Пол под ногами мелко задрожал.
   А Воха, Проповедник и Минута, уже сгрудившиеся возле оконца, изумлённо ахнули.
   Благуша кинулся к ним, шурупом ввинтился между Проповедником и Вохой, тоже глянул сквозь стекло.
   – Оторви и выбрось! – ошарашено, выдохнул слав.
   Дым снаружи исчез, словно его и не было, а земля возле Махины шагов на десять покрылась густой, ослепительно белой пеной, похожей на снег, – словно они невесть каким образом очутились в снежном домене. А в пене барахтались два бандюка, облепленных ею с головы до ног и потому неразличимых на лица, как снеговики. Так что даже вместо матюгов от них доносилось невнятное бормотание. Ещё двое – Жила и Ухмыл, размахивая бесполезными саблями, с остервенелым видом бегали рядом, не зная, как подступиться и помочь своим ватажникам, попавшим в пену, как мухи в паутину. Наиболее сообразительным оказался Жила – успокоив саблю в ножнах, ватажник сорвал с плеча смотанное в кольца любимое орудие труда своих шустрых рук и, заарканив одного из бедолаг, потащил из пены на сухую землю. «Снеговик» отплёвывался и орал, не видя белого света.
   Минута прыснула, глядя на эту картину. Благуша невольно засмеялся вслед за ней, его тут же поддержал гулкий хохот Проповедника, и даже Воха, забыв на время о своих несчастьях, заржал, как годовалый жеребец. Дым к этому времени в махинерии почти рассеялся, остатки рваной струёй быстро втягивались в потолочное отверстие, и платки были убраны с лиц. Так что смеяться можно было уже совершенно спокойно, не опасаясь наглотаться серой гадости.
   Снаружи их услышали.
   Взбешённый Ухмыл подхватил первую же подвернувшуюся под руку каменюку и швырнул в оконце. Да только Махина наконец тронулась, и камень лишь звонко блямкнул в железо. На этом бы смех, пожалуй, и утих, ежели бы путешественники в последний момент не увидели главного персонажа сего действа. И момент этот был, право, единственным и неповторимым. Да ладно, смотрите сами: из близстоящих кустов, цепляясь концом волочащейся сзади сабли за колючие ветки, со свирепой миной на лице, с торчащими в стороны усами – словно разогнутые зубья от вил, – на ходу натягивая штанцы на голую задницу, выбежал… ну конечно же сам ватаман!
   – Говнюки! – заорал ватаман, остановившись при виде открывшейся взору драмы, разыгравшейся в его отсутствие на полустанке. – Кровь из носу, ну ни на минуту вас оставить нельзя, все спортите, елсовы дети!
   И вся компания в махинерии в истерическом хохоте сползла на пол.
   К тому времени, когда веселье поутихло и народ начал приходить в себя, Махина уже неслась во весь опор среди векового леса Проклятого домена. В лобовое стекло с любопытством заглядывали разлапистые ветки дубов да лип, разросшихся, не в пример остальным деревьям, особенно широко без людского присмотра, изредка с шорохом цепляя стальные бока Махины да чиркая по боковым оконцам, будто пытаясь её остановить, а снизу доносился ровный шелест невидимых колёс. Остатки дыма из махинерии окончательно улетучились, вытесненные свежим воздухом.
   Благуша поднялся на ноги и, вытирая выступившие от смеха на глазах слезы, оглядел своих спутников. Дед уже неторопливо скатывал свою походную войлочную подстилку, которую, как теперь выяснилось, и носил с собой в том раздутом сидоре, а Минута скромно поправляла свою одёжку, разглаживая примятые во сне складки. Благуша аж залюбовался – плащик, которым девица укрывалась во сне, остался на лежаке, и сейчас, в тёплой кофточке и штанишках, соблазнительно обтягивающих её ладную фигурку (вся одёжка была сработана из серебристо-рыжего ханыжьего подшёрстка), она смотрелась чудо как хорошо. А её синие сафьяновые сапожки с обрезом под колено удивительно подчёркивали красоту стройных ножек. С трудом оторвавшись от лицезрения милой, Благуша перевёл взгляд дальше.
