Кроме того мы узнали, что при немцах ни один заключённый не был освобождён из Монтелюпы. Какими бы не были результаты допросов, всех направляли в Аушвиц, [30]трудовой лагерь недалеко от Кракова. Иногда, запутавшись в вечную сырость нашей камеры, я мечтал о переводе в Аушвиц. Какая бы не была там работа, даже в каменоломнях, я по крайней мере буду вне камеры, буду видеть небо, буду вдыхать звёзды. В эти мгновения я чувствовал, как солнце гладит моё лицо, а капли дождя стекают по нему вниз. Однако, когда я к нему притрагивался, это просто был мой пот.
   С приближением моей очереди у меня аж дух перехватывало от желания увидеть внешний мир. Похоже что и других охватили подобные чувства, потому что как мы стали в очередь, никто не проронил и слова. А лица тех, кто заглянул в щель, были торжественными, словно после причастия. Их выражение словно говорило: «Город ещё тут, я его видел».
   До сих пор единственным свидетельством того, что мы пребывали не никаком-то Богом забытом тихоокеанском острове были колокола Вавельского костёла. Когда ветер дул в сторону Монтелюпы, нам было слышно, как они звонко перебивали вечную хмурость нашей камеры. Но из-за ежечасного звона колоколов время как будто становилось медленнее. Поэтому со временем я научился не замечать их, как и не замечал криков заключённых во время допросов.
   Вот и моя очередь. Я так прилип к той дырке в доске, что у меня чуть глаза не вылезли. Солнечный свет! Я вижу его собственными глазами! Собственно, одним глазом, для двух дырка слишком мала. Передо мной простиралась цепочка крыш, дальше площадь, а за ней ? высокое здание. Я подумал что это как во Львове, Оперный театр. Но скорее всего это был железнодорожный вокзал, потому что там толпилось много народа. К тому же над входом в здание висели огромные часы с римскими цифрами, из тех, которые устанавливали на всех станциях Австро-Венгерской империи.
   Моё внимание привернул человек в лохмотьях, который сидел на деревянном ящике левее высоченной арки входа на вокзал. Он наверное был нищим ? женщина с огромным тюком за спиной что-то кинула в его протянутую руку ? наверно монетку. Не успел я его как следует рассмотреть, как старший по камере сказал, что моё время закончилось. Люди за мной нетерпеливо ожидали своей очереди.
   Отходя от окна, я брал с собой всё, что только увидел ? солнце, небо, дома, нищего.
   С тех пор я ежедневно за ним наблюдал. Закрыв один глаз, а второй как можно ближе прислонив к щели, я направлял свой взгляд на него. И хотя из-за расстояния и его огромных солнцезащитных очков, которые он никогда не снимал, я не мог чётко рассмотреть его лицо, я представлял его приятным, изреженным морщинами, с глубоко посажеными глазами в окружении густых бровей.
   В тот день «вшивого часа» не было. Мы думали о другом. Мы не знали, что происходит в мире. Продолжается ли война? Как далеко продвинулись немцы? В их ли руках Москва или россияне смогли сдержать наступление? Что делает Англия? Убедила ли она Америку вступить в войну?
   Вопросы и только вопросы? Единственное, что мы знали наверняка, ? это то, что если немцы победят, мы обречены. Некоторые надеялись, что россияне и немцы перебьют друг друга, тогда мы сможем вернуться на свою землю.
   Ночью меня охватила меланхолия. Я не отводил взгляд от лампочки, которая висела надо мной, словно ожидал от неё ответа. Но она была непоколебима. Даже не мерцала.
   Закрыв глаза, я увидел свою маму. Она была в «большой комнате», в кровати, не спала, думала, где я, что со мной. «Почему он не даёт о себе знать?» Поднялась, посмотрела в окно на полную Луну, словно надеясь, что я внезапно оттуда появлюсь.
