Мы с пани Шебець следили, как он идет вниз ступеньками в сад, открывает чугунную калитку и поворачивает направо. Он не оглянулся, не помахал рукой пани Шебець, как она того хотела. «Вот, ушёл… странствующий бабник, ? вслух сказала она то, про что говорила, наверно, только мысленно. ? Интересно, сколько у него сестёр? Наверно по одной в каждом городе».
   «Не спрашивай что будет завтра».
Гораций

 

ПИСЬМО ОТ МАТЕРИ

   После отъезда пана Коваля наш дом опустел, хотя пани Шебець и её сестра до сих пор были тут. Пани Щебець не любила покидать свой дом. После смерти мужа семь лет тому назад, жизнь в одиночестве в своём доме была для нее настоящим праздником. Она выходила в близлежащие магазины только за хлебом и бакалеей. Молоко, масло и сыр; летом ? салат и овощи; осенью ? яблоки, всё это ей привозили несколько крестьян из предместья.
   Она выходила в город дважды в год за летней или зимней одеждой.
   Она любила красиво одеваться, и чтобы оказать впечатление на пана Коваля, который ценил элегантно одетых женщин, сама шила себе платья. Она имела новую швейную машинку «Singer», к которой никому, даже сестре, нельзя было прикасаться.
   Её сестра была по крайней мере на десять-пятнадцать лет моложе. В её комнате было только одно окно, выходящее на улицу, кровать, небольшой секретер, стояк с умывальником и кружкой для воды. Эта комната напоминала монастырскую келью, но она её удовлетворяла. На стенах не было и одной картины. Туалет она имела общий со всеми.
   Туалет сделали, наверно, намного позднее, чем построили дом. Вход в него был и из сада и из веранды. Там стоял изысканный фарфоровый унитаз с белым полированным сидением, а над ним был прикреплён ящичек, с которого свисала металлическая цепочка. Когда я впервые потянул за эту цепочку и каскады воды полетели в унитаз, я так испугался, что аж подпрыгнул. Для меня это было удивительно. В селе у нас был только «выходок»? во дворе около ямы с навозом. А старые газеты появлялись там только летом, когда приезжали гости.
   Ульяна обучалась во Львовском университете, но, кажется, не могла его окончить. Однажды я слышал, как она говорила пану Ковалю, что ее докторскую диссертацию отбросили, потому что члены докторского совета ? «политически тупые реакционеры, дураки, неспособные понять прогрессивные взгляды». Эти удивительные слова запали в мою память, т. к. потрясли меня.
   Это один, первый и последний раз я видел, что Ульяна и пан Коваль разговаривали. Пан Коваль терпеливо слушал, но, казалось, серьёзно не воспринимал её жалоб. Не знаю почему, но я был уверен, что эти двое никогда не найдут общего языка.
   Завтра первое сентября. Чтобы подготовиться к школе, я пошёл в город, приобрел тетрадь, карандаши и новую ручку «Пеликан», на покупку которой пан Коваль дал мне шесть злотых ? награда за моё чистописание. Потом я погладил свою школьную форму темно-синего цвета. Без неё нас не пускали в школу. Каждая гимназия имела собственный номер в нашивке на левом рукаве. Наш почему то был № 571.
   Когда я уже вешал форму, то услышал голос пани Шебець: «Михась, почтальон принес тебе письмо».
   Это было письмо от мамы, датированное 30 июня 1939 года. Оно шло ко мне свыше полтора месяца, ? наверно, из-за начальника почты в Яворе, который считает, что имеет право решать, когда какие письма отсылать и отсылать ли их вообще.
   Почерк моей мамы всегда впечатлял меня. Каждая буква была аккуратно начерчена, словно египетские иероглифы, и стояли отдельно, словно поставлены типографом.
   «Добрый вечер, любимый сын Михаил!