   Воха сидел на полу, бормоча себе под нос что-то явно неодобрительное, и возился со штанцами. Благуша хмыкнул, разглядев, в чем дело. Недаром ему показалось, что во время суматохи Воха как-то странно передвигался по махинерии – прыжками. Концы штанин оказались связаны узлом, который Воха сейчас и распутывал.
   – Воха, что за шутки, оторви и выбрось? Зачем штанцы-то связал? Для остроты ощущений, что ли?
   В ответ бард с неожиданным ожесточением выругался.
   – Сам дудак, видал дудаков, но такого дудака, как ты, торгаш, ещё поискать надобно!
   – Да ты что, никак на меня думаешь? – с некоторой долей растерянности изумился Благуша. – Я и в детстве-то таким баловством никогда не занимался.
   – А кто ж тогда мог такое учинить? – Минута, глядя на Boxy, озадаченно выгнула тонкие брови, с трудом удерживаясь от улыбки. Больно уж потешной выглядела ситуация. Но обижать барда лишний раз ей не хотелось.
   – Кто-кто, скатертью дорога, – заворчал дед, засовывая свою скатку в сидор. – Знамо кто – анчутки да елсы. Акромя них боле некому.
   – Да ты что, дед, все-таки веришь в них? Или… – голос Благуши чуть заметно дрогнул. – Или знаешь наверняка?
   – Кушак-то свой подбери, под ногами валяется, топчется, – буркнул дед. – Непорядок.
   Благуша безотчётно хлопнул ладонью по поясу, глянул под ноги – кушак и впрямь валялся на полу, хотя перед сном он его не снимал. Пока длилось «приключение в дыму», по нему явно пробежались не один раз, вытирая ноги. Оторви и выбрось, что за дудацкие шуточки? Донельзя озадаченный, Благуша подобрал сию важную часть своей одёжки, отряхнул от пыли и, повязывая, снова поворотился к Проповеднику, который разглядывал их всех с каким-то странным, тревожным выражением лица, но готовый сорваться с языка вопрос перебил возмущённый вопль барда:
   – Ах ты, обертон те по ушам, а это ещё что! У-у, уроды, мало того что последние яблоки спёрли, так ещё и напакостили, как последние хрюндели!!!
   Кто-то явно задался целью поизмываться над Вохой от всей души. Потому как, отчаянно и непрерывно матюгаясь, бард вытряхивал из-под расстёгнутой до пупа рубахи невесть как оказавшийся там мусор, очень напоминавший те самые объедки, что были оставлены на столе после утренней трапезы.
   На столе?
   Верной оказалась мысль слава, но немного запоздалой, о чем свидетельствовало изумлённое «ах» Минуты, глянувшей на стол первой. Благуша почувствовал, как его рот против воли открывается. Даже Воха, заинтересовавшись происходящим, глянул на стол и поперхнулся на середине матюгальника, сразу забыв про свои несчастья.
   Потому как стол вместо объедков был завален таким количеством снеди, что, можно сказать, ломился от неё. Правда, на столь маленький столик не особенно много-то и наложишь, но палец точно ткнуть было некуда, чтобы во что-нибудь не попасть. Бело-розовые шматки сала, копчёная рыба, куски хлеба, варёная поросятина, целых две лишь початых трехлитровых бутыли сивухи, горсть малосольных грибов-подпятков, копчёный щучий хвост и многое другое по мелочи. И все это источало такой дивный букет ароматных запахов, что у всех без исключения сразу слюнки потекли.
   – Ох, Воха, видно, не зря над тобой кто-то так поизмывался, – всплеснула руками Минута. – Ты только глянь, сколько добра взамен привалило.
   – Чудеса, да и только! – Воха озадаченно поскрёб затылок, не спуская жадного взгляда со стола, даже и не заметив, как оказался на ногах. – И как мы сразу это богатство не только не разглядели, но и не учуяли?
