Стоило Ксане взяться мыть посуду, как мать вбежит на кухню, вырвет у нее тарелку и: «Дома люди отдыхают, а я нигде спины не разогну! Что каторжная! И за что меня бог наказал?» Наверное, она была просто очень нервной… Но раньше все это было еще терпимо. Кавардак начался, когда в доме появился дядя Митя. Мать решила вдруг, что он хочет «переманить» у нее Ксану. Раздобудет, например, дядя Митя хорошую, в гладких корочках тетрадку для Ксаны, – матери кажется, он подкупает ее: «Я деньги на хозяйство трачу, мне не до подарков, а он тетрадочки носит!» Тихонько заговорит дядя Митя с приемной дочерью: «Шушукаетесь? Обо мне шушукаетесь? Обо мне шушукаетесь?»
   И уж через месяц примерно дядя Митя, глядя куда-то в сторону и смущенно дергая себя за ус, пожаловался Ксане: «Не выдюжу я, наверно…»
   Прошлую ночь он возвратился домой часа в два-три. Это случалось и раньше, однако шум на этот раз был особенный. И теперь по словам матери Ксана поняла, что дядя Митя все-таки «не выдюжил».
   Зайдя в сени, мать хлопнула дверью так, что вздрогнул весь дом.
   А от крыльца, из-за угла дома, вышел с фанерным чемоданчиком в руке дядя Митя. Он глядел под ноги и чуть не прошел мимо Ксаны.
   Остановился. Кашлянул.
   – Ты, Ксан, заходи, а? У меня ж никого, в общем… И учись. Я, значит, помогу, если что… Бывай…
   Дядя Митя натянул козырек фуражки на глаза, дернул себя за ус и зашагал, не оглядываясь, в сторону Ермолаевки.
   Бабка Зина, что жила на Парковой улице в доме четырнадцать, где он бессчетное количество лет снимал себе комнату, будет рада возвращению своего постояльца.
   Ксана глядела в спину дяде Мите, пока он не скрылся на тропинке за акациями, потом осторожно поднялась на крыльцо. Хотела оставить букет на улице, передумала и вошла в дом с букетом.
   Мать, лежа на кровати лицом к стене, плакала. Услышав, как скрипнула дверь, оглянулась, потом села, тыльной стороной ладони утерла глаза и, вопреки ожиданиям, сетовать не стала.
   Ксана от пяток до макушки была похожа на мать: что глаза, что нос, что уши, мочки которых у Ксаны давно уже были проколоты, но сережки носить ей было рано, а мать в минуты жалости к самой себе любила повторять: «Умру вот – тогда мои вденешь». Коса у матери была длиннее Ксаниной, и, сколько помнит себя Ксана, мать всегда носила ее два раза обернутой вокруг головы.
   – Ушел твой родимый…
   Ксана не ответила.
   – Побыл – и хватит, – проговорила мать, обращаясь к стене или потолку. – Все вы так. Пока нужна. А потом бросите…
   Ксана взяла со стола пустую стеклянную банку и тихо прошла в кухню набрать воды для букета.
   – Есть будешь? – спросила мать.
   – Нет… – помедлив, отозвалась Ксана.
   – Может, аппетит пропал?
   Ксана не ответила. Возвратившись в горницу, молча поставила букет на стол. В простенке между окнами, как раз над цветами, висели в двух рамках фотографии: Ксаниного деда, Ксаниной бабушки, матери, трех материных братьев, что погибли во время войны, несколько фотографий Ксаны… Год назад мать подложила под стекло в одну из рамок фотографию дяди Мити: еще молодого, с черными, загнутыми вверх усами. Вытащит мать фотографию или нет?
   – Что не отвечаешь?
   – Я же, мам, сказала – не хочу.
   – Избаловалась ты за этот год. Смотри у меня! – И добавила, оправляя подушки: – Слишком много воли стало… Валяете дурака…
   Ксана поглядела на русый затылок матери и незаметно скользнула в другую комнату, что была ее «собственной». Здесь она спала, здесь готовила уроки, здесь пряталась на время от шумных материных бесед с дядей Митей.
