Лакассань продолжал что-то говорить, но княжна перестала его слышать, целиком сосредоточившись на том, что происходило внутри нее. Руки ее между тем действовали независимо от сознания. Они оторвали лоскут материи подходящего размера и принялись умело и осторожно бинтовать разбитую голову француза, который по-прежнему сидел на снегу. В шаге от него княжна вдруг увидела наполовину засыпанный снегом, забытый всеми нож, которым француз резал хлеб перед нападением Огинского. Продолжая заниматься разбитым затылком Лакассаня, княжна немного переместилась, будто бы для того, чтобы ей было удобнее затянуть узел над правым ухом раненого, и наступила ногой на нож, глубже вдавливая его в снег. Затем она немного отступила и, поддев носком сапога пласт слежавшегося снега, словно невзначай подтолкнула его вперед, окончательно спрятав тускло блестевшее лезвие.
   – Готово, – сказала она. – У вас действительно на удивление крепкий череп. Поневоле задумаешься, не состоит ли он сплошь из цельного куска кости.
   – Поверьте, принцесса, это не так, – поднимаясь, ответил Лакассань. – Внутри моего черепа достаточно серого вещества, чтобы видеть вас насквозь и предусмотреть любые ваши хитрости. Возможно, нелепый поступок нашего покойного поляка пробудил в вас какие-нибудь надежды и навел на неудачные мысли. Так вот, я вам очень не советую пытаться осуществить эти мысли на практике. Согласен, я допустил досадный промах, но теперь я начеку, и больше этого не повторится. Давайте ужинать и устраиваться на ночлег. Завтра мы выедем чуть свет. Думаю, что цель нашего путешествия не за горами.
   В последних словах француза княжне почудился отголосок погребального звона. Она понимала, что, как только они нагонят отступающую армию, Лакассань перестанет в ней нуждаться. Она не видела ни одной рациональной причины, по которой ее следовало бы убить; единственной такой причиной была испепелявшая француза жажда крови, которая в последнее время постоянно горела в его глубоко запавших, обведенных темными кругами глазах. Это были глаза маньяка, и княжна, никогда прежде не имевшая дел с подобными людьми, чувствовала себя так, словно шла над бездонной пропастью по узенькому подвесному мосту без перил: каждый неверный шаг мог стоить ей жизни.
   Так они потеряли пана Кшиштофа.
   Несколько часов назад княжна не поверила бы, если бы кто-то сказал ей, что она будет сожалеть о такой потере. Тем не менее, это оказалось именно так, поскольку внимание Лакассаня, ранее занятое в основном Огинским, теперь целиком, без остатка, обратилось на нее. Издевательские речи, предназначавшиеся до сих пор несчастному поляку, адресовались теперь к княжне. Предчувствуя близкое расставание и благополучное завершение своей одиссеи, француз окончательно сбросил маску, и перед княжной предстало чудовище – расчетливое, кровожадное, жестокое и, что было хуже всего, неимоверно болтливое. Лежа у костра на расстеленной попоне, он пошевеливал угли сучком и говорил, не переставая, расписывая прекрасную жизнь, которая ожидает его на берегах Сены, и издеваясь то над покойным Огинским, то над княжной. Мария Андреевна заснула под звуки его голоса, согревая теплом своего тела спрятанный в рукаве нож с костяной рукояткой и острым стальным лезвием.
   Выехали они, как и обещал Лакассань, еще затемно. Застоявшиеся лошади поначалу двигались неохотно, но вскоре, подгоняемые сидевшим на козлах французом, перешли на ровную рысь. Лакассань спешил сегодня более обычного, и карету бросало на поворотах и ухабах, как лодку в бурном море. Княжна хорошо понимала причины этой спешки, и ее правая ладонь то и дело сама собой забиралась в левый рукав, лаская рукоятку спрятанного там ножа.