   – Это как раз вполне объяснимо. – Слав шагнул ближе и, выхватив из груды снеди шмат сала, взвесил на руке. – Сначала помешал дым, оторви и выбрось, а после голая задница ватамана.
   По махинерии снова свежим ветерком пронёсся сдержанный смех.
   Пожалуй, из всех присутствующих лишь дед не выглядел, особенно удивлённым столь приятной, совершенно нежданной оказией. Особенно обрадованным он тоже не выглядел. А вот насупленным и встревоженным – с лихвой.
   Благуша поднёс шмат сала к носу и шумно втянул аппетитный запах. В животе заурчало так, словно он сутки уже не ел, хотя за окном махинерии стоял ясный день и спали они, судя по всему, не более двух-трех часов. Но сначала придётся как следует потрясти дедка, решил торгаш. Чтобы прояснить накопившиеся вопросы, а накопилось их предостаточно.
   Оказалось, что не он один так думает.
   – Так что ты там про елсов говорил, дедушко? – Минута повернулась к Проповеднику, по-прежнему сидевшему на лежаке. «Шустрая все-таки девица, везде первой успевает», – с ласковой гордостью за храмовницу подумал слав.
   – Вот-вот, дедуля, колись, – с готовностью поддержал её Воха. – Хватит загадками нас кормить, обертон те по ушам! Ведь видно же, ведаешь что-то об этом деле.
   Безумный Проповедник тяжко вздохнул и уставился в оконце, словно не желая глядеть на своих спутников. Затем неохотно предложил:
   – Вот что я вам скажу, робята. Давайте-ка сначала перекусим, скатертью дорога, чем елс послал, а опосля, на сытый желудок и погуторим. Поведаю все, что знаю. Лады?
   – Так все-таки елс это был, дедуля? – прицепился Воха. – И все, что про них говорится, – правда? Но зачем ему, обертон те по ушам, делать такое, зачем нас кормить? Или мы тут как бычки на убой?
   Но дед ещё больше насупился, промолчав. Видно было, что желания разговаривать на эту тему у него не было ну ни малейшего.
   – Стоп, Воха, не гони камила, – решил прийти на выручку Проповеднику Благуша. – Дедок же не против, чтобы рассказать, поэтому давай-ка последуем его совету и покушаем.
   – Да ладно уж, – бард снисходительно махнул рукой, – я ведь тоже пожрать не против…
   Сказано – сделано.
   Закусили славно. И закусили, и выпили. Сивуха, понятное дело, не окоселовка, которой Благуше довелось отведать у гостеприимного Ухаря, сродственника самого ватамана Рыжих – Хитруна, да за неимением лучшего и она сгодилась.
   Спустя некоторое время, насытившись и отвалившись от стола, все скопом устроились на лежаке – дедок в центре, Минута с Благушей слева от него, а Воха, соответственно, справа, ближе к клоациннику. И пока дедок, сосредоточенно двигая мохнатыми бровями, думал, с чего начать, а слушатели, расслабленно-благодушные после обеда, терпеливо ожидали начала повествования, наступило относительное затишье. Тихо шелестели под днищем Махины колёса, да кланялись, мелькая за окнами, густые зеленые кроны деревьев, плотно обступивших по бокам стальное полотно. По чистой, величаво раскинувшейся вширь синеве неба, хорошо видимого сквозь лобовое стекло, пробегали редкие пушистые облачка – словно потерявшиеся у нерадивого семряка овцы. Небесного Зерцала в пределах видимости не наблюдалось – ведь Махина двигалась прочь, убегая от центра Мировой Грани все дальше и дальше, и узреть Зерцало можно было, лишь взглянув назад, но сзади смотровых оконцев в махинерии не имелось.
   Тихо было. Спокойно. Хорошо было.