   После полевых работ твой отец и батрак быстро пошли спать, чтобы на рассвете снова приступить к работе. Я тоже целый Божий день была в поле, немного устала, но посмотрела на полную Луну и думаю, что там сейчас мой ребёнок делает? В такую ночь хорошо, по крайней мере, мысленно быть с тем, за кем скучаешь.
   Любимый сын, вечера в нашей Яворе прекрасны? мирные, тихие, звёзды в небе блестят как ангелы. Такими вечерами сердце наполняется безмолвной благодарностью за Божье благословение, за то, что на свете есть достойные люди, как пан Коваль.
   Я так говорю не потому, что он взял тебя под свою опеку, кормит, даёт крышу над головой, оплачивает учебу. Уже только за это? земной ему поклон, потому что не знаю, делал бы кто ещё такое. Надеюсь, что ты это ценишь. Знаю, в твои годы про это не думают, принимают всё как должное, но я бы утешилась, если скажешь ему как благодарен за его доброту к тебе.
   Господь Бог свёл пана Коваля с моими родителями и с другими из нашей челяди, с тобой. Помнишь рассказ про Волка, нашего пса. Наверно вспоминаешь. О нем вся родня гудела, а когда тебе было три-четыре годика, то должна была каждый вечер рассказывать его тебе на ночь. Не припоминаю, что бы ты хоть раз заснул, пока я не закончила. Но я никогда тебе не говорила, как появился пан Коваль в Яворе.
   Мои родители встретили пана Коваля через несколько дней, как потерялся Волк. Ты наверно помнишь, как отец бежал от наступления австрийских войск, боясь, что гусары повесят его за русофильство. Как-то неподалёку от Киева австрияки неожиданно прорвались через российскую линию фронта, вынудив россиян к беспорядочному отступлению. Внезапно мои родители с пятью сыновьями и четырьмя дочками, среди которых и я ? наименьшая, ? оказались на австрийской территории. Главное, мы тогда имели только одну телегу. Вторую, с которой мы начали путешествие, вместе с конем у нас забрали российские дезертиры. Даже, если бы австрияки нас не поймали, мы всё равно не могли идти дальше, потому что наш конь был убит шальной пулей.
   Я смотрела, как братья снимают с убитого коня упряжь, когда услышала крик отца: „Гусары! Гусары!“. Из леса к нам направлялся гусарский отряд. Напуганные, мы повыпрыгивали с телеги под мамину защиту. Отец начал молиться, думая про себя: „Тут мне и конец“.
   Я слышала, как остановились кони, но раскрыла глаза, когда услыхала: „Кто вы? Что тут делаете?“ Я увидела небольшой отряд солдат в австрийской форме во главе с мужчиной, который это спрашивал. Он целился в нас пистолетом.
   На вид имел лет тридцать, может больше, а серо-голубые глаза аж сияли на загоревшем лице. Его „императорские“ усы, такие как у Франца-Иосифа, придавали ему солидности. Он медленно окинул взглядом каждого из нас. Когда его глаза встретились с моими, он спросил, как меня зовут. „Марыся“, ? ответила я, покрасневши как свекла.
   ? Марыся? ? переспросил он. ? Судя по твоему имени, ты откуда-то из Карпатского края, только там так называют девчат.
   Мы удивились, что это ему известно, но еще больше впечатлило, что он это сказал на нашем языке. Выяснилось, что он украинец, львовянин, а теперь „его величества лейтенант“, старший над отрядом кавалеристов. Звали его Иван Коваль. Наш отец, оглушенный таким поворотом событий, слова не проронил, пока мать рассказывала пану Ковалю про нашу передрягу. Пан Коваль внимательно выслушал, а потом позвал солдата, который отвечал за запасных коней и подарил нам одного.
   ? Вы Богом данный нам спаситель, ? сказала мать пану Ковалю, когда мы собирались трогаться домой. ? В любое время приезжайте к нам в гости в Явору.