   Около полудня, когда вокруг уже замелькали знакомые до боли места, их попытались остановить. Из леса на дорогу вдруг высыпала группа каких-то людей, одетых в невообразимые лохмотья. Услышав крики, княжна выглянула в окно и увидела солдатские кивера, бабьи платки, роскошные, прожженные у костров, шубы, белые наплечные ремни, ружья со штыками, рваные шинели синего французского сукна и обмороженные, заросшие, искаженные отчаянием и яростью лица. Лакассань хлестнул по лошадям, дважды выпалил в соотечественников из пистолетов, перетянул кого-то кнутом по физиономии и страшно закричал на лошадей, так что те понесли, опрокинув нескольких оборванцев. Карету сильно качнуло, раздался треск и чей-то приглушенный вопль, вдогонку ударил выстрел, и все осталось позади.
   Княжна почувствовала на своей шее тугое дуновение ледяного сквозняка и, обернувшись, обнаружила в задней стенке кареты пробитое пулей отверстие. Она заткнула пробоину носовым платком и подумала, что была на волосок от смерти.
   Было слышно, как на козлах ругается страшными словами, понося своих потерявших человеческий облик соотечественников, разъяренный Лакассань. Он никак не мог успокоиться, и княжне пришло в голову, что он, должно быть, смотрел на это происшествие совсем другими глазами. Для нее повстречавшиеся им на дороге отставшие французы были просто бандой смертельно усталых, голодных, оборванных и замерзших людей, которым для спасения собственной жизни были позарез нужны их лошади. Лакассань же видел в этих несчастных признак сокрушительного поражения, понесенного Францией. Знать о том, что война проиграна, – это одно, но видеть собственными глазами то, что осталось от величайшей в истории армии – это совсем, совсем иное. Мария Андреевна решила воздержаться от обсуждения этой темы с Лакассанем и сама подивилась своей осторожности: в сущности, теперь это уже не имело никакого значения. Она не верила в то, что Лакассань сохранит ей жизнь, а раз так, то в осторожности более не было никакой нужды. Не было никаких причин для того, чтобы щадить уязвленное самолюбие француза, – за исключением разве что того, что Мария Андреевна не хотела ни в чем уподобляться своему полубезумному спутнику.
   Впереди, где-то далеко, послышалась частая ружейная пальба, а спустя какое-то время оттуда долетело приглушенное расстоянием многоголосое “ура!”. Лакассань сразу же перестал браниться и натянул вожжи, придерживая взмыленных лошадей, которые неохотно перешли с галопа на шаг. Пальба не утихала. Справа показался поворот на занесенную снегом проселочную дорогу, и у княжны замерло сердце: эта дорога вела к ее усадьбе.
   Лакассань совсем остановил карету и, спрыгнув с облучка, подошел к дверце.
   – Куда ведет эта дорога, принцесса? – спросил он, указывая на проселок. – Похоже на то, что столбовой тракт становится чересчур оживленным местом. Вы ведь, кажется, здешняя? Нам нужно найти объезд, поскольку теперь, как это ни печально для вас, мы связаны одной веревочкой. Если меня попытаются убить, я сделаю все возможное, чтобы не умереть прежде вас, так что вы должны всячески заботиться о моем благополучии, принцесса.
   – Если вы хотите объехать место стычки, которая, похоже, продолжается впереди, то лучше этой дороги вам не найти, – сказала Мария Андреевна. – Она спрямляет изрядный крюк, делаемый столбовой дорогой, и снова выходит на нее верстах в десяти отсюда.
   – Отменно, – сказал Лакассань. – Надеюсь, что вы не лжете, иначе нам с вами придется расстаться... гм... совсем не так, как мне бы того хотелось.
   Он вернулся к лошадям и, взяв их под уздцы, заставил свернуть на проселок. Снега здесь было уже по щиколотку, лошади оскальзывались в нем и жалобно ржали. Им было тяжело. Положение усугублялось еще и тем, что в предотъездной спешке карета княжны не была переставлена на полозья, так что теперь окованные железом колеса вязли в снегу.