   И проблема увязавшихся вместе с ними бандюков казалась сейчас такой незначительной, что и думать Благуше о ней не хотелось. Пусть их. Как-нибудь все утрясётся, уладится. Удобно привалившись спиной к стенке махинерии над лежаком, слав отдыхал душой и телом, обнимая одной рукой Минуту, незаметно для остальных прижавшуюся к нему тёплым и таким уютным боком. Не было в жизни более счастливых минут для торгаша с Роси. Ради этого стоило оказаться даже в Проклятом домене, на этой безлюдной Махине, равнодушно уносившей в неизвестность…
   – Эх, жалость-то какая, нет теперь у меня балабойки моей любимой, – печально посетовал Воха, вспугнув благостную тишину. – Тоскую я по ней, сил нет, – признался он. – Душа-то – она песни просит… А какая балабойка была! Синего дерева, в чёрном лаке по бокам корпуса… А струны, струны! – Воха аж застонал от огорчения и досады И махнул рукой. – А-а, да что теперь говорить. Не пожалел для другана, обертон по ушам… а теперь самому так худо, что хоть с Махины вниз головой спрыгивай…
   Да уж, не пожалел для другана, усмехнулся про себя Благуша, прекрасно помнивший, как балабойка приласкала того самого другана – Обормота – да прямо по лбу. Но вслух напоминать не стал, пожалел барда – вон как убивается, и чувствуется – без притворства. И впрямь худо ему. Наверное, для Вохи Василиска лишиться любимого – инструмента то же самое, что для самого Благуши, потомственного торгаша, лишиться всех своих кровно заработанных бабок. Причём – в один миг. Подумав так, слав даже ужаснулся и отнёсся к страждущему с куда большей симпатией, чем раньше.
   – А ты просто так спой, без балабойки, – предложила Минута, тоже искренне посочувствовав непритворным терзаниям барда. – Голос ведь у тебя никто не отнимал, а поешь ты замечательно.
   – Ты правда так думаешь? – недоверчиво спросил Воха.
   – Конечно! – с готовностью подтвердила Минута, озорно заблестев глазами, чего, конечно же, тот увидеть не мог. – Я, между прочим, большая твоя поклонница и никогда не упускала случая послушать твои песни, ежели наши пути-дорожки пересекались!
   – В самом деле, спой, Воха, – поддержал Благуша, – и себя порадуешь, и нас потешишь.
   – Пой уж, рифмоплёт, – добродушно проворчал Проповедник, тоже не оставшийся в стороне. Возможно, хитрый дед был рад представившейся заминке. – В том трактире, где судьбина нас всех свела… в «Левых бабках», ежели не ошибаюсь… так вот, там у тебя и впрямь неплохо получалось, скатертью тебе дорога!
   Лицо Вохи Василиска от таких просьб и похвал засияло от удовольствия, как начищенный чайник. Он приосанился, расправил узкие плечи и, немного подумав, запел. Запел, красиво выводя своим знаменитым баритоном:
 
Когда я в странствии бываю дальнем
И вижу разные края земли,
Я думаю тревожно и печально,
Что люди по ошибке в мир пришли…
 
   Воха пел.
   Его спутники, затаив дыхание, внимали.
   Песня казалась Благуше удивительной до странности и странной до удивления. Непонятно почему, она глубоко цепляла за душу, трогая внутри неведомые, ранее неосознаваемые торгашом струнки и вызывая сладостное, щемящее чувство, от которого странно теплело на сердце. Словно все они вдруг стали как-то роднее и ближе друг другу.
   Похоже, испытывая те же самые чувства, Минута неосознанно прижалась к славу чуть сильнее, а тот в ответ покрепче обнял её рукой.
   Махина ровно шелестела колёсами, мелькал в окнах лес, и, что их здесь, в Проклятом домене, ждало, никто из них не ведал……
   Но все когда-нибудь кончается, закончилась и песня Вохи Василиска. Некоторое время путешественники, включая и самого барда, пребывали в глубокой задумчивости, а потом настал-таки черёд Безумного Проповедника. Откашлялся дед, пригладил усы и бороду, поёрзал спиной по стенке, а задницей – по лежаку, устраиваясь поудобнее, выкатил глаза от великой сосредоточенности и…
   И словно словесный дристун его прохватил до самых печёнок. Понёс дед какую-то чушь, да такую несусветную, что народ на некоторое время обалдел, прямо-таки потеряв дар речи. Да сами слушайте, вот она, чушь та.