   ? Счастливого пути, ? ответил он. ? Кто знает, какая на это будет Божья воля, может я и приеду. Пан Коваль был из вражеской армии, но повел себя как благородный человек. Через несколько лет, за год до твоего рождения, он таки приехал в Явору и с тех пор, как тебе известно, каждый год ездил к нам в отпуск.
   Так что, любимый Михаил, не забывай, что пан Коваль сделал для твоей семьи и что он делает для тебя. Слушайся его, он добрый учитель. Внимательно учись в школе, и тогда станешь таким солидным человеком, как он. Я ежедневно молюсь, чтобы не было войны и нам снова не пришлось убегать Бог знает от кого. Но старые люди в селе уже видят тучи, которые собираются на горизонте. Они говорят, что предыдущие десять лет рождались одни мальчики, а это значит ? скоро будет заваруха. Надеюсь, что они ошибаются.
   На этом заканчиваю своё письмо к тебе, мой Михаил. Передавай мои поздравления и благодарность пану Ковалю. Он мне писал, что впервые не сможет приехать к нам на лето и что ты тоже остаёшься во Львове из-за учёбы. Я за тобой скучаю. Как и в прошлом году я хотела с тобой пойти в Кропивник, насобирать грибов и ягод. Их этим летом будет тьма-тьмущая, т. к. тёплая погода и часто идёт дождь.
   Твоя мать Марыся».
   «Я не требую от каждого немецкого мужчины больше, чем я сам готов сделать во время войны…
   С этого момента я не более, чем первый солдат Рейха. Я опять надел самую святую и самую дорогую для меня униформу, и я не сниму её, пока мы не добудем победы или пока я не умру»
Гитлер, оглашая своё решение о наступлении на Польшу

 

1 СЕНТЯБРЯ 1939 ГОДА

   Я не мог пропустить первый день школы, даже если бы захотел. Перед отъездом пан Коваль обвёл красным вторник 1 сентября 1939 года в настенном календаре.
   Я переходил во второй класс гимназии. После четвертого класса меня ожидали два года лицея, а затем университет. По крайней мере так планировал пан Коваль. Я же был не против ? он платил за мою учебу большие деньги, т. к. гимназия была довольно престижной. Собственно, он платил только половину, так как сын крестьянина я подходил под «свидетельство бедности», что давало мне право на такую скидку.
   По дороге в школу я ощутил, что форма на мне немного узковата. Кожаный портфель в моей руке был лёгким ? там лежала только одна тетрадь. Ночью наверно был ветер, потому что земля была усыпана каштанами. Они, словно дикобразы, ёжились зелёной скорлупой. Я пнул несколько каштанов ногой, не думая что делаю. Один попал в женщину передо мной. Она взвизгнула, наверно больше от неожиданности, чем от боли. Не ожидая, пока она обернётся, я свернул в боковую улочку и подался в школу обходным путем.
   Вот почему в свой класс номер 2-А я пришёл последним. Наш класс имел ещё одну группу ? 2-Б. Они отличались только тем, что иностранным языком 2-А был немецкий, а 2-Б ? французский.
   Только я уселся рядом с Богданом, который занял мне место, как в класс вошла учительница. Она была новая, представилась на польском языке. Согласно правил, теперь каждый учебный день должен начинаться с молитвы «Отче наш». В Польше государство и религия были одним целым. Окровавленное распятие висело на стене в каждом классе, рядом с ним, левее, ? портрет маршала Пилсудского, а правее ? польского президента Мосцицкого. Стоя под этими портретами, учительница сказала, что, поскольку у нас урок польского языка, то и молиться мы будем на польском.
   Я оцепенел. Я всегда молился на родном языке. Я и представить себе не мог ? молиться по-чужински. Не долго думая, я поднял руку.
   ? Так. Тебе чего? ? резко спросила учительница.