   Пошла на кухню, зажгла керосиновую лампу, села за стол. Теперь её лицо освещало мягкое сияние, её лицо было встревоженным, но не озабоченным. Её большие чёрные глаза окаймлены гладкой дугой бровей. Такие лица я видел на иконах в соборе св. Юра. Что-то в нём свидетельствовало, что в её душе есть такие закоулки, куда она никому не позволит вступить.
   Берёт из ящика стола тетрадь, которую я оставил во время своих последних каникул в Яворе, садится писать.
   «Уважаемый пан Коваль.
   Надеюсь, что моё письмо застанет Вас здоровым и в хорошем настроении. Я Вам писала три месяца назад, но ответа не получила. В том письме я просила Вас рассказать мне о Михаиле, что он там делает. Я уверена что ему неплохо, но на войне всякое может случиться. Сначала, когда Вы мне не ответили, я подумала, что с Михаилом случились неприятности и Вы колеблетесь сообщить мне об этом. Но теперь, три месяца спустя, я переживаю о Вас. С Вами всё хорошо? Будьте любезны, напишите мне, иначе я буду думать, что Вы что-то скрываете о Михаиле.
   Опять благодарю, что взяли его под своё крыло. В апреле ему будет уже семнадцать, поэтому он сможет сам о себе побеспокоиться и вам помочь. Вы так много сделали для него и нашей семьи. Без вас мы бы погибли в конце Первой мировой войны. Вы появились очень своевременно, как ангел-хранитель, и спасли нас. Не нахожу слов, чтобы выразить Вам свою благодарность.
   Марися».
 
   Я смотрел, как она перечитывает письмо в мерцающем свете лампы, которая свисала с потолка и вспомнил то мгновение на станции в Яворе перед посадкой в поезд, когда меня отправляли во Львов, «в мир, чтобы стать мужчиной». Она обняла меня, затем выпустила из объятий, посмотрела в глаза, словно хотела увидеть моё будущее, снова обняла и поцеловала.
   Свисток надзирателя, который оповещал о начале дня, прервал мои ночные миражи. Но я думал о маме и днём. Она не знала, что пан Коваль понятия не имеет, где я. Он мог догадываться куда я направился, но откуда ему было знать, что пять месяцев я провёл в Лонцьки, в нескольких кварталах от его работы, а вот теперь сижу в Монтелюпе.
   Мать тоже удивилась бы, если бы узнала, что пан Коваль во время российской оккупации вел двойную жизнь. Я давно это подозревал, но подтверждение нашёл несколько недель назад, во время «вшивого часа».
   Однажды я сидел рядом с Сенатором, когда мы истребляли вшей. Я много их убил, но недостаточно, чтобы выиграть. У Сенатора была только небольшая кучка. Из-за своей близорукости он не имел шансов выиграть дополнительную порцию хлеба. Я незаметно подсыпал ему своих вшей. Посчитав, он был поражён своим результатом. В тот день хлеб получил он.
   Жуя этот хлеб, он спросил у меня, откуда я. Я рассказал, что родился в Карпатах, но уже лет десять живу во Львове с моим опекуном паном Ковалем.
   ? Ты знал Коваля? ? спросил он так, словно это имя было ему знакомо.
   ? Да, пан Коваля, ? ответил я.
   ? Случайно, не Ивана Коваля?
   Это оказалось неожиданностью для меня и Сенатора. Он не просто знал пана Коваля, они вместе вступили в Организацию и были членами одного «звена». «Пан Коваль, ? сказал Сенатор, ? был настоящим артистом, обольстителем. Мог очаровать даже хладнокровных большевиков. А как элегантно обращался с женщинами!»
   ? Да, ? подумал я, ? это очень похоже на пана Коваля, но кто знает, или это одна и та же личность. Мог существовать и другой похожий человек.
