Но группа создалась, по существу, в самом конце прошлого года, и кратковременные обязанности Ксаны были чисто символическими.
   В связи с предстоящим «вечером» собрание опять перенесли.
   После четвертого урока, заметив, что Антона Сергеевича у себя нет, Надежда Филипповна пригласила Ксану в его кабинет.
   – Я разрешаю тебе идти домой.
   – Почему? – спросила Ксана.
   – Потому что… тебе надо отдохнуть. Ты еще не совсем поправилась…
   Ксана подумала и тряхнула головой: нет.
   – Словом, я не хочу, чтобы ты присутствовала на этой лекции! – не выдержала Надежда Филипповна.
   – Почему? – повторила Ксана.
   Надежда Филипповна хотела присесть на директорский стул, но вернулась, взяла Ксану за плечи, с прежним щемящим чувством страха или горечи заглянула в равнодушные глаза своей лучшей ученицы. Что там, за этим равнодушием?..
   – Я требую, Ксана, – понимаешь, – чтобы ты ушла. И не после пятого урока, а лучше сейчас.
   Ксана медленно покачала головой: нет.
   Надежда Филипповна сокрушенно вздохнула:
   – Напрасно ты. Никому ничего не докажешь этим…
   Упрямо дрогнули тонкие брови Ксаны. Именно доказать она хотела, что никто и ничто ее не тревожит. Лекцию и весь этот сыр-бор вокруг неожиданного «вечера» она восприняла как личный вызов.
   Надежда Филипповна отошла от нее, присела.
   – Может, ты все-таки уйдешь, Ксана?..
   И снова медленное движение головой: нет.
   Надежда Филипповна шевельнула пальцем тяжелое пресс-папье на тумбочке справа от себя.
   – Ты знаешь, что Дима теперь будет учиться в шахтинской школе?
   Ксана не ответила.
   – Сделал он это, в сущности, по моему настоянию, – призналась Надежда Филипповна. – Я много думала и решила, что так правильней… Здесь у него могут быть неприятности.
   Ксана промолчала.
   – Хорошо, иди в класс. Через минуту звонок. – Надежда Филипповна поднялась. – Я тебя прошу: пожалуйста, подумай. Мне бы очень хотелось, чтоб ты ушла домой.
   Но Ксана не ушла. Прямая, напряженная, она заняла место на последней скамейке и за два часа, которые тянулся этот «вечер», ни разу не пошевелилась.
 
   Софья Терентьевна рассказала старшеклассникам, что настоящая дружба основывается, как правило, на общности интересов (Маркс и Энгельс, Герцен и Огарев), что прочность дружбы зависит также от того, на что направлены эти самые интересы. Если они связаны с революционной борьбой, с думами о благе народном, дружба нерушима (Маркс и Энгельс, Герцен и Огарев). То же самое – и о любви, в которую постепенно перерастает дружба между мужчиной и женщиной (декабристы, их жены, которые отправились вслед за мужьями в Сибирь. «Есть женщины в русских селеньях…»). Любовь – это великое чувство, которое должно облагораживать, двигать человека на труд, на подвиг, нельзя опошлять любовь. Дружбу тоже опошлять нельзя. В старое время любовь была трагедией (Каренина и Вронский, Ларина и Онегин). В нашем обществе, где женщина имеет равные права с мужчиной, любовь приобрела совсем иные качества («Два капитана» Каверина). И любовь и дружба между юношами и девушками – очень ответственные отношения, которые проверяются временем и разными испытаниями. Если говорить откровенно, как взрослому человеку со взрослым, тут всего полшага до глубочайшей ошибки, а иногда – до трагедии. В лучшем случае это разочарование в любимом человеке, а в худшем… (кинофильм «Человек родился» все смотрели?). «Любовью дорожить умейте, с годами дорожить вдвойне, любовь не вздохи на скамейке и не прогулки при луне»…
   После ее выступления минут пять не находилось желающих высказаться, хотя физичка и призывала всех «поспорить».