   ? А что, Иисус по-украински не понимает? ? боязливо и несмело спросил я. Класс взорвался смехом, но моментально замолчал, когда учительница заорала:
   ? Цыц, дети! Молчать!
   Наступила гнетущая тишина. Меня пронзило холодом от мысли, что вот сейчас меня выгонят из класса или отошлют к злому директору. Что тогда скажет пан Коваль?
   Пока учительница подбирала слова, приближались и становились громче выкрики продавцов газет: «Экстренный выпуск! Война! Германия атакует Польшу!»
   Как зверушки в клетке, что почувствовали запах свободы, мы сорвались с мест и столпились возле окон. Но скоро мы снова были за партами из-за криков учительницы и директора, который появился на пороге. Урок продолжался так, как будто ничего не случилось. Следующие уроки прошли так же, как будто всё было хорошо. А на следующий день нас всех собрали в спортзале.
   К нам с трибуны обратился директор. Он сказал, что здание школы забирают военные и что с этого момента занятий не будет.
   Мы взорвались аплодисментами, которые сразу стихли, когда директор презрительно глянул на нас, как генерал на смотре новоприбывших рекрутов. Медленным строкатто он проговорил: «Не беспокойтесь, война будет короткой, немцев разобьют, и скоро вы вернётесь в школу. В это время будьте старательными, выполняйте домашние задания».
   Я любил учиться, но надеялся, что война будет дольше, чем думал директор. Мысль о том, что учительница польского языка может завалить меня за мой вопрос (а Богдан был уверен, что так и будет), и вынудила меня надеяться на поражение поляков.
   ? А что нам до войны? ? сказал Богдан, ? идем играть в шахматы. Шахматы для нас были не просто игрой, а пристрастием. Мы следили за отчетами про чемпионаты в газетах, изучали новые дебюты, хитромудрые ходы, неожиданные маты. Мы играли ежедневно, в основном у него дома. Иногда мы так захватывались, что я оставался у него на ночь. Пан Коваль знал, что если я вечером не дома, значит ? играю в шахматы с Богданом.
   Пан Коваль был близки другом отца Богдана. Они встретились в Вене после Первой мировой. Отец Богдана учился там на юриста, а пан Коваль ? на финансиста. Через несколько лет они встретились во Львове. Пани Боцюркив, мать Богдана, обожествляла пана Коваля. Она расплывалась в счастливой улыбке про само воспоминание о нём.
   Её муж умер при непонятных обстоятельствах. Как адвокат он защищал политических заключенных, националистов, коммунистов и других, что не было особо популярным. Одного дня его сбил трамвай. Два свидетеля видели, как его толкнули под тот трамвай два молодчика в чёрных рубашках ? таких, как носят эндеки. Но расследование полиции признало его смерть несчастным случаем. Это принесло Богдановой семье невыразимую боль. Его своевольный старший брат часто повторял: «Настанет день расплаты».
   В тот памятный день 1 сентября мы играли в шахматы не так долго, как планировали. Как-то посреди игры Богдан спросил: «Что ты думаешь о войне?» Захваченный врасплох таким вопросом, я пожал плечами. У меня в воображении предстали образы Волка и учительницы, которая могла меня завалить. «Что я думаю?» ? переспросил я.
   Я не успел ответить. Внезапный рёв, который усиливался, словно гром, вынудил нас вскочить на ноги. Не успели мы добежать к окну, как дом встряхнуло взрывом. Это было похоже на землетрясение. Второй и третий взрывы прогремели уже немного дальше. Мы побежали на крышу. Дом находился у подножья холма, на котором стоит собор св. Юра. Оттуда нам было видно тучу густого чёрного дыма, который поднимался над главной железнодорожной станцией; самолёты, что скинули бомбы, растворились в багровом зареве заходящего солнца.
