Хорек повстречал его возле Шахт.
   Настроение радостного благодушия еще не покинуло Димку. Он шел, держа осенние ветки листвой вверх, как велела Ксана. И опять необыкновенной была дорога, необыкновенной – наступающая ночь…
   Добрыми огоньками перемигивалась внизу Ермолаевка, и зажигались над головой первые робкие звезды.
   Почему-то хотелось смеяться. Весело, радостно, беспричинно. Может, даже чуточку глупо…
   Возглас Хорька прозвучал неожиданно:
   – Привет!
   – Привет, – машинально ответил Димка
   – Из Ермолаевки?
   Димка кивнул, опуская ветки листвой вниз, как нес их раньше.
   – А я туда! – сказал Хорек.
   – Чего там – на ночь глядя?..
   – Дела! Сам знаешь… – Хорек оторвал от Димкиного букета один березовый листок и, положив его на кулак, хлопнул ладонью, точно выстрелил. – Насчет дела не передумал?
   – Н-нет… – поперхнулся Димка.
   – Подожди сегодня…
   – Сегодня мне никак! – быстро соврал Димка, мучительно припоминая, что такое мог обещать он.
   Глаза Хорька стали совсем щелками.
   – Занят, выходит?.. На завтра, что ли? А?
   – Раз говорил – все…
   – Тогда лады! – весело усмехнулся Хорек. – До завтрева! – И, ударив его по плечу, зашагал вниз, к Ермолаевке.
   Димка тоже сделал два или три шага своей дорогой, потом остановился и глядел на удаляющегося Хорька, пока тот не скрылся в тумане сумерек. Хотел даже окликнуть его, но сдержался.
   Встревожила неясность, что осталась в памяти после того отвратительного вечера, когда он нализался до потери сознания. И если накануне еще Димка предпочитал эту неясность, возможно, постыдной ясности, теперь он должен был знать о себе все.
   А ночь опускалась спокойная, тихая… И показалось Димке чем-то невероятным, противоестественным в такой вот ночи однажды напиться какой-то дряни, чтобы перестали существовать для тебя и звезды, и запахи, и все вообще… Радость его мгновенно потухла.
   Вот почему уже около двенадцати часов следующего дня Димка нетерпеливо прохаживался у дома Малышевых.
   Хорек не появлялся. Тогда Димка пересек двор, постучал.
   Но дверь оказалась незапертой и от слабого толчка открылась.
   Войдя в дом, невольно приостановился у порога. Ударило в нос чем-то прокисшим. На полу и в немытых тарелках на столе валялись окурки. Этот стол да еще две железные кровати без простыней и составляли всю мебель комнаты. Одежда Хорька лежала, брошенная как попало, на полу, среди окурков. Нижние половины двух окон вместо занавесок были прикрыты высохшими и пожелтевшими от солнца газетами.
   Хорек еще нежился в постели, но при виде Димки сбросил одеяло, вскочил на ноги.
   – Ты, я вижу, спозаранку! Молодцом!
   Димка поздоровался.
   В трусах до колен и голубой застиранной майке Хорек выглядел неуклюжим, худым и мосластым, со впалой грудью.
   – Проходь! – жестом гостеприимного хозяина пригласил он Димку, показывая на табурет у стола. Вытащил из-под кровати бутылку вермута, и в граненый стакан заструилась густо-красная липкая даже на вид жидкость. – Шлепнешь?
   – Нет, – сказал Димка, усаживаясь на предложенный ему табурет. – Я больше не пью.
   Стакан в руке Хорька дрогнул.
   – Чего это ты?
   – Так, – ответил Димка. – Обещал одному человеку, больше не пью. – И, переводя разговор ближе к делу, спросил наобум: – Ну, что будем?
   – Да ты чего: сейчас, что ли? Мы это вечером, попозднее… Как танцы кончатся!
   – Вечером мне некогда, занят, – буркнул Димка.