   Однако я ошибался. Я понял это, когда Сенатор сообщил, что пан Коваль работал инспектором, поэтому мог свободно разъезжать по делам Организации, не вызывая подозрения. Наиболее меня поразило то, что Сенатор знал об Анне:
   ? Она была связной между подпольем Организации на российской территории и организацией, которая существовала на части территории Польши, теперь под немецкой оккупацией.
   Всматриваясь вдаль своими голубыми глазами, словно пытаясь выдернуть мгновение из прошлого, Сенатор добавил: «Анна была единственной женщиной в организации и одновременно любовницей пана Коваля… Интересно, где он теперь. Надеюсь, мы не встретимся с ним в Аушвице».
   Как «стоик», Богдан любил себя так называть, он делал вид, что рассказ Сенатора ему безразличен, но на самом деле он был глубоко растроган. Устроившись на полу в углу камеры, мы пол дня размышляли о пане Ковале. Кто он на самом деле? Официально ? начальник бухгалтерии, позднее инспектор. Для меня он был опекуном, благодетелем, человеком, которого стоило наследовать. Для моих родителей ? почётным гостем. Отец Богдана был у него лучшим другом, а его мать оживлялась только при одном воспоминании его имени. «Иван, ? говорила она, ? настоящий джентльмен, он умнее всех моих знакомых мужчин». Для пани Шебець он был бабником, который, как она говорила, менял женщин чаще, чем носки. Правда ли, что под маской такого себе легкомысленного бабника, который, по мнению Сенатора, мог очаровать даже хладнокровных большевиков, прятался опытный заговорщик?
   Я в этом не сомневался. Богдан не был уверен.
   ? Спросим пана Коваля, когда нас выпустят, ? сказал он.
   ? Выпустят? ? переспросил я. ? Неужели ты в самом деле веришь, что нас выпустят?
   Наверно это прозвучало истерически, потому что я начал терять надежду на свободу. Моя единственная надежда была только на то, что нас куда-то перевезут, где я мог увидеть небо и дотронутся до земли.
   Вместо ответа Богдан разразился кашлем, сухим кашлем, словно ему было тяжело выдавить из себя слова. Я понял его. Как и другие, мы часто говорили, что будем делать, когда «нас выпустят». Полковник, например, мечтал попробовать «золотые груши в мёде с каплей коньяка». Некоторые хотели просто борща или гуляша или блинчиков со сметаной. А у меня мечта была ? мамин ржаной хлеб с маслом и вкусным малиновым вареньем.
   В этих кулинарных разговорах мы на мгновение забывали о тюрьме, и кормили наши желудки иллюзорными блюдами. «Наше освобождение» та иллюзорная еда были просто словами, необходимыми нам фантазиями, потому что не было иного выхода. Поэтому Богдан не ответил на мой вопрос. Он просто не моргающими глазами смотрел на мёртвый свет электрической лампочки. Я тоже окунулся в молчание. Только когда в моём воображении промелькнул кусок ржаного хлеба с маслом и вареньем, я пошевелился. Глубоко вдохнул. Кислый воздух камеры, которую газовали несколько дней назад, раздирал мне ноздри и горло, душил меня.

МОЙ «НАПОЛЕОН»

   Ветры подули в другую сторону. Уже две недели, как ежедневно двоих из нашей камеры вызывают на допрос. Первым был Министр. Когда он вышел из камеры, мы все оцепенели, ожидая его крики из камеры допросов, которая находилась этажом ниже. Но к своему большому удивлению, мы ничего не услышали. Вернувшись, он сказал, что его переводят в штаб гестапо на улице Поморской. Он сказал, что допрос был простой формальностью, ведь он признал своё длительное членство в организации и пребывание во Временном правительстве. Он должен был ответить на несколько очевидных вопросов и подписать какие-то бумаги. Он даже не прочитал эти бумаги ? хотел показать немцам, что гордится тем, что принадлежал к руководству ОУН, и не боится их.