   Наконец что-то о Ромео и Джульетте разъяснила староста десятиклассников Лялька Бондырева. Ей нельзя было не выступить, у нее такая болезнь – активность, и в школе еще не было собрания, на котором бы она не вставила слова.
   Лялька вытолкнула к трибуне свою закадычную подружку Галку… И поначалу дискуссия на тему о дружбе и любви напоминала «принудиловку», где каждый торопился побыстрее отработать свое, уж если сбежать не удалось. Потом тоненькая и пугливая Дина Мамыкина из девятого обрушилась на своих мальчишек, что нет у них никакой вежливости к слабому полу, да и просто вежливости у них тоже нет.
   Это сразу оживило разговор. И больше не приходилось никого тянуть за руку: желающих сказать свое особое мнение стало много.
   Только восьмиклассники молчали дружно и категорически, будто воды в рот набрав.
   От восьмого класса выступил один Сережка Дремов. Сначала он долго уговаривал пойти пошмурыгать с трибуны Костыля, тот впервые заартачился. Тогда Сережка разозлился и вышел к трибуне сам.
   – Чепуха все это: любовь там, дружба – как это говорится? – между полами, – заявил Серега. – Потому и называется противоположный пол. То есть против – и никаких перемирий! Между полами все время война! У нас на улице дядька Алексей каждый день дерется с женой. Но тетка Настя сильнее, и он всегда ходит поколоченный. Правда, он еще и пьяный всегда, – может, поэтому?
   Софья Терентьевна попросила Сережку Дремова не подменять серьезного разговора анекдотами. Сережка Дремов обиделся и, заявив, что остается при своем мнении, покинул трибуну.
   Ксана шла домой усталая и разбитая, с тягостным чувством только что сделанной глупости. Слова доклада, как и выступлений, скользили мимо ее сознания… Она действительно никому ничего не доказала. Да и желания доказывать, как она поняла теперь, вовсе не было. Послушайся она вовремя Надежду Филипповну, ушла бы сразу после четвертого урока и уже сидела дома…
* * *
   К вечеру в Шахты наведался Валерка. Хотел рассказать Димке о лекции про любовь и дружбу, раздумал. Посидели на лавочке перед домом. Валерка чувствовал холодок по отношению к себе со стороны друга и старался не быть навязчивым.
   А Димка сам не мог понять, откуда появился у него этот холодок. Но Валерка в его представлении уже стал человеком из какого-то иного мира, в который ему, Димке, путь заказан. Видимо, это и разделяло их.
   В окрестностях Долгой стойко удерживалась теплая, солнечная погода. Осень обрушилась внезапными дождями и отпрянула невесть куда от Ермолаевки, Шахт, Холмогор. Малолетние городошники, вздымая босыми ногами черную пыль, носились по улице мимо друзей в одних трусах, как среди лета.
   – Пойдем порыбачим завтра? – предложил Валерка
   – Не знаю… – слицемерил Димка. – Посмотрю в школе… Может, приду.
   Прощались они, испытывая взаимную неловкость: Валерка – печальный, Димка – злой на самого себя.
 
   Он говорил искренне, когда на вопрос Надежды Филипповны, трудно ли ему, ответил: «Не знаю». Он многого не знал и не понимал из того, что творится с ним. И точно так же, как, со своей стороны, Ксана, боялся увидеть ее. Пропала из жизни та ликующая ясность, что еще недавно переполняла его, делая и ночи радостными и дороги радостными… Надежда Филипповна полагает, что он держался на педсовете с достоинством, а Димка презирал себя за этот совет. Ему бы ничего не говорить, отказаться – и точка. А он разоткровенничался.
   Наконец, мог он ослушаться Надежду Филипповну и не уходить из ермолаевской школы? Мог. Однако ушел. Потому что оказался бессильным. И Ксана должна знать об этом его постыдном бессилии, как знает Валерка, как знают ермолаевские учителя… Вот отчего зародилось в нем то угрюмое отчуждение, что непроизвольно распространил он не только на Валерку, но и на Ксану. Будто они виноваты в его слабости.