   Ксана выглянула в окно и сначала увидела только пыльный след по дороге от леса, потом вынырнул из небольшой ложбинки на склоне велосипед, и Ксана разглядела даже, как полощется на ветру Димкина рубаха.
   Он правил одной рукой, потому что другой удерживал букет посредине руля.
   Потом он опять ненадолго скрылся в низине.
   Затем показался уже на подъезде к дому тети Полины. А против дома Ксаны – может, умышленно, а может, случайно – притормозил и глянул на окна.
   Ксана отошла в глубь комнаты.
   – Иди ешь! – крикнула из кухни мать.
   – Иду… – отозвалась Ксана.
* * *
   Дядя Митя с незапамятных времен был в округе единственным и полномочным представителем закона. Большой, неторопливый, с лихими, вразлет, усами, он принял когда-то – уже не помню когда – сельский участок Ермолаевка – Холмогоры и, внушительный при своей могучей фигуре, сразу стал для всех дядей Митей, хотя лет ему тогда едва перевалило за тридцать. Но годы шли. Взрослели и обзаводились детьми «племянники» участкового, уже у их детей появились дети, поседел дядя Митя, потучнел слегка, но не согнулся и как для третьего поколения, так и для их отцов, дедов по-прежнему оставался «дядей».
   Первый год своей работы дядя Митя ездил на лошади. Красивая кобыла была у него, Загадка, – серая в яблоках… Но уж слишком высок дядя Митя, а сядет в седло – хоть пригибайся. Другому это, может, и нравилось бы, а дядя Митя не любил быть заметным, да и обязанности у него не такие, чтобы за версту колокольней просматриваться. Осень и зиму еще холил дядя Митя свою Загадку, а потом взял ее под уздцы и, согласно правилам, которые распространяются на казенное имущество, отвел за ненадобностью в райцентр.
   Жили в Ермолаевке и Холмогорах более или менее сытно даже в самые трудные послевоенные годы. Многое тут зависело, конечно, от обыкновенного везенья. Бывало, что и справа у соседей засуха, и слева погорело все, а над Ермолаевкой и Холмогорами, глядишь, пробежит в мае тучка и два-три раза прольется на огороды, на поля.
   Ну, а потом все это – война и послевоенное – забылось, отошло, насколько может вообще забыться такое. И один за другим потекли над ермолаевскими прудами годы тихие, мирные, без особых, казалось бы, переворотов и потрясений.
   В райотделе главной заботой участкового считали маслозавод. Но директор завода, работник умный, опытный, не попустительствовал злоупотреблениям, а старик Иван Иваныч на проходной обязанности свои знал, и как раз на маслозаводе все пока обходилось без чрезвычайных происшествий.
   Заботы явились к дяде Мите оттуда, откуда он их меньше всего ждал… Радовался он, когда ставили первые домики на противоположном склоне Долгой горы, радовался, когда пришли на Долгую первые экскаваторы, и все думал, что перемены – это вон, рядом: гляди, любуйся. А у него – в Холмогорах, в Ермолаевке – все останется как было. И до удивительного внезапно, в одно какое-то мгновение, обнаружил, что ничего, как было, не останется. Что будущий город уже перехлестнул через Долгую и катит вниз, на его владения. А вместе с ним катится и какая-то другая жизнь: с иными темпами, в иных масштабах. И ребята из тамошнего отделения все молодые, образованные; пешечком редко кто пройдет, а чаще шаркнет мимо на мотоцикле: «Привет, дядя Митя!» – и уже нет его.
   А дядя Митя когда-то даже Загадку сдал за ненадобностью…
   Пойдут ермолаевцы и холмогорцы в карьер, закроют этот несчастный маслозаводишко, который только на безрыбье и заводом-то величают… А куда деваться тогда участковому? Испугался дядя Митя этой лавины сверху. И уже не замечал, как раньше, что стали по-городскому одеваться девчата, что больше гармоней загуляло по вечерам, что дорогу прокладывают асфальтированную к облцентру… Потом спохватился: старость. И решил, что поборется еще. Вспомнил с опозданием лет на тридцать, что не женат.