   Наше «правительство» единодушно решило, что мы должны «с гордостью» признавать своё членство в Организации и место в ней, иначе «немцы не будут нас серьёзно воспринимать». Мы с Богданом открыто не возражали, потому что нас бы считали предателями, однако втайне постановили не подчиняться этому решению. Задолго до начала допросов мы решили придерживаться предыдущей легенды: мы шли в Киев искать брата Богдана. Богдану это решение далось нелегко из-за его пламенной преданности Организации. Однако я как-то убедил его, что жизнь дороже преданности.
   Через несколько недель Богдана вызвали на допрос. Как и других, его тоже отвезли в штаб гестапо. Его допрос, как он сказал, «прошёл гладко». Они морочились с ним свыше двух часов, но он стоял на своём. Моя очередь подошла через неделю. Меня последнего из нашей камеры направили в штаб гестапо.
   Меня завели в небольшую комнату на втором этаже напротив лестницы. Зайдя в комнату я смутился, не зная чего ожидать. Все наши «сокамерники», которые «гордо признали» своё членство в ОУН, говорили, что допрос ? это просто формальность, как и все те бумаги. Но со мной и Богданом было другое дело ? мы решили всё отрицать. Поэтому Богдана и допрашивали два часа.
   Гестаповец, который привёл меня сюда, приказал мне сесть на стул за деревянным столом. Но ещё до того как сесть, я заметил на том столе что-то похожее на пирожное. Не веря, я протёр глаза. Нет, это не игра воображения. Это был настоящий «Наполеон» в открытой бумажной коробке, рядом со стопкой аккуратно сложенных бумаг.
   По другую сторону стола, за маленькой, сплюснутой пишущей машинкой сидел следователь — мужчина среднего возраста в гражданской одежде. Он читал какие-то документы, наверно, рапорт о моём допросе в Лонцьки. Что тут делает это пирожное? Его пухлый крем дразнил меня, отвлекал моё внимание. Что это ? шутка? Я готовился к серьёзному допросу. Наконец мне удалось отвести взгляд от пирожного и осмотреться. Комната была больше, чем казалось сначала. В отличие от серой узкой комнаты для допросов с высоким потолком и тяжёлыми решётками в Лонцьки, эта комната больше была похожа на кабинет. На окнах даже не было решёток.
   Гестаповец, который меня привёл, сел на стул сзади, левее. У него было измученное лицо и тщательно ухоженные, поредевшие, светлые волосы. В его глазах было что-то зловещее. Он наблюдал за моими движениями. Я ощущал на себе его взгляд, даже не глядя на него. Из-за этого я смутился ещё больше, чем из-за «Наполеона».
   Следователь дочитал бумаги и положил их на стол рядом с пишущей машинкой. Безразлично, молча глянул на меня. Потом вынул из ящика стола ещё одну папку и начал её читать. Тем временем я взглядом пожирал «Наполеон».
   Я вздрогнул, услышав суровый голос: «Когда ты присоединился к бандеровскому движению?!»
   Имея на уме только «Наполеон», я был не готов к вопросу, но ответил:
   ? Я к нему никогда не принадлежал.
   Не уверен, что мой ответ прозвучал убедительно, я делал всё что мог, чтобы думать о вопросах, а не о пирожном.
   Он сверлил меня взглядом, словно пытался прочитать мои мысли.
   ? Ты один из тех, кто отрицает свою вину, потому что виноват. Такие всегда так поступают. Без исключений.
   ? Почему ты отпираешься? ? повернулся он ко мне с папкой в руках. ? Тут сказано: член бандеровского движения, задержан вместе с другими походными группами на окраине Киева, вблизи линии фронта.
   Снова впился в меня взглядом.
   ? Ты отрицаешь, что был вблизи Киева?
   ? Нет, но я там был по иной причине.
   ? Забудь о других причинах, басни мне не нужны.