   – Чем занят?.. – переспросил Хорек. В голове его шевельнулась внезапная, как откровение, мысль, что Димка ничегошеньки не помнит из ночной болтовни. Он пристально, с некоторым даже изумлением вгляделся в его лицо. Машинально опрокинул в себя предназначенный гостю вермут. – А я думал, мы снюхаемся… Перевоспитываешься, выходит?
   – Да вроде… – неопределенно ответил Димка, выжидая, когда Хорек скажет что-нибудь конкретное.
   – Это ты не по-мужски! У нас так не полагается!
   – Почему не по-мужски? – помедлив, спросил Димка.
   – А у меня уговор дороже денег. Отступиться – это уже вроде подножку дать. Забыл, что ли? Директору своему фингалей собирался вешать, – умышленно преувеличил Хорек. – Да еще учителке какой-то! А?
   Димка вдруг вспомнил подробности той ночи. Кровь прилила к его лицу. Гаденьким почувствовал себя Димка, почти подлецом.
   – Я, ты знаешь… пьяный был…
   Подпрыгивая то на одной ноге, то на другой, Хорек надернул штаны. Опять внимательно пригляделся к Димке. Искусственно захохотал:
   – Чудак человек! Разве я не понял, что спьяну! Наоборот, хотел предупредить тебя, чтоб не сглупил чего!..
   Гора свалилась с Димкиных плеч.
   – Не надо, знаешь, ничего… – попросил он, улавливая какую-то фальшь в голосе Хорька. – Я тогда дурак был… Честное слово…
   – Да это ты как знаешь… – неожиданно вяло отозвался Хорек. И сделал вид, что потерял интерес к нему, злой на себя, что замешкался тогда и поленился двинуть вместе с этим салагой на Ермолаевку, а надо было действовать немедля… Однако, уверенный, что второй случай для этого еще представится и он его уж никак не упустит, Хорек снова плеснул в стакан. – Мы люди свои! Зачем нам подножки давать друг другу?.. За тебя! Корешами мы все-таки когда-нибудь будем!
* * *
   Весь день, буквально не вставая из-за стола, Ксана укладывала между страницами «Домоводства» увядшие за ночь листья. Мать не тревожила ее, стараясь быть больше в кухне. Сцена, что произошла между ними вчера, неожиданная и неестественная в их отношениях, в некоторой степени надломила обеих. Нужно было привыкнуть к чему-то иному в разговорах друг с другом, во взглядах друг на друга… И давалось это нелегко. Раз десять Сана порывалась войти к дочери, сказать что-нибудь обыденное, малозначительное, но с первым шагом в горницу утрачивала простоту и непосредственность заготовленных слов и, крадучись, возвращалась назад, в кухню, утешаясь, впрочем, одним уже тем, что дочь дома, что никуда не спешит
   Ксана тщательно расправляла и вкладывала в «Домоводство» лист за листом, не отбрасывая даже тронутых порчей, – всему, что она принесла накануне, предстояло сохраниться в гербарии. Руки ее двигались ровно, почти механически. Но ближе к вечеру – медленнее, неуверенней… И вдруг замерли в половине девятого.
   Сана уловила своим напряженным чутьем легкий скрип открываемого шифоньера, замерла.
   Опять воцарилась тишина в доме. Но уже не та прежняя тишина, а другая, в которой что-то свершалось.
   Больше ничего не услышала Сана. Но вдруг бросилась в горницу.
   Дочь была уже в дверях комнаты. Остановилась при виде матери.
   Она надела для него свое лучшее платье – в голубых лепестках по белому полю… Голубой грубошерстный жакетик – в опущенной руке…
   И снова встретились их глаза: измученные, затуманенные страданием глаза матери и широко открытые, загнанные – Ксаны.
   – Доченька!
   Мать шагнула к ней.
   Не сдерживая вздрагивающих плеч, Ксана отступила на шаг в свою комнату.
