Через его плечо я видел хижины Манвелины. Из ближней как раз вышел Лиам. Расчесав пятерней свои длинные светлые волосы, он прошел к мясной яме и отрубил кусок тюленины. Чуть позже из хижины, пятясь задом, вылезла Катарина. Она встала и улыбнулась ему так, что у меня возникло желание вцепиться зубами в скалу. Она пошла к входным кострам, а я отступил в тень Пещерного Старца, чтобы она меня не заметила, посмотрел на Юрия и сказал:
   — Я тоже не знаю.
* * *
   Я последовал за Катариной до нашей хижины. Не желая, чтобы она подумала, будто я шпионю за ней, я выждал немного и лишь потом пролез внутрь, стараясь делать это как можно тише. Все наши горючие камни были зажжены, и хижину заливало море золотого света. Соли ушел — то ли покормить собак, то ли побегать на лыжах по лесу, что он любил делать на рассвете. Жюстины тоже не было. Я залег в темном входном туннеле. Катарина, став на колени перед своей снеговой постелью, обвела взглядом стены хижины и откинула в сторону шкуры. Потом начала раскапывать плотно утоптанный снег — так тихо, что даже ее дыхание звучало громче. Вскоре она выкопала ямку фута два глубиной. Подняв голову — я, несмотря на свою ревность, невольно залюбовался ее красотой, — она огляделась еще раз и достала из своего тайника, одну за другой, пять криддовых сфер, прозрачно-зеленоватых, чуть поменьше яиц гагары. Катарина осторожно открыла первую сферу и достала из внутреннего кармана парки прядь светлых волос. Скатав волосы в золотистый комок, она поместила их в сферу. То же самое она проделала с остальными емкостями, уложив в них обрезки ногтей, детский молочный зуб и — надо же! — черный отрезанный палец ноги Джиндже, у которого обморожение перешло в гангрену. Под конец — я видел это ясно, поскольку она сидела на корточках спиной ко мне — она снова порылась в своих мехах ниже живота и достала, как я догадался, маточное кольцо, без сомнения, наполненное спермой Лиама. Его она, должно быть, опорожнила в последнюю сферу, спрятала все сосуды обратно и закопала ямку.
   Разозлившись, я забыл, что не должен выглядеть в ее глазах шпионом.
   Я встал и сказал:
   — Надеюсь, ты собрала достаточно проб.
   Она подскочила, содрогнувшись всем телом — с ней случалось это иногда, когда она засыпала, лежа рядом со мной.
   — Ox… я не знала, что ты… — Она прикрыла тайник шкурами и села на них, грея под мышками озябшие пальцы.
   Мне хотелось взять ее руки в свои и перелить в них свой жар, но я был очень зол и потому спросил:
   — Ну так как — много собрала?
   — Право, не знаю.
   — Ты уже три дня мотаешься по пещере — сколько тебе еще понадобится? — Мы планировали собрать не меньше двадцати образцов девакийской плазмы и тканей — по пять от каждой из четырех семей. По словам мастер-геноцензора, этого должно хватить, чтобы составить понятие о хромосомах всего племени.
   — Не знаю, — повторила она.
   — Почему бы просто не сосчитать их?
   — Откуда у тебя эта мания — все считать?
   — У меня математическое мышление.
   Она потерла руки и подула на них. В воздухе стоял пар от ее дыхания.
   — Ты хочешь спросить, со сколькими мужчинами я имела дело — так вот, их недостаточно. — За сим последовала так бесившая меня скраерская поговорка: — Что будет, то было; что было, то будет. — Катарина согнула пальцы. — Я не Бардо и не считаю своих…
   — Сколько?
   — Ответить на твой вопрос было бы жестоко.
   — И все же — сколько? Семь? Восемь? Эта варварская оргия длится трое суток.
   — Меньше, чем ты полагаешь. Я люблю мужчин не до такой степени, как вы с Бардо — женщин.
   Я подошел к ней и схватил ее за руки.
   — Двое? Трое? Все это время я не мог тебя найти. Сколько их было?
   — Мужчина был только один — понимаешь? — с грустной улыбкой ответила она.
   Еще бы не понять. Передо мной сразу возникли нагие тела ее и Лиама. Я пытался думать о другом, но не мог. Моя прекрасная Катарина лежала под ним, прижимая к себе его ягодицы. Эта картина горела во мне, напоминая похабные фрески, которые переливаются под белой кожей инопланетных шлюх. Я стиснул зубы и спросил:
   — Значит, ты все время была с Лиамом? Почему?