   ? Я был там с другом, с Богданом, он наверно вам говорил. Мы искали его брата. Я говорил об этом на допросе в Лонцьки, но они не поверили и приписали нас к бандеровцам. Разве Богдан не рассказал вам нашу историю?
   Не следовало мне употреблять слово «история» ? следователь криво улыбнулся и сердито крикнул:
   ? Ну-ну, какая там у тебя «история»?
   Я рассказал ему то, что мы с Богданом столько раз повторяли. Его старшего брата арестовали за надругательство над статуей Сталина. Незадолго до войны его перевели из Лонцьки в Киев. Мы хотели быть там, когда немецкие войска освободят Киев, чтобы найти его или его тело. Ведь россияне, обычно, перед отступлением, убивали заключённых. Так они поступили во Львове.
   При воспоминании о теле брата Богдана я смутился, потому что вероятнее всего его с товарищем арестовали за наш с Богданом поступок. И в Киев их не переводили, а убили в Лонцьки, как и всех заключённых, перед отступлением российских войск. В газетах был снимок его тела на горе трупов. Нас с Богданом всё время мучила его смерть, но мы старались не говорить об этом.
   Я надеялся, что следователь не заметит моего смущения, поэтому повторил:
   ? Мы находились недалеко от линии фронта, ждали, когда немецкая армия освободит Киев.
   Кажется ему понравилось, что я назвал нападение немцев освобождением. В его глазах зажглись искорки. Изменив тему, он спросил:
   ? Сколько тебе лет?
   ? Во время ареста было пятнадцать с половиной.
   ? Ты ходил в школу?
   ? Да, в среднюю школу во Львове.
   ? Каким ты был учеником?
   Я не собирался изображать из себя скромнягу:
   ? Одним из лучших.
   Теперь я снова чувствовал себя уверенно. Не ожидая следующего вопроса, я рассказал, что хорошо знаю математику и физику, но больше всего люблю немецкую литературу, знаю на память стихи Гёте и Шиллера.
   ? Знаешь стихи Гёте и Шиллера…? сказал он задумчиво, и явно, заинтересованно. ? Какие именно стихи Шиллера ты знаешь?
   ? «Рукавичку», ? ответил я и начал декламировать.
   Какое представление! Комнату заполнил мой глубокий голос. Я имел склонность к декламированию стихов. В школе меня часто просили читать стихи из-за моего голоса.
   Я вёл рассказ о даме, которая кинула свою рукавичку в львиное логово и велела рыцарю доказать свою любовь ? принести эту рукавичку. Он пошёл, доказал и отдал свою жизнь.
   Оваций не было ? когда я закончил, господствовала глубокая тишина. Я надеялся, что следователь отпустит меня. Собственно, я был уверен в этом, когда заметил, что он кивнул и подморгнул гестаповцу. Я думал, что это сигнал забрать меня в Монтелюпу. Впервые после ареста я гордился собой и был обязан этому своему таланту чтеца. Я уже почти встал со стула, чтобы идти, но подумав, решил подождать решения следователя.
   Тем временем ко мне подошёл гестаповец. Остановился в пару шагах левее от меня. Я почувствовал на себе его взгляд. Я искоса взглянул на него. Он презрительно смотрел на меня. Наступила невыносимая тишина. Но вот он её нарушил. Говорил лукаво и ехидно.
   ? Ты врождённый врун! Встать, когда я с тобой разговариваю ? заорал он.
   Я вскочил на ноги.
   Он так долго смотрел мне в глаза, что я аж задрожал.
   ? Богдан сознался! Почему ты отрицаешь?!
   ? Мне не в чем признаваться…
   Он не дал мне окончить. Дал пощёчину по левой щеке, по правой, а потом врезал кулаком в лоб, почти свалив меня с ног.
   ? Что ты теперь скажешь? ? выплюнул он, держа наготове руку для нового удара.
   Я молчал, ещё растерянный от ударов, но к удивлению, осознающий, что должен и сопротивляться.