   Этой ночью я остался у Богдана. Перед сном мать Богдана приготовила нам ужин? суп и деруны, которые мы макали в сметану. Когда мы сидели за столом, она не казалась ни грустной, ни счастливой. Юность её прошла через жернова Первой мировой войны. Сказала только: «Много разного случится, будет много неожиданностей». У брата Богдана было приподнятое настроение. «Получают по заслугам, ?сказал он, имея ввиду поляков. ? Это только начало».
   На следующее утро, по дороге домой, я увидел, как резко изменилось лицо города. Стены и заборы были обклеены плакатами, объявляющими чрезвычайную ситуацию в стране, общую мобилизацию, создание комитетов гражданской обороны. Другие плакаты предупреждали про отключение энерго- и водоснабжения, чтобы немцы не могли отравить город. Улицы были переполнены народом, который торопился в магазины в предчувствии будущей нехватки. Время от времени я встречал отряды пехоты или кавалерии. Уланы-кавалеристы были гордостью польской армии. Они ехали верхом с длинными пиками в руках. Если верить газетам, этими пиками они могли проколоть хотя бы и немецкий танк. Как на меня, они были похожи на каких-то химерных средневековых рыцарей в форме польской армии.
   «На всё пора и своё время на каждый предмет под солнцем».
Эклезиаст

 

ВЫСТРЕЛ

   В конце недели появились новые плакаты, которые объявили комендантское время с шести часов вечера до шести утра. Центральную электрическую станцию разрушили немецкие бомбардировщики. Город остался без электричества. Из-за ночных авиарейдов не разрешали включать освещение. В каждом квартале было оборудовано бомбоубежище. По радио призывали население строго соблюдать комендантский час. Каждого, кого обнаружат на улице после 18.00, будут считать немецким агентом и расстреливать на месте.
   Рядом с давешними надписями «Бей жида!» появились новые ? «Бей немцев!» По государственному радио звучали патриотические песни, предупреждения о диверсантах. Город также пестрел плакатами с призывами к самопожертвованию: «На войне каждый мужчина любого возраста, как и каждая женщина ? солдаты!»; «За Польшу и Церковь мы будем сражаться до конца». По радиотрансляционной сети епископ начинал «Отче наш» со слов «Дай нам ежедневно нового врага мертвым»…
   Государственное радио передавало совсем утешительные новости для поляков. На юге наступление врага остановили западнее Кракова. На севере польская кавалерия прорвалась через вражеский фронт и перешла польско-немецкую границу на пути к Берлину. Победа над немцами была для поляков как игрушка.
   Пани Шебець почти ежесуточно просиживала в бомбоубежище. Она боялась оставаться одной. Ей было обидно из-за неблагодарности «сестры», которая, как она говорила, удрала из дома на следующий день после войны, не промолвившись почему и куда идёт.
   В конце второй недели войны гражданские на улицу почти не выходили. Не было надобности. Магазины были пусты. Кинотеатры закрыты. Трамваи не двигались. Толпы собирались только возле старых водяных колонок ? длиннющие очереди от малого до старого боролись за воду.
   К середине третьей недели на улицах появилось ещё больше военных. Некоторые ? верхом, но большинство ? пеши. Удивительно, они направлялись не на запад к польско-немецкому фронту, а в противоположную сторону ? на юго-восток, в Венгрию или в Румынию.
   Я ночевал в бомбоубежище в доме Ванды, как раз посреди нашего квартала. Это был трёхэтажный кирпично-каменный дом с затейливыми окнами и большой аркой при входе, достаточно широкой для проезда автомобиля. Отец Ванды держал там единственный во Львове «Мерседес-Бенц». В основном я бил баклуши, только иногда повторял немецкую грамматику, но вообще ожидал приход войны во Львов. Однажды Ежи согласился сыграть со мной в шахматы. Но я сделал небольшую ошибку: обыграл его уже через пятнадцать ходов. С тех пор он со мной не играл. Он не знал, что раньше я поддавался ему только из-за того, чтобы он имел желание снова играть со мной.