   Княжна смотрела в окно, с замиранием сердца узнавая знакомые с детства места. Лес по обочинам дороги кончился, и вскоре впереди, на недалеком уже холме, показались заснеженные кроны парковых деревьев.
   – Что это там? – спросил Лакассань, снова подходя к дверце и указывая на холм.
   – Там усадьба, – сказала княжна. – Моя усадьба.
   – Вот как? Значит, по идее, она должна быть либо пуста, либо занята войсками императора Наполеона... Впрочем, скорее всего, она все-таки пуста. Пригласите меня в гости, принцесса Мари. Я чертовски устал и хочу немного отдохнуть. О лошадях и говорить нечего, вы только взгляните на этих несчастных животных! Мы побеседуем, и я отправлюсь дальше.
   – А я?
   – А вы, думается мне, достигли конечной точки своего маршрута. Здесь наши пути разойдутся, принцесса Мари. Полагаю, что более мы с вами не увидимся. Я вернусь на службу, вы же... Ну, там видно будет.
   Усадьба действительно была пуста. На засыпанном снегом круге почета лежало несколько закоченевших в неестественных позах тел, одетых как в русские, так и во французские мундиры. Вероятно, день или два назад здесь произошла стычка – тела выглядели совсем свежими, словно эти люди просто прилегли отдохнуть. В окнах почти не осталось стекол, штукатурка местами была исклевана пулями и обвалилась, а края одного из оконных проемов на первом этаже были покрыты густым слоем копоти – не то от случившегося внутри пожара, не то, что казалось гораздо более вероятным, от костра, который кто-то разводил прямо на полу гостиной.
   Мария Андреевна вышла из кареты и остановилась посреди двора, с болью в сердце озирая следы царившего здесь запустения. Ей было страшно войти в дом и обнаружить новые признаки разорения там, где прошли лучшие годы ее жизни.
   Лакассань, никуда более не торопясь, спустился с облучка и подошел к своей спутнице, на ходу поправляя криво сидевшую поверх повязки мужицкую шапку.
   – Печальное зрелище, – сказал он, указывая на дом. – Зима, разруха, окоченевшие трупы... Этот мир не стоит того, чтобы о нем жалеть.
   – Что вы имеете в виду? – обернувшись к нему, спросила княжна. Она отлично знала, что имел в виду француз, но надеялась, что ошибается.
   – Не будем играть в жмурки, принцесса, – сказал Лакассань. – Вы не можете не понимать, что здесь и сейчас ваш жизненный путь будет завершен. Он получился совсем коротким, и это очень печально, но что делать, такова жизнь. Такова жизнь! Вам остается только радоваться, что перед смертью вы успели посетить места, столь милые вашему сердцу. Я полон сочувствия и уважения к вам, милая принцесса. Вы держались с таким мужеством, что вам мог бы позавидовать любой представитель сильного пола. А какое достоинство, какая твердость перед лицом многочисленных невзгод! Право, я вами восхищен и очень надеюсь, что вы не омрачите моих воспоминаний о вас какой-нибудь безобразной сценой при расставании. Ну, вы понимаете, о чем я говорю, – крики, слезы, мольбы, ползание на коленях, заламывание рук и хватание меня за одежду... Всего этого не нужно, потому что все это бесполезно. Давайте расстанемся красиво.
   – Давайте, – сказала княжна. Она зябко поежилась и спрятала руки в рукава шубки: правую – в левый рукав, а левую – в правый. – Почему бы вам просто не оставить меня здесь, а самому не отправиться дальше? Или Огинский был прав, и вы просто не можете жить, не проливая крови, как какой-нибудь вампир? Я в это не верю. Зачем вам меня убивать?