   – И был день, и был вечер, и было это хорошо, – мрачно начал дед замогильным голосом. – И настало утро, и это тоже было хорошо. Но вышли утром из Бездонья железные феликсы и пришли в кажный дом и забрали всех в доме живущих – до единого, забрали вместе со скарбом: мастера со струментом, хозяйку с посудой, торгаша с товаром, ребёнка с игрушкой. И шли люди за ними послушно, словно овцы, и улыбались беспечными улыбками дитятей, и радовались своей беде. И понапрасну я пытался остановить их, все они были словно слепые! Слепые, но и зрячие одновременно – не видя меня, обходили стороной, словно чумного. И зазря я, презрев собственную жизнь, кидался с дрекольем на железных феликсов, пытаясь остановить хотя бы одного, – злая сила отбрасывала меня от них, и меня, и мой праведный гнев…
   И взмолился я, обратился к небу, взывая всем сердцем своим к Неведомым Предкам. Но смолчало небо на зов, мой, и не услыхали меня Неведомые Предки… забыли, забыли они дитятей своих, бросили их на произвол судьбины… Да на потеху оставили Смотрящему, высшему слуге своему, что приставлен был за миром нашим присматривать, добро людям нести, да ко злу обратившемуся…
   А покорные люди все шли и шли, ведомые железными феликсами, и собирались на площадях, сбиваясь в безмозглые и безликие толпы…
   И пали с небес первые адские посланники – Чёрные, громадные Шары, больше дома любого, человеком слаженного, и кажный Шар поглотил людей числом определённым, и улетели Шары обратно в небо. А за первыми пали следующие, а за ними ещё и ещё, безотвязно находя свои жертвы, пока никого не осталось. Кроме меня. Но пришёл и мой черёд…
* * *
   Первым пытки «народным творчеством» не выдержал Воха Василиск, прервав Безумного Проповедника на полуслове – прервав не только с неприкрытым возмущением на лице, но и заметно повысив голос с явной угрозой быстрого перехода в вопль.
   – Слушай, дедуля, а попроще ты не можешь, без этих эпических закидонов?! Не на площади стоишь, не одну из своих проповедей толкаешь, коими ты так прославился по всему Универсуму! – От переполнявшего его праведного негодования бард с силой треснул ладонью рядом с собой по лежаку. Благуша с Минутой, впавшие от сей проповеди в некий транс, чуть не подскочили на месте, зато пришли в себя. Воха же, напирая на явно растерявшегося от таких обвинений деда, продолжал: – И нельзя ли начать сначала, дедуля, обертон те по ушам, а то мы ничегошеньки не поняли! Верно я говорю?
   Все ещё несколько обалдевшие от рассказа, торгаш с девицей согласно кивнули.
   – Могу. – Дед смущённо кашлянул и даже, кажется, чуток покраснел, что было непросто определить по задубевшему от возраста лицу. – Могу и попроще. Ладно, тогда так. Проснулся я в тот день после жуткого, прямо-таки зубодробительного похмелья…

Глава восемнадцатая,
в которой в атаман благодаря Скальцу находит новое решение

   Работа в команде очень важна – она помогает свалить вину на другого.
Апофегмы

   …Лес. Снова бескрайний лес. Неисхоженный, безлюдный, тихий. Редкий ветерок из озорного любопытства забредёт, да и заблудится, увязнет в угрюмом шелесте причудливо перемешанных лиственных и хвойных крон. А насилу вырвавшись, сбежит прочь, обратно в вольное небо, и уже позднее, отдышавшись и придя в себя, посмеётся над своими страхами. А деревья будут сердито махать ему вслед разлапистыми ветками, желая заманить обратно. Но тут уж – дудки! Разве что нырнуть сюда, вот в эту невероятно длинную просеку, прорезавшую жуткий лес от горизонта до горизонта, да лихо пронестись по ней взад-вперёд, дразня ворчливых многолапов?