   Когда сватался дядя Митя за Сану, красоту ее в приданое брал. В две минуты собрал он свой старый чемодан, поблагодарил бабку Зину за хлеб, за соль и отправился начинать семейную жизнь…
   А жизни не получилось.
   Теперь он шел по дощатым мосткам в обратном направлении, к бабке Зине, и устало, беззлобно ругался про себя: «Ксанку там бросил…»
   Дядя Митя сгорбился вдруг и, совсем как дряхлый старик, зашаркал ногами.
   Выпрямился, перехватил из руки в руку чемодан, поправил фуражку, чтобы козырек прикрывал одну только правую бровь, и зашагал своей обычной ровной походкой.
   «Вот так, – сказал он сам себе. – Рано еще сдаваться. А ты, Ксан, ты погоди. У меня ведь, кроме тебя, никого нету…»
   И у дяди Мити защипало в глазах.
* * *
   Валерка сидел на крыльце, читал. Немножко близорукий, положив книгу на высоко поднятые колени и почти уткнувшись носом в страницу, он выглядел еще меньше – каким-нибудь первоклассником.
   По крыльцу рядом с ним, громко пища, шныряли цыплята и один за другим пытались выклевать родинку на босой Валеркиной ноге. Валерка был весь в родинках. Говорят, это к счастью. Кто его знает…
   С появлением Димки цыплята разбежались. Но, мало-помалу сужая круг, опять осмелели.
   – А я за травой ходил для кроликов, – показывая на загородку возле сарая, объяснил Валерка.
   Димка сказал ему, что был в лесу. Договорились на будущее заняться рыбалкой: Димка ни разу еще не держал в руках удочки. Там, где он жил раньше, искусственный ставок для купания всегда кишмя кишел от пацанов, и лягушки были единственной живностью, что еще водилась в этой луже.
   Обсудив планы на будущее, помолчали. Солнце уже клонилось к вечеру, но было по-прежнему знойно и тихо. Даже собаки не лаяли. А наседка зарылась в пыль у крыльца и, время от времени поднимая голову, чуть слышно всквохтывала, чтобы не задремать.
   – Я ведь тоже собирался в лес, – сказал Валерка.
   Димка спросил, будто не расслышав его:
   – Ты девчонку, что перед нами сидит, с косой такая, знаешь?..
   – Перед нами… – Валерка помедлил. – Ксану?
   – Ну да, – небрежно ответил Димка.
   – А ты откуда ее знаешь?
   – Да вот… встретил в лесу. – Димка кивнул на букет у руля.
   – Знаю, – сказал Валерка. – Она у меня книги берет… – И неожиданно спросил: – Понравилась тебе?
   – Ну, как это… – Димка растерялся.
   – Она тебе понравится! – тряхнув большой головой, с непонятной убежденностью заявил Валерка. – Вот увидишь…
   А Димка почему-то вспомнил о своей прическе – что волосы его всегда копной на голове. Стал обеими руками приводить их в порядок.
   – Она часто в лес ходит… – задумчиво проговорил Валерка.
   Взмахнув рукой, он отогнал от своих ног цыпленка и, меняя тему разговора, сказал:
   – Ты знаешь, раньше мне книги Надежда Филипповна давала, она и объясняла, что непонятно. А теперь мне свои шофер дядя Василий из города привозит. Он малограмотный: станет возле прилавка и глядит, что люди покупают. – Валерка засмеялся. – Привезет – и растолковывает мне: вот эта самая хорошая, ее пять человек купили, эту – трое, а вот эту, говорит, я сам взял – уж больно фамилия мудреная.
 
   Они посидели еще немного. Потом Димка уехал домой обедать.
   А Валерка остался на крыльце. В книгу он не глядел, смотрел, как пологой тропинкой мимо дамбы въезжает на гору Димка, и увидел вдруг, что идет Ксана.