   – Ну, какой там вампир, – усмехнулся Лакассань. – Я никого и никогда не убиваю без нужды. Вы слишком много знаете, принцесса, и ваши знания носят такой характер, что предание их гласности сослужило бы Франции и императору Наполеону весьма дурную службу. История пишется сейчас, принцесса, и пишут ее не только императоры и полководцы, но обычные люди наподобие нас с вами. То, что произошло с князем Багратионом, уже занесено на ее скрижали, и то, что там записано, устраивает всех. Кому это нужно – знать, что великий русский генерал был убит специально подосланными людьми? Кому нужно знать, что великая Франция пользовалась при этом услугами такого слизняка, каким был наш незабвенный поляк? Если доброе имя Франции и ее императора будет запятнано по моей вине, мне не поздоровится, и то, что я собираюсь сделать с вами сейчас, будет выглядеть детской шалостью по сравнению с тем, что сделают со мной. Правда проста, принцесса: мне невыгодно, чтобы вы оставались в живых. А выгодно мне, напротив, чтобы вы умерли. Ну, и как я, по-вашему, должен поступить?
   – Я могла бы сказать вам, что вы должны поступить как благородный человек, – ответила принцесса. – Но я вижу, что благородства в вашей душе не больше, чем у того вон дятла.
   Лакассань механически повернул голову в указанном княжной направлении, но никакого дятла не увидел. Стремительно обернувшись, он увидел, что княжна, подобрав юбки, с неожиданной быстротой бежит в сторону заснеженных деревьев старого парка.
   – Вот чертовка! – почти восхищенно выругался Лакассань и бросился в погоню.
   Княжна понимала, что убежать ей не удастся, но умирать безропотно, как овца под ножом мясника, казалось ей унизительным. К тому же, вряд ли стоило облегчать французу задачу, самой подставляя горло под лезвие. Этим страшным летом и не менее страшной осенью княжна твердо усвоила, что красивые позы, громкие слова и гордое смирение перед лицом кажущейся неизбежной смерти ничего не стоят против умения бороться до самого конца. Только оно, это умение, было способно спасти ей жизнь. Так бывало раньше, и так же было сейчас.
   На бегу Лакассань выхватил из ножен громадный солдатский тесак с зазубренной, как пила, спинкой. Княжна услышала позади себя свистящий лязг вылетевшей из ножен отточенной стали и попыталась бежать быстрее, но поскользнулась и упала на одно колено. Это решило исход погони: Лакассань в три огромных прыжка оказался рядом и, схватив княжну за волосы, откинул ее голову назад, обнажив беззащитное горло.
   Широкое тусклое лезвие взлетело к безучастному серому небу. Княжна рванулась, но рука убийцы крепко сжимала ее волосы.
   – Прощайте, принцесса, – сказал Лакассань. – С вами было удивительно приятно иметь дело. Только вот бежать не стоило. Если бы вы не вздумали бегать, я сделал бы все красиво и почти безболезненно. А теперь не обессудьте...
   Его издевательская речь была прервана внезапно раздавшимся звуком, похожим на раскат грома. На фоне испятнанных белым черных стволов парковых деревьев возникло и стало расползаться рваное грязно-серое облако порохового дыма. С потревоженных ветвей посыпался снег, и над парком, сердито галдя, поднялась целая туча галок. Лошади тревожно забили копытами, и одна из них пронзительно заржала.
   Заряд утиной дроби хлестнул по снежной целине, вспоров ее и подняв в воздух облако ледяных кристаллов. Невредимый Лакассань резко обернулся на звук выстрела и, выпустив волосы княжны, схватился за рукоять торчавшего у него за поясом пистолета. Это был единственный в своем роде шанс, и Мария Андреевна его не упустила.
   Выхватив из рукава спрятанный там нож, она страшно закричала и изо всех сил, снизу вверх, с разворота ударила Лакассаня в живот. Она очень боялась, что у нее не хватит опыта и сил и что настоящего удара не получится. Неудачная попытка означала верную смерть без надежды на помощь и спасение: второго шанса ждать не приходилось.