   Всё это время Ежи почти не отходил от Ванды. Я заметил, что почти ежедневно после захода солнца они уходили на крышу. Один раз я проследил за ними и шпионил через открытый люк.
   Сначала они держались за руки и всматривались в даль. Их можно было принять за два неподвижных силуэта на фоне вечернего заката. Спустя некоторое время они обернулись. Ежи обнял Ванду и они начали целоваться. Потом он крепко прижал её к себе. Лёгкий ветерок закрыл его лицо прядью каштановых волос Ванды. Их неподвижность стала для меня нестерпимой, когда я увидел, как рука Ежи скользнула под юбку Ванды.
   Раздался выстрел. Рядом просвистела пуля. Мне показалось, что я умер.
   Раскрыв глаза, я увидел окровавленное лицо Ежи. Пуля попала в его затылок, когда они целовались.
   Он начал сползать вниз.
   Ванда не могла его удержать. Его тело было слишком тяжёлым для неё. Когда он падал, его рука ещё держалась за юбку Ванды, стягивая её вниз.
   ? Что ты делаешь?? крикнула она, не понимая бесполезности своего вопроса. Он лежал мертвый в луже крови, вцепившись в её юбку. Она пыталась разжать пальцы, но они были слишком крепко сжаты. Осмотревшись вокруг, нет ли кого поблизости, она попробовала снова. Не выходит.
   Она оттолкнула его руку, стянула юбку и было побежала вон. Но через несколько шагов остановилась, оглянулась, оцепенела. Только сейчас она поняла, что произошло и кинулась к телу.
   Она трясла его, держа за стан, словно пыталась разбудить.
   ? Ежи! Что же они сделали! Ежи! О Господи! Ежи, проснись! Умоляю тебя Ежи, встань! ? она истошно рыдала, вздрагивая всем телом.
   Рядом просвистела ещё одна пуля и упала на землю. Через мгновение третья пуля срикошетировала от стены и впилась в крышу в нескольких сантиметрах от меня.
   Я вздрогнул и спрятал голову. Закрыв за собой люк, я побежал в убежище в подвал.
   ? Ежи мёртвый! ? крикнул я.
   Ко мне повернулись удивлённые лица.
   ? Ежи мёртвый на крыше! ? снова закричал я ещё громче, входя в убежище. Но в помещении никто не пошевелился, кроме матери Ежи, которая подбежала ко мне.
   ? Что ты несёшь?
   ? Да, он мёртвый.
   Она резко остановилась, впялив в меня взгляд. Выражение недоверия на её лице сменилось выражением глубокой боли. Сжимая и разжимая кулаки, она сердито смотрела на меня, словно упрекая за такую весть. Испугавшись, что она может ударить меня, я подумывал, не убежать ли мне прочь. Но вдруг глаза её закатились, лицо побледнело и она упала на землю, как мешок с картошкой.
   Все кинулись к ней и одновременно заговорили. Вихрь вопросов, жестов, напутствий, молитв закрутили каменное убежище. Как это могло случиться? Враг близко. Matka Boska, [8]защити и сохрани нас от немецких снайперов. Родители обнимали своих детей, наказывали и нос не показывать снаружи.
   Два мужчины отвели меня в сторону и допрашивали. Разве я не знал, что это противоречит правилам гражданской обороны? Как я осмелился без разрешения уйти из убежища?
   Я снова и снова пожимал плечами на эти упрёки. Только когда меня спросили, что я видел на крыше, я ответил:
   ? Ежи и Ванду.
   ? Что они там делали?
   ? Стояли рядом.
   ? Ну?
   ? Держались за руки, всматриваясь куда-то вдаль.
   ? А потом?
   ? Целовались.
   ? А дальше?
   ? Я услышал выстрел и увидел как Ежи упал.
   ? Ты видел? Опиши подробно!
   Наконец меня отпустили, предупредив, что бы я не нажил себе проблем.