   ? Что скажешь? ? снова спросил он. Он снова хотел меня ударить, но я отклонился и закричал со всех сил:
   ? Мне не в чем признаваться! Я не виноват!
   Сам себе удивляясь, я ожидал наихудшего. В тишине, которая охватила теперь комнату, я чувствовал быстрое биение своего сердца.
   Следователь встал из-за стола и что-то сказал гестаповцу, я не понял что именно. Гестаповец вышел.
   Следователь пригласил меня сесть. Углом рубашки я вытер кровь со лба. Перстень гестаповца рассек мне кожу над бровью.
   Следователь, как мне показалось, сочувственно поглядел на меня. А может это было только игра моего воображения? Он расспрашивал меня о школе, о моей семье. Как называлась моя школа? Есть ли у меня братья и сёстры? Где жили мои родители? Чем они занимались? Спокойно записывал мои ответы, а потом сказал: «Попробуй Kremschnitte» ?по-немецки «Наполеон».

БУКЕТ РОЗ

   Октябрь 1942 года был не по сезону холодным. Сквозь щель в доске мы видели густые туманы над крышами, один раз даже игриво кружащиеся снежинки. Люди на вокзале были одеты по-зимнему. Нищий возле входа на вокзал был похож на кучу лохмотьев. Просиживать целый день на деревянном ящике, на холоде и сквозняках было нелегко, но я ему завидовал и с удовольствием бы присоединился к нему.
   В нашей камере тоже было холодно, холоднее чем в прошлом году зимой. Тюрьму отапливали только один час утром. Некоторые допускали, что война продолжается до сих пор и немцам необходимы запасы топлива для армии. Однако, по крайней мере, нам разрешали пользоваться одеялами. Завёрнутые в них, мы были похожи на каких-то двухголовых чудовищ, потому что одно одеяло было на двоих. Из-за холода у нас было меньше лекций и больше физических упражнений. Мы ходили шеренгой: десять шагов вперёд, десять назад ? больше нам не позволяли размеры камеры.
   Недавно мы пережили ещё одно нашествие вшей. Наверно из-за холода их привлекало тепло наших тел. А может по другим причинам. Мы больше не получали дополнительную порцию хлеба, и поэтому не было стимула уничтожать их, как раньше. Нашу одежду чаще забирали в вошебойку, но вши, скорее всего, приобрели иммунитет. После каждой обработки одежды они разве что быстрее размножались.
   К тому же, у нас появились «розы» ? на груди некоторых из нас высыпали красные пятна, похожие на маленькие розы. Через два дня во время переклички старший в камере доложил надзирателю: «Камера № 59; пятьдесят четыре заключённых, присутствуют все, девять больных, не могут стоять в строю».
   Сначала надзиратель начал подозревать их в симуляции, но увидев их груди, с озабоченным выражением лица ушёл прочь. Через несколько дней прибыла медицинская комиссия в составе четырёх докторов. В безупречно чистых офицерских мундирах, начищенных чёрных сапогах, они выглядели как опереточные персонажи. Чтобы случайно не заразиться, они расспрашивали о симптомах из коридора. Двух больных подвели к дверям. Вытянув шеи, доктора издалека осматривали их.
   Тем временем наш надзиратель стоял ко мне спиной около полушага впереди. Это был Франц, новый надзиратель, Volksdeutscher из Румынии. Несколько дней назад он дал затрещину нашему старшему за то, что тот заметил, что даже в тюрьме люди имеют лица, а не рыла ? это слово надзиратель употреблял относительно нас. Тогда мне показалось, что Франц за это ещё дорого заплатит.