   Она беспокоилась напрасно: все вышло именно так, как было нужно, и лезвие ножа, легко проткнув армяк, по самую рукоять погрузилось в живот француза. Выпустив нож, княжна отпрянула назад и, пачкаясь в снегу, пятясь, на коленях отползла в сторону.
   Лакассань медленно повернул к ней разом осунувшееся, ставшее каким-то неживым лицо и сделал короткий, неуверенный шаг в ее сторону. Он снова попытался замахнуться тесаком, но торчавший в животе нож мешал ему. Нестерпимая боль стремилась скрутить его, согнуть, завязать в тугой узел вокруг вонзившегося в его плоть смертоносного куска металла, но француз с искаженным от нечеловеческих усилий лицом сделал еще один шаг к Марии Андреевне. Рука, державшая тесак, разжалась, оружие выпало из помертвевших пальцев, и Лакассань, обхватив руками живот, тяжело рухнул на бок. Он издал невнятный мучительный звук, медленно подтянул колени к животу и замер, скорчившись в снегу и отвернув от Марии Андреевны серое небритое лицо. Шапка упала с его головы, спутанные волосы рассыпались по снегу, а из уголка искривленных гримасой страдания губ показалась и скатилась на снег тонкая струйка неправдоподобно яркой, будто нарисованной крови.
   Княжна встала и, покачнувшись, стала медленно пятиться назад, прижав к губам ладони и не отрывая взгляда от человека, которого только что убила. Потом ее внимание привлек какой-то неразборчивый крик, и, посмотрев в сторону парка, она увидела, как оттуда, держа в руке старинное ружье, торопливо ковыляет, спотыкаясь, увязая в снегу и размахивая сдернутой с седой головы шапкой, верный слуга ее деда камердинер Архипыч.
   Примерно в то же самое время, когда княжна Вязмитинова занималась окончательным выяснением отношений с капитаном французской императорской гвардии Виктором Лакассанем, возглавляемый флигель-адъютантом Стебловым отряд приближался к месту последнего ночлега беглянки.
   Граф Стеблов был угрюм и раздражителен более обычного, поскольку организованная им погоня с самого начала превратилась в какой-то балаган. Все как будто бы шло нормально: драгуны скакали, окружив его возок, ни на минуту не ломая строя и всем своим видом выражая решимость умереть за веру, царя и отечество. Копыта лошадей глухо топотали по заснеженной дороге, полозья возка визжали, раскатываясь на поворотах, воинственно лязгал металл, храпели и фыркали кони. Встречный ветер шевелил высокие волосяные гребни и швырял снег в красные усатые лица, казавшиеся особенно решительными и сосредоточенными из-за наглухо застегнутых подбородочных чешуи. Отряд напоминал здоровое, сильное, готовое к бою тело, а он, граф Алексей Иванович Стеблов, был головой, которая этим телом управляла. О, он был весьма недурной головой! Ему удалось с ходу разгадать хитроумные козни врагов отечества и, преодолев неявное сопротивление благодушествующих уездных старцев, организовать погоню по горячим следам. Граф не сомневался в том, что погоня будет успешной: запряженный тройкой сытых, хорошо отдохнувших лошадей санный возок, сопровождаемый отрядом конницы, двигался много быстрее, чем тяжелая карета княжны.
   А потом все пошло наперекосяк. Началось с того, что сидевший на облучке графского возка драгун не то заснул, не то просто проглядел валявшееся на дороге бревно, в результате чего граф набил здоровенную шишку на своем аристократическом лбу и едва не сломал переносицу, а правый полоз саней оказался поврежденным столь основательно, что Стеблову поневоле пришлось дать команду остановиться для необходимого ремонта. Потирая ушибленные места, граф с неудовольствием вспомнил строки из нашумевшей некогда басни Дениса Давыдова “Голова и Ноги”, снискавшей охочему до поэтических экзерсисов гусару поклонение таких же, как он, вольнодумцев и острую неприязнь государя:
 
...Коль ты имеешь право управлять,
То мы имеем право спотыкаться
И можем иногда, споткнувшись – как же быть! —
Твое Величество о камень расшибить
 
   Сие вольнодумное произведение всегда возмущало исполненного верноподданнических чувств графа, но теперь оно было до отвращения созвучно его недавним мыслям и казалось, увы, вполне уместным. От этого настроение графа лишь ухудшилось, и он в сердцах пообещал кучеру-драгуну спустить с него семь шкур.
