* * *
 
   Еще в былые годы заставил Иван все население Забайкалья — и таежное и степное — выказывать себе почести, как начальнику.
   С тех пор как иркутские чиновники, друзья Кандинских, исхлопотали Ивану чин коммерции советника, от него житья не стало мужикам. Он требовал все новых угождений.
   Бывало, так же вот мчатся кони во весь опор, влетают в казачью станицу... Побелевшая поскотина, редкие черные избы с амбарушками и сараями, белые ставни, дощатые крыши, несколько кустов черемухи и боярышника над речушкой, мечущейся по пескам между крутых мысов, и голые сопки за ней, кое-где торчат камни, бродят стада скота. Босой рыжий казак в полушубке и два бурята играют в карты под навесом.
   — Иван едет! — испуганно вскакивает рыжий.
   — Черт с граблями! — кричат казаки со двора во двор.
   А уж атаман встречает Ивана у крыльца, берет под козырек и рапортует...
   Иногда вместе с Кандинским носился по степи его приятель, пристав Размахнин.
   — Если ты, атаман, не станешь выказывать почтение господину коммерции советнику — смотри у меня! — говорит пристав.
   Иван требует для себя рапорта, и на всех станциях выставляют ему караул. Старшие подходят с докладом и берут под козырек. Выше, чем коммерции советник, давно уж, много-много лет, не бывало начальства в здешних краях. Тут конец земли, степь, дальше — Монголия, ездить некуда.
   — Вот чего я достиг! Я — главная власть в Забайкалье!
   — Пороть! — бывало орет Размахнин.
   В редкой деревне пристав и купец не устроят порки.
   Пороли за неплатеж долгов, за неуважение к начальству, за богохульство.
   Если Размахнину или Кандинскому не нравился рапорт, раздавалась команда:
   — Розог!
   Контрабанда, торговля — все захвачено Иваном. «Все мое собственное, всем я владею... Ничего не может быть в Забайкалье такого, чего я не мог бы взять себе», — говорит он сам.
   И вдруг принеслась весть из Иркутска: новый губернатор Муравьев дал зарок вывести на чистую воду всех старых откупщиков и чиновников. С первого же приема выгнал Мангазеева... Мангазеев-то! «Поделом вору мука, да кабы не мой за ним черед, — думал Иван. — А ну как прицепится... Слышно, зверь! Зверь! Теснит откупщиков, придирается. Брата Размахнина в Иркутске со службы выгнал. Ненавижу... Муравей... Ах ты, Муравей, до всего можешь доползти».
   — Гони! — трогает Иван ямщика, и, поднимая на бугры, мчат тележку низкорослые гнедые забайкалки.
   Был грех у Ивана, и теперь он сильно побаивался нового начальства. Все, бывало, казалось ему, что малы его доходы. Жадность хватала за горло, тянулись руки к чужому, хотя своего девать некуда было.
   От жадности вместе с братом Тихоном стали делать фальшивые деньги, пускали в народ.
   С детства любил Кандинский рисовать. Надо бы учиться было, а не отдали, стал, как отец, купцом. И деньги фальшивые делал с любовью, как рисунки в детстве, а получались деньги, не баловство.
   «Муравьев, сказывают, крутой и дотошный. А ну, дознается?.. Дойдет до Забайкалья... И что мне надо было? Зачем я пустился в такое дело? Эх, зря, зря! А фальшивые-то бумажки ходят еще!»
   — Гони! — толкает купец кучера-бурята.
   Тележка, с грохотом подпрыгивая, несется по камням.
   Безлюдье вокруг. Весенняя желтая степь; желтая, сожженная прошлогодним солнцем, трава. Кое-где пасется скот, одичавшие кони со ржанием пробегут мимо, пересекут дорогу. Жеребец заиграет и опрометью, словно испугавшись Кандинского, кинется в бурливую реку, и табун запенит воду...
   И снова с горы откроется вид на долину, и на десятки верст видно, что ни души в ней, ни зверя... Солнце, сушь, желтизна...
   Силы много в человеке, а степь, тоска, безлюдье, и некуда — кажется Ивану — применить эту силу, нет дела, чтобы занять голову и приложить руки. Жить начал, как все, кто посильней, и теперь бы одуматься, да уж поздно, да и ничего не придумаешь... Всю жизнь тянул с людей себе, только хватал, хватал, драл с них, дураков. «Подставляет народ шкуры-то — как с них, варнаков, не драть! Драть шкуры, торговать гнильем, завалью, обманывать, пороть!» — думает купец, и тяжко ему, что этак прожил жизнь, и страшно, и чует Иван, что отвечать придется.
   «Фальшивые-то деньги теперь скупить бы. Ан нет, враги-то позапрятали, ждут случая, клюнут, укусят, черти».
   Вот и деревня над холмом. Зеленые от мха, дряблые, черные от времени деревянные крыши кучей сгрудились в долине, а вокруг скудные поля, огороды, поскотины.
   Тройка дико мчится с холма, завыли, захлестали бичами ямщики. Бурят заулюлюкал, казачонок заложил пальцы в рот — свистнул, завидя девок...
   Кони влетели в улицу. У крыльца народ.
   Карп Бердышов и Алешка сидели на лавке и щелкали орехи. Проездом из Иркутска они остановились в деревне.
   — Неуважение! Как стоишь? — заорал Иван на Карпа Бердышова. — За тобой еще долг, будь ты неладный... А ты шапки не ломаешь! Зарвался?!
   Иван призвал казаков и пытал их, где они были и зачем. Те отвечать отказались.
   — Где ты шлялся? Жаловаться ходил? Розог! Живо... — Иван хватил Карпа по зубам.
   Алешку Бердышова повалил посреди двора на пыльную, затоптанную площадку. Иван не помнил себя от гнева.
   — Слышь, Иван, Алексея ведь в Иркутск зачем-то к губернатору вызывали, — шепнул староста. — Брось-ка...
   — Чего это брось?
   — Экзекуцию-то!
   Иван заорал, затопал:
   — Я тут хозяин! Я тут власть! Что хочу делаю! Я коммерции советник! — Но отменил порку. Алексей поднялся небитый, не стал ругать зверя-человека, отошел.
 