   В восьмом классе шахтинской школы Димка сел в одиночестве за вторую, не занятую по причине инвалидности парту: левая крышка ее моталась на одной петле, правой не было вовсе.
   Черноволосому и темнокожему парню в спартаковской футболке под пиджаком, который решил допросить его, Димка сказал, что покинул Ермолаевку из чисто патриотических побуждений… И заметил, что ему не поверили, какой-то слушок уже прополз от подножия Долгой горы в Шахты. Девчонки смотрели на него с любопытством, мальчишки, как и подобает мужчинам, сочувственно, понимающе.
   К счастью, мужская половина класса была уже не первый день целиком заражена футболом. И, как выяснилось, мечтой шахтинцев было вызвать на состязание ермолаевскую десятилетку… Ермолаевцы об этом даже не подозревали.
   Парень в спартаковской футболке оказался капитаном команды. Целый час резались после уроков со сборной малолеток.
   Димка резался тоже. Но в разгар боя неожиданно вышел за ворота и молча натянул рубаху, пиджак, ботинки, снятые перед игрой.
   На удивленный вопрос капитана, куда он, ответил, что дома велели прийти пораньше. А сам решил вдруг, что не станет обыгрывать ермолаевцев. Не хочет он обыгрывать их…
 
   Затянувшееся молчание дочери не на шутку обеспокоило Сану, поскольку его уже нельзя было оправдать ни болезнью, ни упрямством. Наблюдая, как равнодушно проходит мимо нее Ксана, как старательно углубляется в гербарий, часами вперив глаза в одну страницу и, скорее всего, не видя ее, как она ухитряется чем попало перекусить на скорую руку загодя – до обеда или ужина, чтобы не сидеть потом за общим столом, не отвечать на попытки разговора, Сана испугалась. Прежняя, во многом надуманная угроза потерять дочь стала реальной. Сана представила себя одной-одинешенькой в мире, корова или коза, как у Полины, юбка до пят, замызганная телогрейка… И ей стало жутко.
   С поспешностью, с какой она действовала всякий раз, когда не выдерживали нервы, Сана изменила тактику.
   В субботу, пока дочь была на занятиях, она извлекла из ящика в кладовке пересыпанное нафталином пальто, что купил дядя Митя, вычистила его и на деревянных плечиках повесила в Ксаниной комнате. Здесь же поставила румынки.
   Не обедала в ожидании Ксаны, сменила занавески на окнах, выскоблила полы, в стеклянную вазу под фотографиями наложила конфет, – словом, все в доме сделала, как перед праздником. И скрылась в кухне при появлении дочери.
   А та сняла у порога башмаки, не замечая преображенной горницы, прошла в свою комнату. И, украдкой заглянув к ней, Сана опять увидела ее узкую, обтянутую рыжим свитером спину, склоненную над столом… А около двери висело желтое, с воротником «под барса» пальто и сиротливо жались на полу теплые ботинки.
   – Иди пообедаем…
   – Я не хочу.
   Сана потопталась у двери. Нехотя забрела в кухню, открыла миску с варениками, помедлила над ней… и снова закрыла.
   Неслышными, кошачьими шагами несколько раз прошлась по горнице взад-вперед, подавляя необъяснимое внутреннее сопротивление, чтобы сказать будничным голосом:
   – Ксана… Ритка вчерась туфли себе черные купила, с пряжками. Может, возьмешь себе? (Ксана не ответила.) Дойдем до сельпо, померяешь… – уже менее энергично добавила Сана.
   Дочь листнула альбом.