   – Кса-ан-ка!
   Мать сделала еще шаг, и она опять на шаг отступила.
   И отступала так, пока дорогу ей не преградил стол, потому что дальше отступать было некуда. Тогда она заплакала.
   – Ксанка!.. – чуть слышно и горестно позвала мать.
   – Я только скажу ему, мама!.. Я только скажу, что… что я не приду!.. – Губы ее кривились, а в лице, в мокрых глазах угасала последняя надежда на чудо. – Пусти, мамочка!.. Я только скажу ему!.. На одну минуточку, мама!..
   Снова повторилось вчерашнее.
   Только на этот раз Ксана не легла в кровать, а опустилась на табурет и, уронив голову на вытянутые поперек стола руки, поливала слезами глухие, с кружевными манжетиками рукава своего белого, в голубых лепестках платья.
   А мать целовала ее, прижимая к себе. Тоже плакала, утешая:
   – Голубка моя!.. Доченька моя!.. Ты не погубишь меня, правда?! Ведь ты одна у меня..
   И тепло рук ее, как воскрешенное к жизни из глубин памяти самое первое ощущение бытия, обратило Ксану в крохотную-крохотную, в робкую-робкую, в тихую и бессильную.
   Мать оставила ее успокоиться.
   Лишь много спустя, уже собираясь в ночную смену, зашла еще раз.
   Ксана сидела, вытянув руки поперек стола. Глядела куда-то прямо перед собой. Не плакала.
   Голубой жакетик, соскользнув с колен, валялся на полу.
   – Я ухожу, Ксанка…
   Ксана кивнула. Потом оглянулась и кивнула еще раз.
   – Хорошо, мама… – сказала, всхлипнув.
 
   Танцы были в самом разгаре. Уже сыграли оркестранты вальс «Амурские волны», дважды сыграли танго из кинофильма «Петер» и дважды – грустный фокстрот «Много у нас диковин…».
   От пятачка слышалось поскрипывание деревянного наста под ногами танцующих, уютный говор. А Димка стоял в соснах, там, где тропинка сбегала к речке, и ждал.
   Давно прошла намеченная половина девятого. Всплыла над маслозаводом луна и фосфорическим маревом разлилась по осокам за речкой. Было, наверное, уже около одиннадцати часов.
   Но Димка знал, что простоит на месте до последнего танца, пока твердо не убедится, что Ксана не пришла.
   За себя он при этом не волновался. Ему что – он стоит себе, ждет. А ее наверняка не отпустили, и она нервничает. Поэтому Димка очень хотел бы сказать ей каким-нибудь образом: «Брось, Ксанка! Не получилось – значит, не получилось. Посидим, послушаем в другой раз. Мало, что ли, воскресений впереди?..» Он так явственно утешал ее, что, казалось, она должна услышать.
   Но при всем при том Димка не отводил внимательного взгляда от петляющей тропинки, которая едва просматривалась в голубоватом сиянии залитых лунным светом осок. И когда мелькнуло в акациях белое платье, он знал, что это Ксана.
   Она выбежала на тропинку и остановилась, вглядываясь в темный для нее и неприветливый сосновый массив.
   Потом зачастила торопливыми шагами через осоки.
   Димка неслышно рассмеялся. А когда, перейдя мостки, она ступила на тропинку, что от речки взбегала в гору, он вышел из-за сосен.
   Ксана увидела его. И как бы споткнулась, вдруг сразу убавив шаг.
   Димка уже разглядел ее белое платье в лепестках и жакет, перекинутый через руку…
   Но Ксана не подошла к нему, а остановилась в трех-четырех шагах.
   Какая-то жесткая сила убрала с Димкиного лица радость.
   Ксана плакала. Прижав ладошки к губам и вздрагивая всем телом, беззвучно плакала, обратив к Димке мокрое от слез и неестественно белое в лунном свете лицо.