   — Лучше мне не говорить. Это было бы жестоко…
   Настаивать было глупо, но я в тот день был особенно глуп и повторил:
   — Почему?
   Она отняла у меня руки и сказала:
   — Лиам не такой, как другие мужчины… цивилизованные мужчины.
   — Мужики, они и есть мужики. Чем это он такой особенный?
   — Когда он… когда я… когда мы вместе, он не думает о болезнях, о других мужчинах, с которыми я была, о последствиях… он не всегда думает, понимаешь? Знаешь, как здорово быть с кем-то, кто в такой момент только твой?
   — Нет, — честно ответил я.
   — Это экстаз.
   — Экстаз, — повторил я, глядя ей в глаза. От ревности у меня напряглись жилы на шее.
   — С Лиамом это так же естественно, как дышать… он терпелив, понимаешь?
   Я закрыл глаза и представил себе этот самый экстаз — представил Катарину с зажмуренными веками, с запрокинутой головой. Моя ревность преобразовалась в желание, гнев уступал место похоти. Пульсирующая кровь распирала меня изнутри. Несмотря на эти разгульные три дня, а может, как раз благодаря им, я страстно желал Катарину — я просто умирал от желания. Я уже шептал ей на ухо какие-то извинения, почти помимо воли, запустив руку в шелк ее волос. Я, как варвар, целовал ее шею. Я снимал с нее шкуры, а она все это время смотрела на меня широко раскрытыми, но ничего не видящими глазами. Внезапно она кивнула, словно увидев нечто доступное только ей, взяла мое лицо в ладони и медленно произнесла:
   — Это очень… опасно! — Но в тот момент мне было наплевать на опасность; одержимый необходимостью действовать, я скинул с себя шкуры и стал ласкать ее. — Ты не понимаешь… ты не… — Она легла на свою постель, закинула, как инопланетная проститутка, руки за голову и согнула колени, открыв темный треугольник между ног. Связки у нее под кожей напряглись, и от нее пахло сексом. — Мэллори, — сказала она. Я раздвинул ее колени своими, и скребущие звуки за стенами хижины ушли из моего сознания, как и все остальное. Как объяснить тот таинственный порыв, который овладевал нами каждый раз, когда мы оставались наедине? Мы с ней шутили, что, хотя мы друг другу не всегда нравимся, клетки ее тела любят клетки моего. Мне хочется думать, что тогда в хижине нас толкнула друг к другу любовь. Мы соединились быстро, как звери, в неискусном, но экстатическом акте. Катарина в отличие от большинства женщин возбуждалась легко и быстро, но уже воспламенившись, любила растягивать удовольствие на час или больше, смакуя каждое мгновение. Меня это часто раздражало, потому что я всегда спешил к финалу, к тому ослепительному моменту, когда наш экстаз достигнет вершины и мы оба умрем малой смертью. Сейчас времени у нас было мало, и мы напряглись яростно, в такт, тяжело дыша и обливаясь потом. Она подгоняла меня, нажимая сзади пятками на мои бедра. Я, должно быть, расшвырял старые шкуры, покрывавшие пол, потому что пальцы моих ног зарывались в снег. Я умирал от нетерпения и наяривал все быстрее, рыча, как дикий зверь.
   — Погоди, — сказала Катарина. Я открыл глаза, и она открыла свои, глядя сквозь меня внутрь себя, в сверкающую кристальную глубину, где собственное удовольствие виделось ей со стороны — так соглядатай подсматривает за совокупляющейся парой сквозь щелку в ледяной стене. Но я умирал и не мог ждать, не мог ни о чем думать. Я взорвался в ней, и горящие капли жизни извергались из меня спазматическими толчками. Мы оба производили слишком много шума, но мне было все равно.
   После она долго лежала тихо, лаская пальцами мой затылок. Казалось, что ей весело и грустно одновременно; на ее лице отражались покорность и тревога, но и счастье тоже.
   — Ox, Мэллори, — сказала она, — бедный Мэллори. — Я подумал было, что все случившееся произошло против ее воли, но потом вспомнил, что она скраер и отрицает наличие воли. — Все это слишком сильно для тебя, да? — Она закрыла руками глаза, заливаясь смехом и слезами, и мне стало ясно, что я никогда ее не пойму.
   Она отделилась от меня и стала одеваться, говоря своим скраерским шепотом:
   — Я так любила вот это наше, последнее… всегда буду любить. — И она убежала, а я остался поправлять горючие камни, ставшие тускло-желтыми после слишком сильного горения.