   Но что это здесь, на самом дне просеки? Какие-то серебристые выпуклые ленты, бегущие из края в край без единого разрыва – в четыре ряда. Для чего они здесь, зачем? Впрочем, ежели уж на то пошло, как и сама просека – на кой ляд? Ух ты, а это что такое, вон то, что так быстро движется навстречу, длинное и продолговатое, бежит по этим самым лентам, само переливаясь в лучах Небесного Зерцала серебристыми бликами на жёлто-голубых боках? А ну-ка посмотрим поближе… Как быстро оно несётся, и как странно, тревожно гудит-шелестит, словно…
   А-ах!
   И нету больше легкомысленного ветерка. Разнесло в мелкие, мгновенно растворившиеся клочья мощными потоками воздуха, рождёнными движением громадины, которая есть не что иное, как…
   Махина. Мчится стальная сегментная змеюка, даже не заметив тщетных потуг приблудного ветерка познать, что же она такое. Махине хорошо: застоялась без дела на Краю Домена. А теперь можно наконец насладиться вольным простором, раздвинуть горизонт широкой стальной грудью, спеть стремительную песню быстро вертящихся колёс. И не важно, что на этот раз в её утробе нет ни товаров, ни людей, коих она призвана перевозить, разве неудержимое напористое движение само по себе не прекрасно? Ведь как от её появления сразу оживляется лениво дремавший до того пейзаж! Впрочем, седуны все-таки есть, хоть и немного. Но какие-то бестолковые. Хотя бы потому, что забрались не в людской вагон, где седунам полагается быть во время переезда, а на переднюю площадку грузовоза, что стыкуется с людским вагоном. Впрочем, что с них взять, ведь это…
   Бандюки. Ватага Рыжих. Расположившись кружком, они сидят с насупленным видом, зябко кутаясь в армяки от яростного ветра, задувающего на площадку с боковин вагона. И чтобы хоть как-то отвлечься от чёрных дум, каждый пытается мечтать о чем-то своём, светлом – в силу своих способностей. Жила, например, давно мечтает об Аркане Самоловном, который как ни кинь – хоть вкривь, хоть вкось, хоть с жуткого перепоя, хоть с тяжкого похмелья, – а все одно в цель попадёт. Ухмыл тешит себя мыслями о Балабойке Самогудной, у которой струны как ни тронь – а все песня. Авось в этих неведомых краях и посчастливится найти бандюкам столь лелеемые в душе вещицы. Недаром ведь байки о них и других столь же чудесных штуковинах, якобы оставшихся от Неведомых Предков, но ныне утерянных, издавна гуляют по Универсуму… Буян мечтает о Сабле Самобойной, которую невозможно сломать даже под колёсами Махины, не то что об её дверцу. Беды, казалось, преследуют его с самого начала погони за строптивыми беглецами. То вот любимого его оружия наглецы лишают, то всю одёжку чуть не приводят в негодность и неупотребимость, залив её какой-то белой липучей гадостью. По виду – точь-в-точь густая мыльная…
   Пена. Которой исходят бельевые корыта и ушаты в канун большой стирки в любой веси или городе. Проклятая пена… Она отваливается примерно через полчаса. Сама собой. Сухими ломкими хлопьями, словно перхоть с шевелюры великана, и тут же уносится ветром. И это после того, как вся ватага в течение этого получаса, высунув языки от усердия, чистит подручными средствами (например, тупыми кромками сабель) одёжку «виновников торжества». Что, понятное дело, никому настроения ничуть не прибавляет, так как не любят бандюки усилий, потраченных впустую. Но мрачнее всех вместе взятых – сам…