* * *
 
   — А меня по зубам Иван собственной рукой ударил, — говорил Карп. — Вот кто настоящая власть в Забайкалье. Иркутское-то начальство далеко. Он тут делает что хочет. В кабале я у него, как орочен у маньчжурцев.
   — Какое он имеет право бить нас? — говорили казаки, опомнившись от внезапного налета Кандинского.
   Наутро Бердышовы, тронувшись в путь на телеге, встретили Ивана у ручья. Зимой и летом любил старик искупаться в горном потоке.
   Кругом снега лежали по ложбинкам, а Иван, голый, белый, тучный, стоял с крестом на шее у обледеневшего по краям потока.
   — Эй, Иван! Купаться пришел? — крикнул Алешка с телеги, запряженной двумя конями.
   — Окаянный! — отозвался Кандинский.
   — Погоди, мы из тебя, пузатого, кишки-то выпустим!
   — Погоди, еще будет тебе! — кричал Алексей. — Твои грехи-то знаем!
   Вчера Иван орал на них, когда вокруг был народ и все его боялись, и вровень со всеми струсили и Карп с Алешкой. А сегодня самыми последними словами ругали его казаки и грозились повесить или привязать к хвосту дикого коня, пустить степью и материли, материли на все лады.
   — Растрясем по камням...
   Кандинский голый стоял среди камней и угрюмо молчал.
   Потом Иван пришел в деревню. И опять, дико ругаясь и размахивая кулаками, плюнул в лицо старосте, вскочил в тележку, кричал на народ, грозился бить.
   Загремела тележка, застучали кованые копыта, завыл верховой в тулупе, надетом на голое тело.
   Иван уехал.
   «Варнаки! — думал он. — Им только попадись — зарежут».
   А на площади еще долго дружно ругал его народ и удивлялся, как в таком человеке в избытке уживаются ум с дурью.
 