   Поздоровалась и, опершись подбородком о кулаки, села рядом с Валеркой.
   – Почитать что-нибудь? – спросил Валерка.
   Она кивнула:
   – Если есть…
   – На. – Валерка захлопнул книгу, что лежала у него на коленях. – Про геологов. Вынести еще что-нибудь?
   – Нет, хватит.
   – Как хочешь, – сказал Валерка.
   Ксана глядела прямо перед собой.
   – А от нас дядя Митя сегодня ушел…
   – Поругались?
   Ксана кивнула.
   – Может, помирятся, – успокаивающе сказал Валерка.
   – Нет… Сколько уж…
   Помолчали.
   – А ко мне Димка, новый наш, приезжал, – после паузы сказал Валерка.
   – Я видела его.
   – Он говорил.
   – Что говорил? – спросила Ксана.
   – Что видел.
   Ксана кивнула. И они опять помолчали, глядя вверх, на поселок Шахты, куда уехал Димка.
   – Ты в парк сегодня пойдешь? – спросил Валерка.
   – Я боюсь теперь через посадки… Шахтинские пугают.
   – А я провожу тебя! Мы с Димкой вместе проводим, – поправился Валерка.
   Ксана подумала.
   – Если отпустят… И если Ритка пойдет, чтоб не одной. – Потом спросила: – А он что, тоже собирался?
   – Я позову его, – сказал Валерка. – Я знаю, где он живет.
   – Да это я так… – сказала Ксана. – Если отпустят, пойду.
* * *
   Ночь над Маслозаводским прудом опускается быстро.
   Только что село солнце, наполненные будничными звуками, струились между стволами деревьев сумерки. Вдруг как-то сразу явилась тишина, и замерло движение…
   Как сказочные изваяния, цепенеют над водой сосны. Черные кроны их таинственны. Ни звука в пустынных аллеях. Мягкая хвоя скрадывает шаги, и напряженная, зыбкая темь впереди…
   Можно ступить на поверхность пруда и шагать из конца в конец. Потому что вода его стала твердой и лежит черным зеркалом у твоих ног…
   Выйдет круглая из-за невидимых туч луна, чтобы глянуться в это черное зеркало, не зная будто, что ночь от этого сразу же становится прозрачной: только самые глухие аллеи цепко удерживают темноту, а над прудом – загадочное сияние. И неожиданно – голубая дорожка от самого берега…
   Матери Ксана не сказала, что идет на танцы, сказала: «Дойду с Риткой до парка…»
   Ритка была на полголовы ниже Ксаны и, белокурая, с большущими синими глазами, с ямочками на щеках, казалась похожей на куклу. Бойкая и веселая, Ритка никак не хотела мириться со своей кукольной внешностью. Лишь по собственному Риткиному желанию глаза ее делались большими, круглыми и беззащитными (когда ее вызывали к доске, например), в остальное время они полыхали озорством, и всякий раз, когда от неудержимой улыбки начинали вздрагивать ямочки на Риткиных щеках, можно было не сомневаться – через минуту она обязательно что-нибудь выкинет.
   В домиках ровесниц девчонкам не было, и они сидели в школе за одной партой, вместе возвращались после уроков, ходили вместе в кино.
   Уже за речкой, поднимаясь по тропинке между сосен, Ксана заметила в стороне Валерку и Димку.
   – Гляди! – подтолкнула ее Ритка. – Новенький!
   Ксана замешкалась и не ответила.
   Когда проходили мимо ребят, глаза у Ритки стали круглыми, отсутствующими, и шагов десять настолько прямо глядела она перед собой, что, попадись на дороге сосна, Ритка обязательно ударилась бы о нее лбом. Ксана тоже сделала вид, что никого не заметила, как это полагается делать девчонкам: не в классе же и не днем где-нибудь, а в парке, вечером… Но Ритка не знала, что шагов через двадцать Валерка и Димка пойдут следом за ними, а Ксана знала.
   – Ты что? – спросила она, когда Ритка вдруг прыснула в кулак.