   Он не успел ничего сказать ей, не успел ни о чем спросить… Все было предельно неожиданно, неправдоподобно и несправедливо.
   – Дима… – проговорила она чужим, непослушным голосом. – Дима!.. Ты не жди меня больше… Нам, Дима, нельзя больше встречаться… Не надо нам встречаться больше!.. – Она вдруг заплакала в голос и, уронив голову на грудь, бросилась бежать назад, к речке.
   Димкины ноги приросли к земле, иначе он догнал бы ее! А она, уже почти выбежав на мостки, словно ударилась о невидимую преграду и резко обернулась назад.
   Его вывел из оцепенения громкий, жалобный крик:
   – Ди-и-ма-а!..
   Задыхаясь, она уже спешила навстречу, когда он побежал вниз.
   – Дима, подожди!.. Дима! – схватила его за рукав. По щекам ее текли слезы, а мокрые глаза и губы смеялись.
   – Я глупая, Дима! Я совсем, совсем глупая! Ты не сердись, что я тебе наболтала! – смеясь и плача и проглатывая звуки, всхлипывая, быстро-быстро заговорила Ксана. – Я знаю, что дурочка! Ведь все совсем наоборот! Не сердись, ладно?!
   – Ну что ты, Ксана! Действительно, глупая какая-то! – проговорил Димка, с трудом обретая равновесие. – Никто на тебя не сердится!
   – Глупая, глупая, правда! – согласилась Ксана. – Меня просто не отпустили, – а я наговорила тебе!
   – Ну, сегодня не отпустили – другой раз отпустят!
   – Конечно, отпустят, Дима! – заверила его Ксана. – И пускай мы будем не так часто встречаться, правда? Пускай незаметно будем! А… мы же ничего не воруем, правда? А мама потом поймет! Ведь поймет, правда?! – утвердительно тряхнув головой, спросила она Димку. И сама ответила за него: – Поймет!
   – Ну ясно, поймет, Ксана! – поддержал Димка. – Ты только не плачь, а? И откуда у тебя слез этих!
   – А они сами катятся! – сказала Ксана, обеими ладошками размазывая по лицу слезы.
   Димка за руку свел ее с тропинки ближе к соснам.
   – Все ты как-то по-своему понимаешь! – упрекнул он. – Как знал я… Ну, нельзя сегодня, значит, нельзя! А ты – в панику…
   – Ну что ж, раз я такая… Конечно, глупая, сама знаю.
   Она еще не отдышалась и говорила прерывающимся голосом, то утирая нос, то глаза, то зачем-то приглаживая и без того гладкие волосы на висках.
   Димка улыбнулся.
   – Чего ты смеешься?.. – Она хотела спросить осуждающе, а спросила жалобно, словно оправдываясь.
   – Ничего я не смеюсь, Ксанка… – Димка прислушался. Оркестр, что на время как бы умолк для них, опять играл «Амурские волны». И, глядя в сторону пятачка, Димка позвал: – Ксана… А хоть немножко нам погулять можно?..
   Ксана тиснула в кулаке кончик косы.
   – Только… где темно, Дима, где не увидят, ладно? – тихо попросила она.
   – Ладно! – согласился Димка.
   И глухой аллеей, далеко в обход пятачка, они медленно пошли через парк.
   Все непонятное, сложное казалось опять позади. И Ксана не только не сопротивлялась, но радовалась, ощущая, как после всех сегодняшних треволнений ее охватывает слабость и хочется утешить самое себя, может быть, даже чуть-чуть всплакнуть. Но уже не от горя, не от обиды – просто так.
   Растягивая время своей короткой прогулки, они шли медленными, осторожными шагами. Навевал грусть невидимый в глубине парка оркестр. И мягко отсвечивали голубоватые лунные блики на черной хвое…
   Шли молча. Дышали, слушали…
   А когда повернули назад, к речке, Димка сказал:
   – Ты знаешь, Ксана, я чуть не стал пьяницей.