* * *
 
   — Ну, что, ребята, зачем в Иркутске были? Кто призывал? — спрашивал Скобельцын у Алексея Бердышова, когда казак возвратился на Усть-Стрелку. — Долго ж там вас держали... А у нас учения большие назначены. Выезжать всем на Верх-Аргунь... Не слыхал?
   — Ниче, паря, не знаю, — ответил Бердышов.
   — А что, какой губернатор-то?
   — Какой? Рыжеватенький такой, маленько будто лысеет, но молодой, однако, мы ровесники. Шустрый такой, проворный, паря, как хорек.
   — Ну, слава богу, что русский! А то старый-то губернатор немец был. Везде немцы! — вздохнул Скобельцын и зевнул в кулак. — Что у них в Петербурге, немцам все продались, что ль? Ох-хо-хо! Так, значит, вы у губернатора были? Сам допрашивал?
   — Кто тебе сказал? — встрепенулся Алексей и поглядел испуганно в хитрые глаза атамана. — Паря, ловко, ловко ты, однако, допытываться!

Глава двадцать вторая
В КЯХТЕ

   «Грозятся мне!» — вспоминал Кандинский брань казаков.
   Хотел пойти в погоню, содрать с живых шкуру, да что толку! От своих людей узнал Иван, что оба аргунца ездили в Иркутск, вызывало их начальстве по какому-то важному делу.
   «Какое может быть у казаков важное дело в тайне от меня? На Кандинского доносить! Что еще?.. — И не мог придумать Иван, на кого, кроме как на него с братом и на Размахнина, могли жаловаться казаки... — Карп мужик заводский, мог напеть про горных! Тем поделом! Горные инженеры свили себе гнездо на Шилке, тридцать тысяч крестьян держат на безделице и живут с того. Хорошо бы Муравьев горных тряхнул! Ироды, кровососы! — думает Иван. — А я выжду. Потом все узнаю, все равно свое возьму. Эх, Муравей, Муравей...»
   Голая степь. Вдали низкие хребты, холмы; буряты пасут скот. У Ивана торговля идет по всему Забайкалью, богатые дома и магазины стоят в Нерчинске, в Кяхте, в Нерчинском заводе, и лавки по всем большим селениям и по горным заводам. Тысячные стада скота пасутся в степях.
   Неделю, другую ездит купец по деревням и по заводам. Заводы — те же деревни, только казенное заведение дымит. Дома, черные от копоти, расползлись над прудами по косогорам. Мужики землю пашут, ломают руду, возят дрова, березовый уголь...
   Иван всюду дома. Везде услужливые руки напоят его, накормят, постелят ему пуховую постель. Велит Иван — баня готова, сведут, попарят. А на столе уже самовар.
   В Нерчинском заводе Иван заехал к брату Тихону. Вместе когда-то делали фальшивые бумажки да еще хвалились: мол, свой двор монетный, бумажных дел фабрика.
   «Вот этак-то всегда в далеких наших местах», — думал Иван глубокой ночью, сидя, поджав ноги, на кровати...
   Не спалось.
   «Живет человек, возьмет силу, и кажется ему, что он власть, что нет ему преграды. Заведет разбой, контрабанду, торговлю, всех поит, всех пугает. Деньги станет делать... Все испробует, что только желательно, во всем выкажет нрав и волю. Мало своей земли — перекинулись в Монголию, там торговали с китайцами, сдружились, от них везли контрабанду. И в ум не придет, что надо потом отвечать... Это я-то отвечать? Да тут на тысячи верст души живой нет. Про ответ и думы не было. И вдруг теперь грохнет... Ах ты, Муравей...»
   — Давно мы с тобой не видались! — толковал Тихон поутру. — А слышно, нынче большие учения казачьи назначены, и велено разнести об этом через приверженных нам лам на китайскую сторону. Однако генерал не к нам ли собирается?