13
ГОЛОД

   Если нас станет слишком много, мы убьем всех мамонтов, и нам придется добывать себе пропитание, охотясь на шелкобрюха и шегшея. Когда их тоже не станет, нам придется долбить лунки на морском льду и бить копьями тюленей, когда те всплывут подышать. Когда не станет тюленей, нам придется убивать Кикилью, кита, который мудрее нас и силен, как Бог. Когда животных не станет совсем, мы начнем выкапывать колтун-корень, есть личинок и обламывать зубы, обгрызая лишайник со скал. В конце концов нас станет так много, что мы сведем леса и посадим снежные яблони, пробудив у человека жадность к земле, и найдутся люди, которые захотят иметь больше земли, чем другие. А когда земли больше не останется, сильные люди будут пользоваться трудом слабых, которым придется продавать ради пропитания своих женщин и детей. Сильные люди станут воевать между собой, чтобы получить еще больше земли. Тогда мы станем охотниками на людей и будем обречены на муки и при жизни, и по ту сторону дня. А потом, как это было на Земле до Роения, с неба прольется огонь, и деваки не станет.
Слова Локни Несчастливого, пересказанные Юрием Премудрым
 
   Несколько дней спустя я признался во всем Бардо. Боясь смерти больше всех, кого я знал, он напустил на себя скучающий и мнимо спокойный вид, когда я рассказал ему, что пережил в гроте Шанидара — о моем «прикосновении к беспредельному», как выразился он. Гораздо больше заинтересовали его подробности моего свидания с Катариной. Зная, что мы стали любовниками в ночь, когда я получил кольцо пилота, он надавал мне массу советов.
   — Ревность губит тебя, паренек. Пусть себе трахается с мужиками, сколько влезет — зачем же еще мы явились сюда? Мужчина, конечно, должен любить женщин, но не должен любить одну женщину слишком сильно. Это для него отрава. — Мы стояли с ним в лесу около пещеры и совершали обряд отлития после утреннего чая, сверля в снегу желтые дыры. Ветер дул с юга, делая упомянутый процесс сложным и опасным — ведь деваки, облегчаясь, всегда должны становиться лицом к югу. Бардо, стряхнув последние капли, сказал: — Надо же, как этот подлый ветер задувает в штаны. Отрава! Взять хотя бы ту, которой накачал меня Мехтар. Любопытная, доложу я тебе, штука. Гляди. — Он показал мне свой член, вялый и сморщенный, но по-прежнему очень большой. — Где это слыхано? Весь день он висит, как язык колокола, и ни я, ни наши волосатые красотки не могут его поднять, хоть ты тресни. Зато ночью — ночью он рассекает воздух. И мне волей-неволей приходится искать бабенку, чтобы его опорожнить. Надо радоваться, что деваки так свободно относятся к сексу, дружище. Хочешь совет? Так вот: предоставь Катарине собирать ее пробы — это ускорит наш отъезд.
   Должен упомянуть, что не одной Катарине удавалось собирать образчики девакийских тканей. Соли, как главу нашей семьи, позвали держать Джиндже, когда Юрий ампутировал последнему обмороженные, почерневшие пальцы ног. Я не присутствовал при операции и не знаю, как Соли удалось прикарманить один палец и передать его Катарине для помещения в тайник. К Марии, когда она рожала своего мальчика на задах пещеры, меня, разумеется, тоже не допустили. Мужчинам запрещено присутствовать при самом сокровенном из женских таинств. Но мать помогала при родах (не сомневаюсь, что ей в этом процессе принадлежала ведущая роль) и принесла нам частицу последа Марии. Хотя эту экспедицию затеял я, мне с трудом верилось, что в последе может содержаться какой-то секрет. Сущность явно обманула меня. Это, конечно, была шутка или какая-то игра, в которой мы только фигурки, и нас можно двигать, замораживать, морить голодом и резать на куски по капризу богини или стоящих над ней богов. Никакого секрета нет и быть не может.