   Она тихонько засмеялась, не поверила.
   – Болтун ты, Дима!
   – А вот честное слово! – поклялся Димка. – Недавно с одним тут нализался – ничего не помнил!
   Ксана подумала и спросила уже без улыбки:
   – Зачем?.. – Тревожно спросила дрогнувшим голосом.
   Димка взъерошил пятерней чуб, потом отломил от молодой сосенки у обочины пушистую ветку и раза два хлопнул себя по колену.
   – Не знаю! Все равно было. Решил – и напился. Назло.
   Ксана снова негромко засмеялась.
   – Что ж не предупредил? Я хоть посмотрела бы!
   – А это дело поправимое! – обрадовался Димка. – Хоть завтра.
   Но Ксана перестала смеяться и, глядя в зыбкую темноту парка, туда, где лежал пруд, замолчала. Жакет она по-прежнему несла перекинутым через руку, хотя в аллее было довольно свежо. Но ведь она любила свое белое платье в лепестках, а не жакет и прихватила его только так, на всякий случай.
   – Не надо, Дима… – сказала Ксана серьезно, по-взрослому, как это иногда вдруг получалось у нее. – Ты не должен, как другие. Ты должен всех правильней быть..
   Они вернулись на тропинку, что сбегала к мосткам, и Ксана остановилась. Глянула исподлобья на Димку:
   – Понял?..
   И Димка заметил, что глаза ее опять мокрые.
   – Я, Ксанка… по дурости… Давай где-нибудь посидим еще?
   Ксана качнула головой:
   – Мне пора, Дима.
   – Я провожу тебя, – сказал Димка.
   – Чуть-чуть, ладно? – попросила она. – Только до мостков.
   – Ну, ты хоть не плачь опять!
   – Больше не буду!
   Они взялись за руки и спустились вниз, к речке. И, не размыкая рук, перешли друг за другом на противоположный берег.
   Здесь Ксана остановилась.
   – Дальше не надо, Дима, ладно?
   – Ты не обижайся на меня, Ксанка… Мне самому было противно.
   – Я не обижаюсь… Это я просто, Дима… ради тебя…
   И было в ее чуточку вдруг закосивших глазах что-то такое, отчего захотелось Димке сказать ей хорошее-хорошее что-нибудь… сказать или сделать что-нибудь для нее. До тоски захотелось. А как сказать, что сделать, он не знал. Провел рукой по ее волосам, по плечу…
   Ксана тоже положила руку на его плечо и осторожно коснулась пальцами Димкиной щеки.
   – Иди, Дима… Ладно? – тихо-тихо проговорила она, скользя блуждающим взглядом по его лицу. – Если у вас завтра пять уроков, – я после шестого через парк пойду домой… – И она опять с трудом проглотила комок в горле.
   – Ты иди, а я постою, – сказал Димка.
   – Я не хочу, чтобы ты в спину смотрел.
   – Ну вот, какая ты!..
   Она засмеялась. Промокнула косой уголки глаз.
   – Иди, Дима…
   Он взбежал наверх и видел, как, помахав ему жакетом, она пошла.
   А Димка стоял и смотрел из-за сосен.
   Любила она сказки. И вот как будто сама – в сказке…
   Луна, холодная, застыла над ней. И цепенели кругом серебряные деревья. А внизу – она… Во всей огромной ночи одна, почти волшебная в волшебном мире, скользила по голубому сиянию осок… Неслышно скользила в разливе фосфорического сияния.
 
   Вот, пожалуй, и все, что я хотел рассказать об этой истории.
   Если вам доведется быть в наших краях, возможно, вы повстречаете в лесу, на безымянной горе, красноватый, весь в зеленых и розовых искрах камень… Я видел его в последний раз, когда старые осины роняли на землю желтые листья и полоскал грустные ковыли теплый, пронизанный солнцем дождь, который у нас почему-то называют цыганским…