   Сана подошла к ней, тронула за плечо:
   – Ксана… – Позвала громче: – Ксанка!.. – Взяла и слегка потрясла ее за руку. – Ну чего ты молчишь?! (Ксана подняла на нее глаза.) Чего ты хочешь от меня? Скажи, чего хочешь!.. Хочется тебе что-нибудь? Я же все для тебя, всю жизнь… – В голосе матери послышались слезы. – Туфли тебе не надо, давай что-нибудь другое возьмем… Ты щенка хотела, приноси, пускай будет! Я сама тебе принесу! – торопливо добавила она.
   – Зачем?.. – спросила Ксана.
   Мать не заплакала. Выпрямилась по-всегдашнему, шевельнула сомкнутыми у переносицы бровями. Но вышла не такой уверенной походкой, как ходила раньше.
 
   С книгой на коленях и голубой бумажной закладкой в руке, Валерка сидел на крыльце. Валерка никогда не загнет страницы, обязательно вырежет закладку. И вечно он на крыльце…
   По двору, гоняя кур, носился Шерхан. Завизжал, получив от петуха клевок в спину, однако занятия своего не бросил.
   Ксана присела рядом с Валеркой. Обтянув юбку на коленях, уткнулась подбородком в согнутые ладони.
   Валерке с того злополучного дня до сих пор не удавалось поговорить с ней. Обрадовался. Немножко растерялся от неожиданности. Когда она села, спросил:
   – За книжкой?
   Глаза Ксаны блуждали по двору, перемещаясь вслед за Шерханом.
   – Нет. Просто так.
   Валерка дотянулся до ботинок у двери и натянул их на босые ноги, не зашнуровывая. Помолчали.
   – Чем вчера занималась?
   Ксана слегка приподняла брови, как бы вспоминая.
   – Души слушала…
   – Что? – переспросил Валерка.
   – А ночью был ветер, – сказала Ксана, – и в трубе завывало…
   Валерка не понял ее.
   – А души причем?..
   Ксана невесело улыбнулась каким-то собственным мыслям. Объяснила Валерке:
   – Когда была жива Риткина бабушка, она говорила, что воют в трубе – это души. Неприкаянные, понимаешь?.. Плачут. Найдут, кому где хорошо, – и давай завывать: «Тебе хорошо, а нам плохо… Нам холодно». Только я не знаю, что им в нашей трубе?..
   – Сказки все это, Ксана…
   – Ну я же верю в сказки. А ты послушай когда-нибудь. Очень похоже: вроде жалуется кто…
   Сунув голубую закладку между страницами, Валерка закрыл книгу, посмотрел, куда бы пристроить ее, не нашел и оставил на коленях.
   – Зря ты, Ксана…
   – Что зря?
   – Да вот это все: про трубу, про души… – Вспомнил: – Завтра воскресенье…
   Ксана взяла из-за спины косу и больно дернула ее. Шерхан утомился. Поводя коротким хвостом, подошел к крыльцу.
   – Когда воскресенье, Валер… это, наверно, еще хуже, – сказала Ксана.
 
   Переход в шахтинскую школу имел для Димки одну-единственную выгоду: теперь не надо было, забегая вперед, штудировать алгебру… Всю первую половину воскресного дня он возился со старыми блоками радио. Смысла эта возня не имела. Димка размонтировал несколько наполовину готовых схем и разложил детали по баночкам: сопротивление – к сопротивлению, емкость – к емкости.
   Отец, дочитав последнюю страницу областной газеты, поглядывал со стороны на этот его мартышкин труд.
   – Что злой такой?
   – Почему злой?
   – Делать нечего – приборы курочишь?
   – Порядок навожу, – сказал Димка.
   – В Ермолаевку не ходишь теперь?
   – Нет, папа! – Димку начинали раздражать вопросы.
   – Шел бы в футбол погонял, как вчера, – внесла предложение мать, закончив свои дела в кухне и подсаживаясь к вязанию.
   Димка в сердцах сгреб детали в ящик и, ногой задвинув его под кровать, взял кепку.
   – Пойду… – Толкнул дверь на выход.
   – Что я, что-нибудь не так сказала? – спросила у Леонида Васильевича жена.