   Наша жизнь у деваки скоро вошла в привычную колею. Когда мы доели остатки тюленьего мяса, мужчины каждое утро намораживали нарты и выезжали на лед либо отправлялись в лес на лыжах. Со зверем нам не везло, но мне нравилось быть на свежем воздухе, подальше от дымной пещеры и от Катарины, каждую ночь совершавшей вылазки в хижины разных мужчин. На льду мне были обеспечены покой и уединение, хотя тюлени больше не появлялись. В лесу, где обычно паслись стада шегшеев, мне тоже многое нравилось: пересвистывание охотников, шелковистый снег под лыжами. Утренняя тишина, зелень на белизне, а над деревьями, снегом и тишиной — голубое окно зимнего неба. Мне часто вспоминаются те каменистые холмы у подножия Квейткеля, потому что там я впервые начал видеть деваки такими, как они есть. Глядя, как Юрий выслеживает полярную лису или ставит силки на гагару и других птиц, я стал ценить заботливость, которой сопровождалась охота всякого рода. Деваки не были мясниками и никогда не убивали бездумно. Охотник, взяв тюленя, поил его изо рта, чтобы душа зверя не испытывала жажды в своем пути на ту сторону. Поморнику следовало натереть глаза льдом, и так далее. Каждое животное требовало своего ритуала, которых было не меньше ста. Я заметил, что деваки не смотрят на животных как на мясо — по крайней мере пока не воздадут почести духам убитых зверей. Деваки любили животных и не представляли себе мира, где их нет; они и о себе думали как о животных, имеющих обязательства перед душами зверей, на которых охотились. Они были близко связаны с миром животных и с миром вообще бесчисленным количеством уз.
   Однажды морозным днем в конце глубокой зимы я видел, как Юрий позволил белой медведице уйти из круга копий, нацеленных ей в грудь. Почему он это сделал? Да потому, что третий коготь на ее правой передней лапе был сломан, и все знали (или должны были знать), что такие медведи — это имакла, волшебные животные, которых убивать нельзя. Гибель зверя, как я выяснил, не была конечной целью охоты — это явилось для меня суровым уроком. Сознание того, что я должен убивать, чтобы жить, доставило мне много неприятных переживаний. Больше всего я ненавидел прилив жизненной энергии, дурманящий меня, как наркотик, когда я пронзал копьем ни в чем не повинное существо и смотрел на его брызнувшую кровь как на питье, которое ускорит бег моей собственной. Деваки не разделяли моей ненависти, хотя и они, я полагаю, никогда не чувствовали себя более живыми, чем в миг умерщвления добычи. Я не претендую на проникновение в менталитет охотников, но думаю, что усвоил хотя бы часть их мировоззрения: охотиться — это значит впитывать мириады производимых ветром звуков, чуять далекий запах мамонтов, читать послания в горностаевом помете и бороздах на снегу, читать послания в складках льда, в приметах земли и неба; охотиться — значит быть частью всего этого, как деревья, камни и птицы. Ничего нет важнее, чем восприятие этого целого, этой красоты, сотворенной мировой душой. И ни одно слово, мысль или поступок охотника не должны нарушать этой красоты, этого халла.
   — Лучше уйти на ту сторону голодным, — сказал Юрий, глядя, как медведица уходит в свою снежную берлогу, — чем уйти туда одурманенным и опьяненным кровью имакла, которая слепит наши души.
   Это сознание взаимосвязанности живых существ, событий и предметов окружающего мира было вопросом не морали, а выживания. Деваки верили, что жить миг за мигом, поколение за поколением возможно лишь при понимании того, что требует от них мир. Но, говоря о правильном поведении, о понимании, что вокруг халла, а что нет, я вовсе не хочу сказать, что кто-то из деваки владел этим искусством в совершенстве. В их повседневной жизни всегда присутствовали недочеты, неуверенность и мелкие нарушения. Ведь убил же кто-то талло, чей желудок демонстрировал мне Шанидар, ради еды, хотя все талло считались имакла. Кто-то из деваки. Кто-то из деваки, наверняка знавший все правила назубок, все же не согласился с миром, где люди вынуждены голодать, в то время как талло летают безбоязненно. Как может такой мир быть халла? И охотники убивали священных птиц, и медведей имакла, а изредка тюленей или других животных, бывших их доффелями.