   — Едем-ка в Кяхту, — велел Иван.
   — Из бурят эскадрон казачий составляют, — не унимался Тихон.
   На тройках покатили братья по горной линии, держа путь на Кяхту. «Эх, задам я пир для Муравьева! Пусть только приедет в Кяхту! Я бы ему был помощником до гроба... Озолотил бы его...»
   В городе у Ивана дом — та же крепость, что и в степи. В Кяхте живет семья Кандинского.
   После полудня в доме переполох.
   Сначала прибежал человек с почтовой станции: какие-то люди из Иркутска ищут дом Кандинских. И сразу подъехали два экипажа.
   — К тебе, Иван, из Иркутска, — сказала монашенка-приживалка.
   У Ивана сердце как захлопнулось.
   — Ан не сдамся! — лязгнул старик зубами и вышел в кабинет. — Господи Иисусе!
   Кабинет у Кандинского с хрустальной люстрой, весь в коврах. Зеркала и мебель из карельской березы пронесены на руках через всю Сибирь крепостными рабами, купленными нарочно для того в Перми. Иван любит хорошие вещи, любит в них труды и ум людской, понимает толк. Смолоду, бывало, подолгу сиживал над искусной работой, шел умом за резцом мастера, за кистью, за рукой.
   Вошел Остен. Он в не виданном Иваном сером костюме, в высоких сапогах, толстый, крепкий, с веселым взором. Поздоровался, поклонился и подал письмо.
   Старик Кандинский был тронут:
   — Вот до чего! И в Англии про меня знают! А где же супруга? Милости просим! Мой дом — ваш дом... Хозяйка моя рада будет. И слугам место найдется.
   Остен бегло говорил по-русски. Учили его в Лондоне купцы, жившие прежде в России и торговавшие зерном.
   Два дня гостил у Кандинских английский путешественник. Остен восхищался богатством Ивана. Какой прекрасный, крепкий дом! Крепость!
   Остен говорил, что с женой и со своими верными слугами он ищет всемирно известного путешественника Франклина. Попутно займется геологическими исследованиями.
   Но Кандинский догадывался, что врет англичанин, не Франклина ищет. Слишком часто заговаривал Остен про Амур. Тем охотней согласился Кандинский помочь англичанину. Он дал ему записку.
   Этого-то и надо было Остену. Он знал, что записка Кандинских — лучше, удобней, чем любой официальный документ.
   «О, я теперь на Амуре!» — думал англичанин, пожимая руку Ивана.
   Старик послал своих людей проводить англичанина.
   Сто верст скакали верховые буряты по степи, оповещая, что едет друг Кандинских.
   — Записка Кандинских — истинное чудо! — с радостью говорил жене Остен. Он видел, какими расторопными становились ямщики и мужики при одном упоминании имени Кандинских.
   «Сколько физиономий пришлось им разбить вдребезги, сколько мужиков запороть, чтобы только одно имя имело такое магическое действие!.. Мы, англичане, понимаем, как много труда вложено в народ, если достигнуто повиновение... О! Хилль точный человек! Он ознакомился со всеми сторонами здешней жизни и нашел путь самый верный. Он отыскал лицо неофициальное, но располагающее чудовищными средствами и влиянием. У этого дикого азиата он отыскал слабость, польстил ему. Этот сибиряк может быть истинным другом.
   Все дороги открыты, все ямщики в ужасе!»
   Зимой по Забайкалью снега были неглубоки, и сейчас распутицы не было. Остен быстро продвигался к цели.