   – Все так, мать! Все правильно, – ответил Леонид Васильевич и стал читать газетную передовицу.
   – Все обошлось вроде. – Жена вздохнула.
   – Кто его знает, мать… Все или не все…
   – Неуж до сих пор из-за той девочки?
   «Хлипкая молодежь пошла…» – размышлял Леонид Васильевич, читая передовицу. Когда он сам ухаживал за женой, ее бывший ухажер с компанией так отделал его… Но отлежался он – и увел ее буквально из загса. А этих только прищемили немного… Впрочем, возможно, здесь иное, чем у него…
   – Поживем – увидим, мать, – дочитав статью, с опозданием ответил жене Леонид Васильевич.
 
   Велосипед Димка не взял. Пешком, вдоль речки, ушел далеко от Шахт: за Холмогоры, за выгоны с жиденькими копешками сена то там, то здесь, мимо озимых. И добрался до березовой рощи. Нашел прогретую солнцем лужайку в глубине ее, разостлал пиджак и лег, заложив руки за голову. Долго без мыслей глядел в синеву над островерхими кронами длинных, тонких берез.
   Кажется, дремал. Потом какое-то время сидел, покусывая желтую, шершавую на губах былинку… И снова глядел в синеву.
   Димка пробыл здесь до вечера. Солнце на глазах спустилось и нырнуло за горизонт, когда он медленно возвращался вдоль речки.
   Он ждал темноты. И в поздних сумерках окольными путями пробрался в парк. Сидел за кустами ивняка, у самой кромки Маслозаводского пруда, слушал оркестр.
   Музыканты не отягощали себя разнообразием репертуара. И несколько раз в течение вечера можно было услышать все тот же энергичный, грустный фокстрот «Много у нас диковин…».
   В понедельник, ссылаясь на заботы по хозяйству, Димка отказался от футбольной тренировки. Заглянул домой и на велосипеде отправился в Ермолаевку.
   Мучила совесть перед Валеркой. Все последнее время он, можно сказать, отталкивал его…
   Но Валерка остался Валеркой: ни единого намека, ни взгляда в упрек, будто они только-только расстались.
   Посидели они на крыльце, словно ничто в мире не изменилось, и поболтали довольно непринужденно о пустяках: о несостоявшейся рыбалке, о Шерхане… Но вскоре Димка засобирался домой.
   И когда уезжал, испытал странное чувство: как будто его визит к Валерке – обязанность, долг, он исполнил его, и пришло облегчение…
   Словом, больше ничто не связывало Димку с Ермолаевкой, она стала для него чужой.
   От сознания этого поначалу явилось даже какое-то недоброе удовлетворение. Но ближе к вечеру, когда довлеющим стало чувство пустоты вокруг и бессмысленности всего, чем бы ни пытался он занять себя, настроение его упало. И, кроме смутного желания сделать что-нибудь самое нелепое, самое глупое, иных не было. Припомнив канцелярию, он с ненавистью думал о ермолаевских учителях… С ненавистью думал об уроках, которые необходимо завтра отсидеть за своей инвалидной партой… С ненавистью думал о самой человеческой необходимости вечером ложиться в постель, утром вставать, куда-то спешить, что-то делать…
   В этом состоянии он обнаружил вдруг, что ему сейчас только в обществе отверженного Хорька можно почувствовать себя непринужденно. Что-то вдруг сблизило их. Димка обрадовался этому открытию. И в поздних сумерках, увидев на завалинке Хорька, подсел к нему на правах старого знакомого.
   Хорек был изрядно хмельным и все же, наливая себе в немытый граненый стакан вермута, перехватил воспаленный взгляд Димки.
   – Может, все-таки шлепнешь?..
   Сглотнув неожиданную сухость в горле, Димка кивнул.
   – Жми! – Хорек протянул ему стакан. – Жми по-нашенски, закуски нема!