   В сопровождении двух женщин Ванда спустилась с крыши. Была бледной, губы крепко сжаты, глаза пустые, как у мраморной статуи. Мужчинам, которые не сводили с Ванды придирчивых взглядов, было всё понятно: «Во всём виновата она… Соблазнила Ежи… Заманила на крышу… Развращённая кошка… Только шестнадцать, а уже… Как это деморализует наших детей… А что дальше из неё получится?»
   Я не видел в Ванде ничего плохого. На самом деле я был влюблен в Ванду. Я хотел, что бы и меня она соблазнила, но я был младше её.
   Вдруг все притихли, обратив взоры к входу: вносили тело Ежи. Мужчины с носилками не знали, куда его положить. Рыдая, к ним подбежал отец Ежи, накрыл тело белым полотном. Мать Ежи бросилась к носилкам, но её удержали. Однако, только семнадцать лет… Ой! Застрелили на крыше из-за какой-то малой лярвы, kurevku [9]… Хотя бы он умер за ojczyznu [10]… Какая потеря! Господи, смилуйся над Польшей.
   Кто-то зажёг плошку, что висела под сводом убежища. Узкие окна тщательно закрыли. Зажгли свечи. Семьи собрались за столом, за ними двигались длиннющие тени. Отец Ванды напомнил, что нельзя зажигать свет. Он имел на это право, ведь убежище было в его доме, к тому же он являлся председателем местного отряда гражданской обороны.
   Я одиноко сидел на полу, прислонившись к колонне в глубине убежища. Полузакрытыми глазами я наблюдал за мерцанием свечек и призрачными силуэтами вокруг столов. Я хотел, чтобы пан Коваль был тут. Но железную дорогу разрушили, и он сейчас, наверно, и представления не имеет, когда сможет вернуться во Львов.
   Не с кем было даже словом перекинуться, поэтому я принялся считать людей в убежище. Все они были из соседних домов. Многих я знал довольно близко, чтобы здороваться, как и полагалось юноше моего возраста. Большинство было поляками. Семьи Гольдшмитов и Шварцов были единственными евреями в этом убежище. Пан Гольдшмит был другом пана Коваля. Его дом был в «американском стиле» ? первым в квартале с внутренней телефонной связью. Позвонив от ворот, можно было поговорить со служанкой на кухне. Иногда, зная, что пана Гольдшмита нет дома, мы с Богданом звонили служанке, говорили всякие глупости, а она аж шалела. Мы не хотели её дразнить, просто нас интересовало, как устроена эта связь.
   Пан Лепинский, отец Ванды, был владельцем цементного завода в пригороде Львова. Он имел «Мерседес-Бенц». Погожими летними воскресениями он ездил по городу на радость детворе и на зависть большинству взрослых. Жена пана Лепинского была по происхождению немкой, однако его знали как большого польского патриота. Их старшая дочь Урсула более походила на мать и в прошлом году уехала на учёбу в Германию.
   Закутанная в одеяло, Ванда спала на походной кровати, только пальцы ног торчали. На самом деле Ежи не любил Ванду, говорил я себе. Я виновато представлял себя рядом с ней, как мы прогуливаемся рука в руку, перекатываемся по траве, сидим на лавочке в парке, смотрим на звёзды.
   Мои мечты резко прервал сильный взрыв на улице, от которого дом содрогнулся. Кое-кто упал на пол, другие вскочили на ноги, а ночник себе пошатывался ? туда-сюда, туда-сюда.
   Начали нервно шептать молитвы. Из другого угла убежища послышался крик Ванды: «Ежи, где ты?!»? её первые слова с момента, как спустилась с крыши.
   Отец Ванды выключил радиоприёмник «Blaupunkt», который был присоединён к запасному аккумулятору от «Мерседеса». Диктор заканчивал новости ? коммюнике штаб-квартиры польской армии.