   Ремонт занял два с половиной часа, на протяжении которых командир драгун поручик Жаров развлекал графа рассказами о своих любовных похождениях. Рассказы эти звучали как небылицы, и, вдобавок, поручик вел себя чересчур фамильярно: все время хватал графа за рукав шубы, разворачивая спиной к возку и, захлебываясь от восторга, восклицал: “А вот послушайте-ка, граф, что со мною приключилось в доме этой старой калоши, графини Хвостовой. Вы просто не поверите, но...” Граф, которому было менее всего дела до амурных приключений поручика, всякий раз с большим трудом высвобождал свой рукав и кисло улыбался в ответ на откровения своего излишне разговорчивого спутника.
   Полоз починили, но сделано это было из рук вон плохо, так что им еще дважды пришлось останавливаться, всякий раз тратя по полчаса на то, чтобы заставить сани хоть как-то ехать. Уже после обеда они достигли какой-то деревни, в которой, к счастью, обнаружился тележных дел мастер. Драгуны приволокли мастера из кабака, где он отлынивал от работы, и поставили перед Стебловым. Мастер оказался пьян настолько, что его пришлось едва ли не тыкать носом в сломанный полоз, чтобы он, наконец, понял, что от него требуется. Окончательно рассвирепевший, усталый и замерзший Стеблов велел одному из драгун дать негодяю по уху, что и было с готовностью исполнено. Выбравшись из сугроба, мастер глядел уже более осмысленно и без промедления взялся за дело. Работал он с большим рвением, но ремонт все равно отнял полтора часа столь драгоценного времени.
   Граф провел эти полтора часа в кабаке, откуда драгуны выдернули колесных дел мастера, согреваясь водкой, вяло ковыряясь щербатой вилкой в тарелке с нехитрой снедью и с каждой минутой приходя во все более мрачное расположение духа. Поручик Жаров все это время оставался с мастером: наблюдал за работой, подгонял, как мог, засыпавшего на ходу мужика и подавал ему ценные советы, следуя которым, тот потратил на ремонт втрое больше времени, чем потребовалось бы ему на ту же работу в иной ситуации. Когда же ремонт, наконец, закончился, скорее вопреки усилиям поручика, чем благодаря им, Жаров сунул удивленному мужичонке целковый и отправил драгуна в кабак за графом. Мастер озадаченно повертел рубль в руке, пожал плечами, дивясь барской глупости, и неверным шагом двинулся вслед за драгуном, поскольку полученный в качестве гонорара рубль нужно же было на что-то употребить.
   Ближе к вечеру опять случилась остановка. Высланный вперед предусмотрительным поручиком разъезд вернулся на рысях и сообщил, что в версте отсюда будто бы движется большой отряд французов. Новость была тревожная и не слишком правдоподобная: взяться французам здесь, близ давно покинутой ими Москвы, как будто бы было неоткуда. Граф Стеблов, однако, решил, что береженого бог бережет, и велел отправить вперед усиленный разъезд с целью более детальной разведки. Разведчиков не было долго, и осторожный граф уже хотел было дать команду к ретираде, но тут разъезд, наконец, вернулся. Оказалось, что за французов был ошибочно принят большой обоз со строительным камнем и лесом, двигавшийся в сторону Москвы. Рассвирепевший граф пообещал сгноить всех в Сибири и велел трогать.
   В Москву приехали уже совершенной ночью и долго искали в более чем наполовину сгоревшем городе места для ночлега. Рано утром невыспавшийся и злой флигель-адъютант велел седлать, и отряд спешно выступил в дорогу.