   Вино оказалось довольно сладковатой жидкостью и в первые минуты разочаровало Димку. Но потом какое-то обволакивающее тепло разлилось у него в груди и, приятная, хлынула в голову легкость.
   – Тяпнешь еще?
   Не дожидаясь согласия, Хорек налил и протянул ему второй стакан, после которого все вдруг показалось Димке блаженно простым на земле – все, что недавно еще он так нелепо усложнял по своей глупости!..
   Откуда-то из-под ног появилась еще бутылка вина. Хорек рассказал Димке, каким он раньше «соколом» был и как ни за что ему «крылья подрезали»… Хотя он, Хорек, еще не сдался и покажет себя!
   В приступе взаимопонимания они жали друг другу руки. Потом снова пили.
   Опускалась над Шахтами безветренная, теплая ночь и струилась крохотными, переливчатыми огоньками от Холмогор – мимо Шахт, мимо Ермолаевки, чтобы загустеть чернотой в дальнем конце ее, за Маслозаводской улицей. Димка не видел, как плывет ночь.
   В ответ на откровенность Хорька он рассказал ему о своем конфликте с педсоветом. И не удивился, когда выяснилось, что с учителями можно «квитаться» точно так же, как с любым другим противником.
   – Это мы враз оформим! – пообещал Хорек. – Без рукоприкладства, не боись! А, к примеру, высадим все окна, а? Лады?! (Димка кивнул: лады!) Твое дело только подсказать, кому, остальное моя забота! – И Хорек еще раз пожал Димке руку. – Все будет чисто, не боись! – Хлопнул его по плечу. – Мы с тобой наверняка снюхаемся! Корешами будем, шахтер, как пить дать! У меня одно дело есть в плане… Айда сейчас, а, саданем окна?! Ну, завтра так завтра! Мое слово – закон!
   Всего этого Димка наутро не помнил. Помнил только, как, заталкивая его в постель, мать уговаривала: «Дима! Что же это ты, а?! Ну зачем это?! Ложись, ложись, пока отец спит!..»
 
   Зря Валерка не рассказал Ксане про Димку, как тот схватил двойку по алгебре. И то, что произошло с Ксаной на уроке Софьи Терентьевны, повторяло Димкину ситуацию. Никто не хихикнул и не сострил в ее адрес, как это было бы в любом другом случае, даже глупый Костыль промолчал на этот раз – до того неуютно стало в классе. В этот день Софье Терентьевне из-за болезни преподавательницы химии отдали подряд два урока в восьмом.
   Никаких особых соображений у физички не было, когда она вызывала Ксану. Должно быть, не слишком приятно учителям видеть на уроке перед собой человека, который внешне как бы присутствует в классе, а где при этом витают его мысли, неведомо.
   Услышав свою фамилию, Ксана прошла к доске и взяла мел.
   – Записывайте условия, – сказала Софья Терентьевна, обращаясь ко всему классу, и начала диктовать условия. Потом обернулась, не слыша за спиной характерного постукивания мелом.
   Ученица ее стояла боком к доске, смотрела в окно и, держа мел в двух пальцах перед собой, не думала ничего записывать.
   – Для тебя я тоже диктую, – заметила Софья Терентьевна.
   И тогда Ксана сказала:
   – Я сегодня не готова к занятиям. (Совсем как Димка!)
   – Почему? – спросила Софья Терентьевна. (Точь-в-точь как Павел Петрович!)
   Ксана посмотрела на нее и слегка пожала плечами:
   – Просто не приготовилась.
   – Как, то есть, просто? – сдерживая негодование, уточнила Софья Терентьевна.
   – Просто, – будничным голосом повторила Ксана, затем положила непочатый брусок мела на полку возле доски и, не спросив разрешения, села за парту.
   – Я ставлю вам двойку, – сказала Софья Терентьевна, неожиданно переходя на «вы».
   Ксана достала из-за манжета носовой платок, вытерла пальцы.
   – А после уроков мы еще поговорим, – сказала Софья Терентьевна, выводя в журнале оценку.