   – А так! – беспечно отозвалась Ритка. – Завтра подсуну ему записку!
   – Кому – ему? – неуверенно переспросила Ксана.
   – Не Валерке, конечно! – Ритка передернула плечами.
   И Ксана, которая минуту назад еще колебалась, говорить ей или не говорить про свое знакомство с Димкой, теперь поняла, что не скажет.
   Оркестр пока не играл, но лампочка уже мерцала, едва заметно покачиваясь под естественным абажуром густой, темной хвои.
   В ожидании начала мальчишки-оркестранты демонстративно курили. Они были главными фигурами здесь и подчеркивали это всем своим видом. Ксана знала, что иногда перед танцами они распивали даже бутылку вина.
   Духовой оркестр существовал в Ермолаевке с того времени, как пришел на маслозавод мастером Федор Карпович Нечаев. Завод купил трубы, а Федор Карпович собрал мальчишек и научил их играть несколько танцев, гимн, туш да еще похоронный марш. Валерка одно время тоже играл на флейте, но почему-то бросил.
   Девчонки прошли в свой «законный» правый дальний угол, где уже теснились, перешептываясь, восьмиклассницы и семиклассницы.
   Занял свои места оркестр, и первый вальс, «Амурские волны», плеснул в тишине над уснувшими соснами, над прудом, отозвался эхом откуда-то издалека: то ли от Холмогор, то ли от поселка Шахты.
   Но первый вальс, как правило, никто не танцевал: осматривались, занимали удобные места, делились новостями.
   Ритка отошла поболтать с девчонками, а Ксана протиснулась в самый уголок и некоторое время стояла спиной к дощатой загородке, потом, осторожно глянув по сторонам, различила невдалеке силуэты Валерки и Димки…
   Вальс кончился. А когда зазвучало танго «В этот час, вечерний час любви…», в центре пятачка образовались первые из наиболее решительных пары.
 
   Уж такой был обычай в Ермолаевке, что танцы никогда не начинались до темноты. Пока сгущались сумерки и, беспокойная, порхала от сосны к сосне какая-то серая птица, девчата и парни гуляли по аллее возле пруда. На танцплощадку входили по шатким ступеням лишь после того, как зажигалась лампочка на сосне. И два-три года назад танцы очень напоминали давно забытые в деревнях посиделки: левая сторона пятачка, где оркестр, считалась традиционно мужской, правая – женской…
   Крутой перелом на танцплощадке произошел с появлением шахтинских ребят. Они ввалились целой компанией и, едва ступив на пятачок, разобрали на танго чужих девчат. Левая сторона мгновенно притихла. И быть бы в тот вечер великой драке, но вслед за первой группой шахтинской явилась вторая: человек десять энергичных, крепких парней с красными повязками на рукавах, и страсти как-то сами собой улеглись. Но зато с тех пор лишь правый дальний угол остался неприкосновенным – здесь танцевали друг с другом девчонки возрастом до девятого класса, на остальной территории пятачка стороны окончательно перемешались.
 
   В безветрии откуда-то наплыли тучи, и погасла отраженная в пруду луна. Зная, что Ритку не утащить домой среди танцев, Ксана все же предупредила ее, что уходит. А когда сошла с освещенного пятачка в темноту, приостановилась, чтобы краешкам глаза разглядеть неподалеку двух друзей, и, наклонив голову, зашагала по направлению к домикам, не видя, а скорее угадывая тропинку.
   Следом, на некотором расстоянии от нее, двинулись Валерка и Димка.
   Этого не мог не заметить всевидящий дядя Митя. Он шел за друзьями почти до конца парка и в свете луны, что на полминуты выглядывала из-за туч, с любопытством разглядывал Димку. Относительно Валерки у него давно сложилось определенное мнение, а этого парня он видел впервые. Решив, что на шалопая он не похож, дядя Митя остановился. Уже то, что с парнем Валерка, должно бы успокаивать. Однако что-то дрогнуло в груди у дяди Мити.