   По правде говоря, настоящего голода у деваки никогда не было. Лес не был пуст по-настоящему и скорее походил на кафе, где кончились самые вкусные блюда. Когда мы были голодны, мы начинали есть ту мерзость, которой до сих пор брезговали. Мы ели (это касается в основном Манвелины и других семей; мы, городские, терпели сколько могли) самые невообразимые вещи. Висент и его сын Вемило откопали рыбьи головы, зарытые на черный день прошлой ложной зимой, острые кости превратились в серовато-белую мягкую массу. Лилуйе собрала головы в миску и замесила вонючее тесто, из которого налепила мелкие круглые лепешки, быстро валяя их в своих нервных пальцах. Она испекла лепешки на углях, и мужчины съели их, хотя и с неохотой. Другие блюда были еще хуже. Собак кормили слизью, соскобленной со старых шкур, — это были остатки мозгов, используемых при выделке. Юрий убил шелкобрюха и умял, прищурив свой единственный глаз, содержимое его желудка. Во время еды он причмокивал губами и уверял сидящих тут же детей, что эта дрянь ничем не хуже жареных орехов. Дети тоже часто промышляли что-нибудь на снегу. Они, например, ели помет гладышей, который жевали, как ягоды. Двоюродный брат Юрия Джайве дробил залежалые кости мамонтов, кишащие червями. Этот забавный коротышка, любивший лакомиться тухлыми птичьими яйцами, со смаком высасывал червивую массу и говорил, что это вкуснее гагарьих яиц годичной давности. Я охотно ему верил. В семье после этого случая его прозвали Джайве-Червеедом. Сам я пробовал есть оттаявших устриц. Студенистые солоноватые кусочки, проскакивая мне в рот, каждый раз напоминали о том, что я испытал в Тверди. Я дивился тому, что вкус настоящих устриц оказался точно таким же, как тот, который дала мне почувствовать Твердь — таким же реальным и таким же мерзким.
   В сущности, деваки были смышленым, изобретательным народом. Убить их было не так-то просто. Во время нашего краткого пребывания в пещере я слышал тысячи историй о выживании. Юрий рассказывал мне, что, когда он был мальчишкой, его родители чуть не погибли, перебираясь через лед в начале ложной зимы.
   — Когда мне было пять лет, — рассказывал он, — родители решили совершить паломничество на Имакель, где похоронены предки моей матери. Но однажды ночью лед вскрылся — такое случается. Мы потеряли одни нарты, а с ними гарпуны, шкуры, горючие камни, копья — все. Больше половины собак тоже погибло. У отца остался только снегорез, а у матери — ее звали Элиора — ничего, кроме зубов да нескольких старых тюленьих шкур. Ни поохотиться, ни костер развести. Я испугался, и кто бы меня за это упрекнул? Но отцу с матерью мужество ни разу не изменило.
   Не стану приводить весь его рассказ — он слишком длинен. Если быть кратким, Нури, отец Юрия, выловил из моря утонувших собак (тяжелые нарты камнем пошли ко дну), и люди вместе с оставшимися собаками их съели. Им удалось добраться до ближайшего островка, маленького, голого и безымянного. Нури с помощью своего снегореза построил хижину. Потом они с Элиорой смастерили новое оружие и инструменты из скудного материала, найденного на острове. Нури охотился, а Элиора обрабатывала шкуры убитых им животных и шила всем одежду. Они ели зайцев, гладышей, поморников, чаек и чиношей — все, что попадалось, кормились сами и кормили собак. Юрий рос исправно, а одна из сук принесла щенков в следующую ложную зиму. Муж с женой за эти несколько зим восстановили почти из ничего необходимый им для жизни инвентарь. Им понадобилось три года, чтобы соорудить из плавника и сбереженных костей новые нарты. Они изобретали новые способы соединения шкур и костей, а когда их труд увенчался успехом, не вернулись на Квейткель. Они продолжили путь на Имакель, завершили свое паломничество и возложили огнецветы на могилу деда и бабки Элиоры. Они навестили родных Элиоры, а когда ее отец Нараин предложил дать им нарты на обратный путь, Нури ответил, показав на свое корявое изделие: «Спасибо, но в Манвелине, как видишь, тоже умеют строить нарты». Все засмеялись, потому что этих нарт и на милю бы не хватило, а до Квейткеля было двести миль.
   Мне часто думалось, что это умение превращать подручные материалы в полезные вещи составляет основу алалойской культуры. Не было ничего, что они не могли бы смастерить, учитывая их потребности. Если какое-то орудие или предмет одежды требовали определенной гибкости, крепости, структуры или изолирующих свойств, деваки экспериментировали, пока не подбирали нужную комбинацию. Их знания о природе вещей были точными и подробными. Смазочные материалы они извлекали из копыт шегшея, потому что открыли, что эти жиры не застывают при низких температурах. Окна своих хижин (если в окнах была нужда) они затягивали плотными прозрачными кишками бородатого тюленя. Гибкие рога шегшеев шли на боковые зубцы рыболовных острог. Деваки были гениями созидания — как мужчины, так и женщины. Женщины, помимо всего прочего, отвечали за изготовление и сохранение в целости того, что для выживания всего важнее: восхитительной алалойской одежды.