   Это была первая в жизни Ксаны двойка. И как она позабыла, что ходить в школу, выполнять домашние задания мало – надо еще время от времени стоять у доски, отвечать на вопросы…
   Уязвленная равнодушием ученицы, Софья Терентьевна не сдержалась, добавила:
   – Разговор будет серьезным. Зайдете после следующего урока в канцелярию!
   Однако следующий урок Софьи Терентьевны не состоялся.
   Восьмой класс будоражило. На бедную голову Надежды Филипповны ежечасно грозили свалиться новые неприятности…
   Сережка Дремов во время перемены подлил на сиденье стула учительницы чернил. И сбоку на белоснежной юбке Софьи Терентьевны расплылось большое фиолетовое пятно.
   Это было жестоко.
   Вызвали Надежду Филипповну. Она велела Сережке идти домой, ждать решения своей участи. Сережка собрал в сумку тетради, учебники и под всеобщее молчание вышел. Какие побуждения руководили им, когда он совершал свой неразумный поступок, осталось тайной. Но Ксана в канцелярию не пошла, и никто не напомнил ей об этом.
 
   Димка поднялся угрюмый и опустошенный. Вчерашняя выпивка своей бездумностью поразила его. И он боялся встретиться глазами с матерью. Та попыталась что-то сказать, он торопливо собрал книги и ушел из дому на полчаса раньше.
   А после занятий, чтобы не слышать упреков матери, не видеть Хорька, взял велосипед и с единственным намерением как-то убить время отправился колесить по улицам Шахт. Потом неровной, сильно разъезженной МАЗами дорогой уехал за шесть километров от поселка, к центру местных угольных запасов, где ворочал землю отец и где, завершая вскрышные работы, выдавал пока на-гора тысячи тонн пустой породы единственный карьер. За целый месяц Димка всего раз, еще до школы, выгадал время побывать на разработках.
   Карьер сильно преобразился: раздвинул землю на полкилометра вширь и углубился. Экскаваторы копошились теперь в несколько ярусов. Грохот их моторов, ковшей, грохот породы, ссыпаемой в кузова машин, и рев МАЗов, что сплошным потоком неслись в одном и другом направлениях между карьером и отвалами, сливались в один яростно напряженный ритмический звук хорошо налаженных работ.
   Экскаватор отца, к счастью, оказался в первом ярусе. Димка опустил велосипед на землю и сбежал по откосу вниз
   Леонид Васильевич приостановил движение стрелы, махнул рукой: «Давай!» Димка вскарабкался по гусенице в кабину.
   – Давненько тебя не было! – прокричал отец, не отрывая глаз от ковша и привычно, как автомат, работая рычагами.
   – Некогда было, – отозвался Димка.
   – Что?! – не расслышал отец.
   Димка повторил на ухо.
   – А-а!.. – Леонид Васильевич засмеялся. – Ну, гляди, осваивай!
   И минут пятнадцать – двадцать Димка наблюдал за его работой.
   Однажды, еще в Донбассе, отец разрешил ему посидеть за рычагами, но тогда был обеденный перерыв, и Димка перебросил с места на место два ковша строительного песка просто так, опыта ради.
   Торчать за спиной отца до пересменки не имело смысла. Показав рукой, что уходит, Димка выбрался из карьера и покатил назад, в Шахты.
   Сначала ехал прежней дорогой. Но за квартал от дома, словно бы совершая нечто бессмысленное, запретное, вдруг круто повернул направо… И мимо Холмогор помчался к лесу, туда, где старый дуб над пахнущей прелью балкой, где в обрамлении кустов озерцо, где желтая поляна и камень в зелено-розовых искрах…
   Знал он, что поляна пуста. Что одиноко и тихо в лесу на безымянной горе. Но вышел знакомой тропинкой на поляну, опустил в ковыли велосипед, сел на камень и, не пытаясь избавиться от безысходной, уже почти обыденной тяжести на душе, сидел долго…