   Аргунь и Шилка, по рассказам ямщиков, вскрылись уже давно.
   В деревнях Остен требовал богатых мужиков по списку, полученному от Кандинских. С Остеном мужики обходились как с начальником, не смея думать что-нибудь плохое про знакомого всесильных богачей.
   Мужики и казаки откровенно рассказывали ему про дороги по Забайкалью, про заводы, тюрьмы, контрабандную торговлю, охрану границы и про китайских стражников.
   Вечерами, сидя со свечой в горнице богатого казака, Остен заносил в свои дневники разные сведения.
   — Богатая страна. Есть руды! — говорил он жене. — Сегодня опять говорили о новых россыпях.
   «Я здесь вижу множество возможностей самых разнообразных, — записывал англичанин, — в то время как русские чиновники из Кяхты не имеют о них понятия. Как утверждает Хилль, они идут сюда за выслугой и тяготятся пребыванием в Сибири. Для них это провинция!»
   И, смеясь, Остен опускал свое тучное, могучее тело в перины.
   А наутро, чуть свет, колокольцы позванивали под окнами. Хозяйка и хозяин кланялись, приглашая гостей к чаю с пирогами. Ингрида Остен покупала шали и китайские шелка.
   Остен замечал: чем дальше, тем меньше становилось признаков цивилизации. Исчезли самовары. Казаки одевались по-монгольски и даже рубашки носили кожаные. Появились берестяные лодки, луки со стрелами, копья. Остен видел по этим признакам, что приближается к истокам таинственной реки, к стране дикой. И как истинный английский эмиссар, чем больше дикости видел оп, тем привычней и лучше становилось у него на душе, хоть чувствовал себя и с запиской Кандинских пока еще тревожно. А уже близко было поле, где можно будет почувствовать себя свободным и развить привычную деятельность, пустить в ход выдумки, угрозы и грошовые подарки и где разобщенные племена не смогут долго противиться, когда следом за Остеном, по пути, проложенному им, придут другие.
   — Верный путь я нашел! Через логово зверя! Его тропой...
   В последних числах мая Остен приехал в Усть-Стрелку.
   Андрея Коняева, к которому от дальних его родственников Кандинских была записка у англичанина, не оказалось дома. Казаки не брались строить плот Остену. Они собирались на большие учения, назначенные летом в верховьях Аргуни. Оставшиеся караулить границу рубить лес и плотить бревна не могли — много своих дел.
   Атаман в страхе перед Кандинским помог Остену нанять для постройки плота мужиков из соседней деревни.
   Староста горных мужиков, сам боявшийся Кандинских как огня, назначил на работу старика Карпа Бердышова.
   — Вот самый лучший работник, — сказал он. — Кандинские назначают тебя к барину в услужение, — объявил староста Карпу.
   Остен не объяснял, зачем ему плот. Карп и сын его Михайла принялись за работу. В сосняке, на ключе, срубили бревна, свалили их под обрыв, пригнали на Стрелку и на широком каменистом берегу начали сбивать плот вместе с англичанами. Оказалось, что и Остен, и его слуги ловко работают топорами и пилами, инструменты у них с собой в ящиках.
   — Скоро в путь! — говорил Остен, покуривая трубку и сидя вечером в палатке на складном стуле. — Оружие, карты с собой. Палатки, провиант, верные спутники и Чарльз и Джеймс. Собаки... Чемоданы и удобства не покинут нас и на Амуре. Там, за пределами России, мы найдем туземцев-проводников...
 