   В ночь после охоты — это тоже входило в обиход — мы сидели вокруг горючих камней, ели то, что имелось в наличии, разговаривали и смотрели, как работают женщины. Рты у них всегда были заняты — либо обсуждением событий дня, либо обработкой шкур. Крепкие, порядком стертые зубы были их орудием — с их помощью женщины размягчали задубевшие на морозе парки своих мужей или выделывали новые кожи. К ранней средизимней весне, когда за стенами пещеры бушевали первые новогодние бури, мать с Жюстиной и Катариной вполне освоили этот нелегкий труд. Кроме этого, они мастерски шили непромокаемые унты из шкур тюленя и непромокаемые камелайки. Они делали воротники шегшеевых парок из волчьего меха, с которого лед, намерзающий от дыхания, сразу осыпается. Костяными иглами с вдетыми в них жилами они делали искусные стежки — от сырости эти швы набухали, не давая холоду и влаге проникать внутрь. Я был рад, что они заблаговременно впечатали себе эти навыки: ведь алалойский охотник целиком и полностью зависит от женщин своей семьи. Верно сказала моя мать однажды, прикладывая к моим плечам недошитую камелайку: «Что было бы с Юрием, если бы не умелые руки его матери? Что было бы с ним без сшитой ею одежды, без острог, без горючего камня, без ее молока? Есть ли на свете что-нибудь, что женщина не могла бы сделать?»
   Была, однако, в нашем обиходе одна сторона, о которой я бы охотно забыл. В суровый период холода, голода, ознобышей и прочих мелких несчастий меня постигло еще одно, самое угнетающее. Я обнаружил, что у меня завелись вши. Они кишели повсюду — в голове и на теле. Вот она, цена любви с грязными дикарками! Я скреб себя до крови, натирался золой до пят, но ничего не помогло. Наконец я покорился матери, и с тех пор она каждый вечер освобождала меня от насекомых. Я клал голову ей на колени, и она искала у меня в волосах. У нее был острый глаз — ведь ей приходилось выискивать их в моей черной гриве при тусклом свете горючих камней. Ее острые ногти давили вшей, как щипцы, а порой выдергивали из моего расчесанного скальпа отдельные волоски — седые, как у Юрия, говорила она.
   От ее забот, впрочем, было мало толку, поскольку вся пещера и все шкуры кишели вшами и гнидами. Другие члены моей семьи тоже страдали от них, хотя и в меньшей степени, но относились к этой будничной пытке более терпеливо. (У Бардо, вопреки всякой справедливости, вшей почему-то не было — он объяснял это тем, что яд из половых желез пропитывает его кожу, отпугивая насекомых.) Меня донимали не столько укусы или зуд, сколько сознание того, что эти крошечные твари грызут мою кожу — от одной мысли об этом меня передергивало. Меня бесило то, что они пьют мою кровь, кормятся моей жизнью. Я подумывал о том, чтобы выбрить все тело острым кремневым лезвием, но отказался от этой мысли, вспомнив об опыте некоторых человеческих обществ близ Гамина Люс. Они полностью очистили свои организмы от бактерий и других паразитов, после чего обнаружили, что вынуждены укрываться в искусственных мирах, чтобы не подвергать свои стерильные тела многочисленным инфекциям цивилизации. Эта изоляция, в свою очередь, ослабила их иммунную систему, сделав их уязвимыми для неведомых ранее болезней. Кто знает, какой естественный баланс я нарушу, если начну жить не так, как все алалои? Была и другая причина, по которой я не стал бриться: изготавливаемые нами кремневые ножи были очень остры — я мог порезаться и занести в ранки грязь. Инфекция же в первобытных условиях, как доказывал пример обмороженного Джиндже, была вещь опасная.
   Порой мне казалось, что горячая ванна — высшее из всех достижений цивилизации. Как я тосковал по мылу и горячей воде! Погрузить бы в нее свое измерзшееся тело, чтобы дремотное тепло прогрело его до костей! Снова стать чистым! Мне недоставало звуков, запахов и удобств Города-я ловил себя на том, что думаю о них постоянно. Зачем я покинул Город? Зачем явился сюда в поисках несуществующих тайн, чтобы убивать тюленей, кормить беззубых старцев, нарушать гармонию девакийской жизни? Как мог я поверить, что цивилизованный человек способен жить как дикарь? Откуда набрался такого самомнения?