   По мере удаления от Москвы движение отряда все более замедлялось: графу совсем не улыбалась перспектива на всем скаку налететь на какую-нибудь заблудившуюся французскую часть, имея под своим началом всего полтора десятка драгун. Он поделился своими опасениями с Жаровым, и поручик отнесся к словам графа с большим вниманием и сочувствием. Сохраняя серьезное и даже мрачное выражение лица, он заявил, что потерявшие человеческий облик от холода, голода и лишений французы могут быть опаснее волков, после чего выразил готовность защищать господина флигель-адъютанта до последней капли крови. “Очень мне нужна ваша кровь”, – проворчал в ответ на это Стеблов и велел выслать вперед усиленный разъезд – то есть, строго говоря, половину всего отряда.
   Миновав Можайск, они действительно повстречали французов. Целая толпа этих несчастных вдруг высыпала на дорогу с поднятыми руками, радостно вопя по-русски: “Плен, плен!” Продолжая кричать, лопотать по-своему и даже, кажется, плакать, они побросали бывшее при них оружие под ноги драгунских лошадей и буквально облепили кавалеристов, умоляя взять их под конвой. Возглавлял это стадо молодой уланский, лейтенант по фамилии Дюпре – тот самый Анри Дюпре, который в начале осени делал безуспешные попытки ухаживать за княжной Вязмитиновой.
   Пленные были графу Стеблову совершенно ни к чему, но избавиться от них, увы, не было никакой возможности. “Не понимаю, кто кого взял в плен!” – возмущенно пожаловался он Жарову и приказал отправить пленных в Можайск в сопровождении двоих драгун. Драгунам было строго-настрого наказано, сдав пленных куда следует, со всей возможной поспешностью догонять отряд. Граф наскоро черкнул записку коменданту Можайска, не забыв указать в ней, что отправляемые в распоряжение коменданта пленные захвачены его, графа Стеблова, усилиями, и отправился дальше по следам княжны Вязмитиновой.
   Задержки и препятствия возникали одно за другим, множась, как блохи в собачьей шкуре, и так же, как блохи, доводя графа до белого каления. Он даже начал жалеть о том, что отправился в это путешествие: в конце концов, Жаров вполне мог бы справиться с этим делом самостоятельно. Нескончаемая тряска, мороз, отсутствие элементарных удобств и постоянно витавшая над головой угроза столкновения с французами, настроенными более воинственно, чем те, которых они повстречали под Можайском, сильно угнетали привыкшего к совсем иным условиям существования графа. Он все чаще думал о том, что княжна, пустившись одна в такую ужасную дорогу, тем самым подписала признание во всех тех грехах, в которых ее обвиняли.
   Миновав поле Бородинского сражения, о котором принимавший в нем участие граф сохранил самые кошмарные воспоминания, отряд вновь вынужденно остановился. Передовой разъезд наткнулся на дороге на какого-то человека, одетого в крестьянский зипун и – почему-то – в тонкие сапоги и шелковый белый цилиндр, поверх которого был кое-как намотан теплый бабий платок. Человек этот шел, а вернее, брел, едва передвигая ноги, в сторону Москвы, хотя по его виду можно было с уверенностью сказать, что ему все равно, куда идти, – он явно не понимал, в каком направлении и с какой целью движется. Он был высок, широк в плечах, когда-то, видимо, статен и черноус, но страшно грязен, оборван, изможден и вдобавок ранен пулей в левое плечо. Когда его окликнули подскакавшие драгуны, он никак не прореагировал и продолжал идти, пока не уперся в грудь загораживавшей ему дорогу драгунской лошади. Это столкновение лишило его последних сил, и он без чувств опрокинулся на дорогу – не упал, а именно опрокинулся, как комод. Глаза его закрылись, а снег, на котором он лежал, начал постепенно менять цвет, делаясь из белого красным.