* * *
   На спуске, что вел к мосткам, когда танцплощадка осталась далеко позади, Валерка негромко окликнул:
   – Ксана!
   Она задержалась, глядя на воду. А когда Валерка и Димка догнали ее, первая, не оглядываясь, перешла на другой берег.
   По тропинке между осоками шли гуськом и потому не разговаривали.
   Молчание нарушил Валерка:
   – Плохие танцы?
   – Хорошие, – ответила Ксана.
   – А почему рано ушла?
   – Просто… Маму не предупредила.
   Опять ненадолго выкатила из-за туч луна и посеребрила осоку вокруг.
   – Что-то мне не нравится новая физичка! – неожиданно заявил Валерка. – Что ей в парке надо было? Ходила, присматривалась…
   – Может, гуляла просто, – вступилась Ксана за учительницу.
   Димка ничего не сказал: для него в Ермолаевке старая учительница Надежда Филипповна была такой же новой, как и физичка, которой он еще не видел.
   – Что у нее, мужа нет – гулять? – вопросом на вопрос ответил Валерка.
   И, таким образом исчерпав до конца все животрепещущие темы, они опять надолго замолчали.
   Посадки обрывались почти у самых домиков. Сделав еще несколько шагов, Ксана остановилась.
   – Все… – сказала она.
   – Я сейчас. Гляну… – неожиданно пробормотал Валерка, исчезая в кустах.
   Ксана и Димка на секунду растерялись.
   – Чего это он? – спросила Ксана, исподлобья взглянув на Димку.
   – Не знаю… – Димка пожал плечами.
   – Валер! – громко позвала Ксана.
   – Сейчас! – отозвался Валерка откуда-то из глубины акаций.
   – Вот еще… – сказала Ксана Димке и чиркнула носком башмака по траве.
   Димка не ответил. Немножко помолчали, стоя друг против друга.
   Уплывающая за тучи луна некоторое время проглядывалась еще, как холодное, грязноватое сияние, потом исчезла вовсе.
   – Нравится тебе у нас? – спросила Ксана.
   – Нравится! – ответил Димка. – Знаешь, у нас в Донбассе…
   – А я нигде не была, – сказала Ксана.
   – Но зато в лесу – тысячу раз! – оправдал ее Димка.
   Ксана пригладила траву под ногой.
   – Ты про лес никому не говори… – глядя в землю, предупредила она Димку. – Ну, про поляну… Ладно?
   Димка только и успел осознать, что у них появилась теперь общая тайна. Как ни в чем не бывало вышел из акаций Валерка.
   – Показалось, – объяснил он свою выходку. – Шаги вроде.
   – Тут теперь всегда страшно ходить, – сказала Ксана.
   – Да это все девчонки выдумали! – отмахнулся Валерка.
   Ксана перебросила за плечо косу.
   – Ну, я пойду…
   Друзья сказали ей «до свиданья». Ксана кивнула обоим.
   – Хорошая девчонка… правда? – спросил Валерка, когда они остались вдвоем.
   А Димка поймал себя на корыстном желании единолично знать про Ксану, какая она, хорошая или плохая… К счастью, Валерка скорее утверждал, чем спрашивал, и можно было не отвечать ему.
   – Тебе отсюда вдоль посадок – прямо на тропинку выйдешь, – объяснил тот. – А я обратно. – И протянул руку: – До завтра?
   – До завтра! – Димка с готовностью пожал его маленькую девчоночью ладонь. Хотелось за что-то поблагодарить Валерку. А за что…
   – Не опасно через посадки? – спросил Димка.
   – Ну! Я же здешний! – бодро отозвался Валерка уже из кустов.
 
   Поднимаясь в гору, Димка не спешил. Тревожно и сладко было чувствовать себя одним-единственным путником на земле. Словно бы идешь ты, а кругом – только ночь, глухая, бесконечная… И бездонное, черное небо над головой. Будто бы затерялся ты и неважно, куда идешь, в каком направлении…
   А из парка доносилась музыка. Очищенная расстоянием, она звучала с какой-то особой – и грустной и беспокойной – радостью.