* * *
 
   После бесед с хитрым англичанином Иван приободрился.
   «Может, и пронесет! — решил он. — Нет, еще я власть в Забайкалье!»
   Ждали Муравьева.
   Он решил принять его у себя.
   — Готовь, жена, дом для губернатора... Приедет — пусть у нас остановится.
   Лежит Иван после обеда, думает, что, если удастся дать взятку губернатору или хотя бы столковаться с ним, тогда уж все будет спокойно, можно крепко здесь утвердиться...
   И опять кажется Ивану, что великие забайкальские степи со всеми русскими и бурятами, с их стадами, юртами и избами — его собственность.
   Смугл Иван, широколиц; на бронзовом лице его, как снежинки, редкая борода и усы; хитро, зорко поглядывает на людей.
   «Забайкалье мое! Англичане и те про нас знают!»
   А то вдруг рассердится Иван, заверещит, закричит тонко, по-азиатски, крепко выругается. Крик, шум, грохот... Все Ивану не нравится: плохо домашние дом убрали, не те ковры, не так полы натерты... Губернатор после царя второй человек в государстве, а бабы поскупились барахло из сундуков вытащить...
   По Забайкалью ветры редки. Но весной и ранним летом дуют они иногда по целой неделе и по две. Потом вдруг ветер стихает, и до следующей весны стоит над Забайкальем тишина. Летом томит жаркое солнце, зимой все живое бьет мороз, а воздух не шелохнется. Широка забайкальская степь, привольна и тиха. Не губит в ней ветер человека, не мучает его, дает забайкальцу подумать свою глубокую думу, когда едет он верхом на низкорослом коне своем, не бросает ему в глаза пыль и песок горстями.
   В субботу вечером колокол звонил к вечерне. Дул ветер, туча красной пыли стояла над Кяхтой. Другая туча — поодаль, в степи, — скрывала Маймачен. Словно громадные дымокуры, стояли в степи два города, русский и китайский, и выбрасывали из себя клубы пыли. Казалось, тысячи пудов песка поднял ветер над степью и гонит, гонит их в Монголию и сыплет во все стороны на желтую, сожженную еще в прошлом году, мертвую степь.
   В такую пору городские люди злы, сидят в домах, пыль ест кожу, саднит в глазах...
   — Губернатор в Кяхте! — в страхе толковали домашние, не зная, как с такой новостью подступиться к хозяину.
   Задрожал Иван от злобы. Но тотчас же стих, поник, смирился. Велел подать мундир коммерции советника и пешком пошел к купцу Кузнецову, где остановился губернатор.
   — Принимать не велено, — строго отрезал Ивану молодой офицер.
   Два дня без толку пытался Кандинский попасть на прием к губернатору. Уже ветер стих и солнце сияло над степью, а молодой генерал все не принимал его. Все кяхтинцы перевидали Муравьева, уже везде перебывал губернатор, и даже простой народ знал его в лицо. Китайцы из Маймачена и те познакомились с Муравьевым, а Кандинского он и близко к себе не подпускал.
   — Кандинскому очень желательно с вами, Николай Николаевич, побеседовать, — просил за соседа купец Кузнецов. — Он ведь все припишет моей интриге.
   — Не принимать! — спокойно отвечал губернатор.
   У подъезда стояла запряженная коляска.
   Еще в Петербурге Муравьев слыхал о всесильных по Забайкалью богачах Кандинских. Ему было известно, в какой кабале держат они не знавшее крепостного права сибирское население.
   — Каждый мой шаг — вызов здешним воротилам. Я разгромил стачку золотопромышленников и чиновников, пресек злоупотребления откупщиков, отставил продажных Пятницких и Мангазеевых... Но я знаю, что в Петербурге здешнее золото делает дело против меня. И там нет департамента, в котором не было бы моих ненавистников.
   Все же Муравьев надеялся, что такую его деятельность царь поймет и оценит.
   — А Кандинским, этим царькам Восточной Сибири, пора положить конец!
   В служебных делах Муравьев был опытный человек. Он знал, как надо поступить, чтобы на неугодного человека посыпались доносы. Пока Кандинского боялись, считали его человеком, близким власти, «данных» против него не было, потому что никто не жаловался.
   Для начала губернатор решил всем показать, что не благоволит Кандинским. Не повидав всесильных забайкальских богачей, губернатор оставил Кяхту и выехал по тракту на Аргунь...
   — Ах, Муравей, Муравей! — трясся в бессильной злобе Иван. — Хоть бы англичане у тебя Амур-то вырвали! Будь ты проклят! Заняли бы Амур англичане, уж с ними бы я сговорился. Вон как они меня хвалят! Им я фальшивых денег не делал, бояться мне нечего англичан. Дружбу бы с ними завел, вернее меня не было бы у них друга.
   — Миллионами бы с тобой ворочали, — соглашался Тихон.
   На весь свет Кандинские бы загремели! А ну, бог даст, Остен скорее Муравьева дело сделает! Может, англичанин, на наше с тобой счастье, будет половчей да попроворней.