   Ватаман. Ватаман давно уже устал матюгаться, но ватажники все ещё старательно отводят глаза, чтобы ненароком не встретиться с его с бешеным взором. Ватаман ни о чем не мечтает. Он просто злится. Ох, лют ватаман, лют и страшен! В эту пору от него можно получить такую оплеуху, что запросто улетишь с площадки в небеса – трепыхал ловить. И злится ватаман не потому, что ватага его оказалась такой никудышной в серьёзном деле. Вернее, не только поэтому. Больше всего его бесит то, что куда-то подевалась вся честно награбленная…
   Жратва. Жратву явно кто-то спёр. И этот кто-то, скорее всего, именно тот анчутка, который бегал по крышам вагонов, чтоб ему треснуть два раза пополам и три раза поперёк от той прорвы жратвы, которую он спёр. Нет, это ж в голове не укладывается, какова наглость – ведь все стащил, все, что не успели дотрескать во время попойки! Мало того – сивуху и ту уволок, так что и опохмелиться абсолютно нечем! Ватаман прекрасно понимает, что гоняться теперь за этим хвостатым – пустое дело. И к тому же – небезопасное. А вдруг там этих волосатиков – пруд пруди? Сидят в каком-нибудь вагоне (даром что заперты) от мала до велика и уписывают дармовщинку за обе щеки. Могут и сами по рогам надавать… Эх, как же муторно на душе у ватамана! Давно дела у него не складывались так паршиво Давненько. И тяжёлый взор Хитруна все чаще и чаше, к громадному облегчению остальных, оценивающе падает на худого кудрявого слава. Кто же ещё может быть виновником всех бед, свалившихся в последнее время на ватагу, как не…
   Скалец. Скалец, скукожившись возле перилец площадки, лежит на спине, глубоко утопив подбородок под задранный до ушей воротник армяка. Раньше он вряд ли мог такое проделать – больно уж вонял злополучный армяк, «одолженный» ему зловредным Благушей. Теперь же, после «чистки» пеной, от армяка шёл какой-то прямо морозный, свежий запах, вдыхать который было одно удовольствие. Лежит Скалец, сопит и косит глазами поверх воротника на удивительные красоты, мелькающие за пределами грузовой площадки. То густой ельник подступит прямо к рельсам, так что мохнатые лапы шоркают по самым перильцам, то ясная лиственная рощица приветливо кивнёт на ветру, то посветлеет и мелькнёт луг, заросший цветами и не тронутый ни зверем, ни человеком, а то вдруг проскачет стая козлов, чтоб им пусто было за тот испуг… Лежит Скалец. Лежит и старательно не замечает повышенного внимания ватамана к собственной персоне. Чувствует шельмец, как грозовые тучи сгущаются у него над головой. И чтобы хоть немного отвлечься от тревожных мыслей, как и бандюки, мечтает о том, чего у него нет и никогда не было, – о торгашеской смётке.
   О том, как здорово было бы владеть всем этим доменом, всем его богатством природным. Сколько дерева можно отсюда вывезти! Вывезти, пустить подешевше, все равно ведь халявное, да и сплавить в Океанию, или в Иней, или в Оазис, или… да в любой домен любой из шести Великих Граней, кроме Бурелома, дерево везде и всегда в цене! Ах как запели бы остальные торгаши, когда он так обломал бы им цену! Как запели бы! Да слезами б горючими умылись! Всех бы сразу разорил до нитки! И Благушу ненавистного в том числе, из-за него все эти мытарства… да что Благуша, мелковато он мыслит, выше брать надо – старосту в кулаке надо зажать, да так, чтоб и вздохнуть без него не смел! Да что там староста?! Сам Гусь-Зазеркальный на него работать будет! Меблишку там ладить из его, Скальца, дерева, посудку разную, поделки детские…
   А Махина все бежит и бежит по Проклятому домену, и ничего в нем проклятого нет, разве что вместо людей елсы с козлами вперемешку обитают, и те, и другие – непуганые. Да такие, заразы, непуганые, что без жратвы всех оставили, дуболомы рогатые…