   Сделав два или три шага в сторону от дорожки, Димка, обхватив колени руками, сел на траву. Далеко под ним, отражая невидимый свет, лежали пруды. Темным массивом угадывался парк, в глубине которого теплилась одинокая лампочка. Димка поглядел сначала в один конец села, потом в другой. Но отсюда, издалека, трудно было определить по светлячкам окон, где чье.
   Оркестр играл фокстрот, названия которого Димка не знал. В Донбассе под него напевали «Много у нас диковин…». Текст был явно не к месту, но из-за нелепости своей как-то сразу запоминался… Не хотелось Димке уезжать из Донбасса: от обжитого двора с клумбами гвоздик и нарциссов, от террикона, от студеного родника, что в Черной балке за городом, от заброшенного шурфа посреди улицы… Вдруг он действительно не оказался бы в Шахтах?
   Ксана тоже слышала звуки оркестра.
   Придя домой, она, не чувствуя вкуса, прожевала кусочек хлеба, запила его молоком, потом сразу ушла в свою комнату, разделась и, шмыгнув под одеяло, сделала вид, что спит. К вечеру у матери всегда вместе с усталостью нарастало раздражение, и, не выговорившись днем, она теперь как бы наверстывала упущенное.
   – Притихла? Жалко этого, да?.. И виновата, конечно, мать!.. Спишь?
   Ксана не ответила, глядя в темноту.
   А когда голос матери стих за дверью, она встала и чуть приоткрыла форточку, чтобы музыка стала слышней…
 
   Отец, лежа в постели, просматривал газету. Мать у стола вязала Димке перчатки. Спицы так и мелькали в свете электрической лампочки.
   Прежде чем переквалифицироваться в экскаваторщики, отец шестнадцать лет работал в забое, и от этого на лице у него синеватые крапинки, будто пороховые, на самом же деле – от кусочков угля.
   – Натанцевался?
   – Натанцевался, – с готовностью ответил Димка, придвигая к себе тарелку борща, накрытую до его прихода большой эмалированной миской.
   Глаза у отца веселые. И сам он – Димка не помнит, чтобы хоть раз был не в духе.
   – Один был или с девочкой?
   – О господи боже мой! – Мать может говорить, а спицы продолжают мелькать сами по себе, точно заведенные. – Думаешь, сам был непутевый в молодости, так и дитё такое же?
   – Зачем же я его породил, если он на меня не будет похожим? Ты, мать, ослепла за спицами, а я вот по глазам вижу, что он с девочкой сегодня танцевал.
   – Окстись! И как я с таким языком связалась!.. – привычно посетовала мать, исподтишка взглядывая на Димку, как бы ища у него подтверждения своей, а не мужниной правоты. – Ребенок еще думать ни о чем не думает.
   – Нет, конечно, что тут думать! – Отец усмехнулся и, поворачиваясь на бок, заметил: – Смотри только, чтоб не поколотили тебя за какую-нибудь.
   – Вот басурман!.. – проворчала мать, снова энергично работая спицами.
* * *
   Школьные занятия в эти первые сентябрьские дни не тяготили восьмиклассников. Готовить к ним было почти нечего, спрашивали мало, так что казалось, даже учителя не находят, чем заполнить отведенное для них время.
   И добрую половину каждого урока весь класс вместе с учителем предавался воспоминаниям о каникулах: кто где был, кто чем занимался…
   Удивила всех новая физичка Софья Терентьевна, та самая, о которой не слишком одобрительно отозвался вчера Валерка.
   Софья Терентьевна прибыла в Ермолаевку из города. Красивая, уверенная в себе, она одним тем уже, как решительно входила в класс, как открывала журнал, как оглядывала ряды, вызывала по отношению к себе невольное благоговение. Особенно у мальчишек.
   В белом, даже ослепительно белом костюме, с черными густыми и длинными, гладко зачесанными с одного боку волосами – очень красивой была Софья Терентьевна.