Глава двадцать третья
МУРАВЬЕВ НА АРГУНИ

   Начальником края был там[101]... оригинальный человек... либерал и деспот, родственник Михайлы Бакунина[102] и Михайлы Муравьева[103] и сам Муравьев, тогда еще не Амурский.
   А. Герцен.

 
   Поздняя голодная весна. Желтая безлюдная степь. Всюду голые пологие холмы. Длинные ряды обтесанных камней тянутся по дороге, вползают на холмы, исчезают за гребнем.
   По пустынной желтой дороге скачет тройка. Генерал-губернатор Восточной Сибири, в военной фуражке и в шинели с пелериной, едет из Кяхты на Аргунь, на казачьи учения, делать смотр вновь сформированным войскам.
   Ряды камней тянутся вдоль дороги, серые, шершавые, груботесаные, избитые ливнями.
   — Надгробные плиты... Какое их множество...
   Даже невозмутимый спутник губернатора — лакей, он же повар и камердинер Мартын, побывавший с барином и в Европе, и в глухих таежных трущобах, — и тот стал с удивлением поглядывать на эти камни.
   — Родина древних монголов...
   Муравьев вспомнил предположения ученых, что где-то тут, близ монгольской границы, — могила Чингисхана.
   «Я среди гробниц, на кладбище древней культуры... Россия — слон, могучий слон! — думал он. — Когда-то в этих степях жил могучий народ, явившийся в Европу, поработивший нас, русских... И вот прошли столетия. Тут ряды могильных плит... И среди них мирный монгол в шляпе пасет свой скот. Мы у гробницы Чингисхана и охраняем покой его потомков».
   Муравьев заерзал в экипаже. Степь, приволье, свежий весенний ветер — все возбуждало думу за думой.
   Еще в Кяхте, беседуя со сведущими людьми, Муравьев узнал, что монголы тяготятся владычеством маньчжуров, хотят быть независимыми и тяготеют к русским, завидуя бурятским родам. «Они ищут нашей дружбы и видят, что свет к ним идет от нас. И мы давно забыли прежнюю вражду!»
   — Ваше превосходительство! — обернулся старик казак, сидевший на облучке. — Видать границу!
   Тарантас, дребезжа по каменистой дороге, поднялся на вершину плоскогорья. За ней виднелись изгибы дальней реки. Вокруг всюду холмы... Где-то далеко-далеко у воды проглядывали крыши.
   А за рекой Китай — та же желтая холмистая степь.
 
...Или от Перми до Тавриды,
От финских хладных скал до пламенной Колхиды,[104]
 
   вспомнил Муравьев, —
 
От потрясенного Кремля
До стен недвижного Китая,
Стальной щетиною сверкая,
Не встанет русская земля?
 
   «Тарантас, — думал он, — такой же, как в Тульской и Рязанской губерниях, докатился до Китая, а там, глядишь, докатится и до Тихого океана... Как это у Гоголя про колесо? ...И чтобы проехать вдоль берега моря, к переправе через залив, чиновнику или врачу будут подавать тарантас... И поедет он, за неимением дорог, десятки верст по пескам, нанесенным океаном, у самой волны, подбегающей к колесам тарантаса».
   — А вон, ваше превосходительство, служивые на учении, — молвил возница.
   В степи виднелись маленькие четырехугольники пехоты и конницы.