   И вот, кажется, наступила подходящая минута. Во время «вшивого часа» я поймал две огромные вши ? самца и самку. Я не убил их лишь потому, что хотел увидеть как они размножаются. Когда прибыла медкомиссия, я ещё держал их в руке. Глядя на спину Франца, я решил выпустить на него этих вшей. Сначала они вроде как растерялись, но скоро исчезли у него под плащом. Я представил себе, как они залезут в его пах, будут заниматься любовью, потом проголодаются, вгрызутся в его светлую кожу и опьянеют от его крови. Интересно, подумал я, но вшам национальность безразлична.
   Одного взгляда на лица членов медкомиссии было достаточно, чтобы понять, что это был не просто не просто недомогание. Приговор не задержался ? Fleckfieber, сыпной тиф ? болезнь, которую переносят вши.
   В тот же день, после захода солнца, больных забрали из камеры. Всех волновал только один вопрос: куда их отправят?
   Ночь тянулась, словно упрямый вол. Иногда наша камера была настоящей храповней. Сегодня не храпел никто ? пару раз пукнули, хриплое дыхание, стоны и всё. Обычно, такими бессонными ночами я путешествовал по миру, подальше от Монтелюпы. Я посещал хижину дяди Тома, вместе с Тарзаном искал приключения в джунглях, терялся с Верном в далёких экспедициях. Иногда я плавал по морям вместе с пиратами, хотя плохо чувствую себя на воде. Часто помогал маме по хозяйству или ходил с ней в Кропивник за малиной и орехами. Один раз я целую ночь раздумывал о Волке ? собаке деда, которая потерялась вблизи Киева, но за год нашла дорогу домой. Я шаг за шагом старался проследить сложный путь Волка.
   Сегодня у меня не было настроения ночью путешествовать. Мне неплохо было и в камере. Меня как-то ничего не волновало ? ни электрическая лампочка, ни пустой желудок. Тело было вроде невесомым, но горячим. Мой взгляд был направлен на потолок, а перед глазами стояла фотография цвета сепии, на ней был я, двухлетний. Мама очень любила эту фотографию. Её сделали во Львове, во время посещения мамой пана Коваля.
   На ней я стою на высоком стуле, а глаза округлились от удивления, руки по швам, кулачки стиснуты, словно в них я держу какую-то тайну. Мама говорила, что дала мне свои серёжки, для того чтобы я стоял спокойно.
   Мальчик на той фотографии цвета сепии удивлённо и благоговейно всматривался в меня, пока я не заснул. Утром я посмотрел на свою грудь ? там букетом роз расцвели красные пятна. Богдан расстегнул рубашку и мы сравнили наши розы ? его были больше и краснее.
   На следующий день наш старший искал карандаш, который таинственно исчез у него, и там где мы мочились, обнаружил написанную на стене карандашом молитву. Все вокруг сгрудились. Только мы с Богданом по-прежнему сидели. Мы знали эту молитву наизусть.
   Отче наш,
   создатель земли,
   неба, тюрем и ада,
   мужчины и женщины и вшей.
   Проснись и посмотри,
   что ты натворил.
   То, что Ты создал,
   понять может только Люцифер.
   Пробудись от воскресной дрёмы и посмотри на свои преступные действия вместо того,
   чтобы наказывать нас.
   Это твоё желание,
   чтобы тиф и вши ели нас?
   Почему ты назначил одних быть тюремщиками,
   а других их пешками?
   Наш всемогущий отец,
   где Ты есть?
   Почему не отзываешься?
   Не стыдно ли тебе быть запанибрата с тюремщиками?
   Мы не хотим много:
   только хлеба и тепла,
   а ты нам даёшь тиф и вшей.
   Боже!
   Приди к нам, вниз,
   побудь в нашей келье один или два месяца.
   Если не придёшь,
   наш вывод будет:
   Ты есть Люцифер в маске
   Божества.
   Букеты всё больше разрастался. В конце недели мои и Богдана груди были полностью покрыты точками. Они ни чесались, ни болели. Но тело бросало то в жар, то в холод, то морозило. Мне почему-то было всё равно. Мной овладели апатия и оцепенение.