Ее глаз опять дернулся, и я понял то, что давно должен был понять: моя мать пристрастилась к тоалачу. Этот ее тик происходил от стараний скрыть свой позор от друзей и от себя самой. Открылись мне и другие ее программы. Слой жира у нее на бедрах, говорящий о неумеренности в еде и любви к шоколаду во всех его видах; высокомерная манера разговора, эти ее обрывочные фразы, намекающие на то, что собеседникам по их малоумию ее все равно не понять (и на ее скрытую застенчивость); то, как она запрограммировала себя щуриться вместо улыбки. Цефики называют эти красноречивые внешние знаки указателями. То, что я прочел на ее лице по хмурым морщинкам и движению глаз, меня просто шокировало. Я всегда знал — хотя и не отдавал себе отчета в этом знании, — что ее чувственность носит весьма неразборчивый характер. Теперь эта сторона ее натуры открылась мне во всей своей наготе, и я, к своему безмерному смущению, увидел, что она способна вступить в половые сношения с эталоном, с мальчиком, с женщиной, с инопланетянином, с животным — даже с лучом чистой энергии, если бы акт живого организма со светом был возможен. (Архаты, к слову, верят в такую возможность.) Свой целомудренный образ жизни она вела отнюдь не от недостатка желаний. Свою необузданность, пожалуй, я унаследовал от нее.
   Я так вцепился в спинку скамьи, что у меня онемели руки. Я растер их. Вокруг катка уже зажигались светящиеся шары, отражаясь во льду сотнями огней. Началось массовое дезертирство — конькобежцы расходились по ближайшим кафе. Остались только немногочисленные хариджаны — в сумерках из-за их громких криков казалось, что они совсем близко.
   — Мне кажется, существует какой-то заговор с целью убийства Соли, — полушепотом сказал я. — Что тебе известно об этом, мама?
   — Ничего.
   По ее сжатым губам я видел, что ей известно все.
   — Если Соли убьют, Хранитель первым делом заподозрит тебя. Он отправит тебя к акашикам, и они оголят твой мозг.
   — Есть способы, позволяющие надуть акашиков вместе с их примитивными компьютерами, — прищурилась она.
   У меня имелись собственные причины интересоваться пределами возможности акашикских компьютеров, и я спросил:
   — Какие способы?
   — Они есть. Разве я не твердила тебе, что всегда найдется способ перехитрить своих соперников?
   — Ты, помимо этого, учила меня, что убивать нехорошо.
   Подумав, она кивнула.
   — Ребенку необходимо внушить некоторые… простые истины, иначе вселенная поглотит его. Но если дитя — женщина, она быстро усваивает, что можно, а что нет.
   — Ты смогла бы убить Соли? Как легко мы с тобой говорим об убийстве!
   — Это ты говоришь. Я еще ни разу не убила ни единого живого существа.
   — Но ты послала поэта совершить убийство за тебя. Это, выходит, можно?
   — Тем, кому ясна необходимость того или другого, можно все. Есть избранные, к которым законы большинства не относятся.
   — Кто же выбирает их, этих избранных, мама?
   — Судьба. Она метит их, и они тоже должны оставить свою метку.
   — Убийство Соли — это кровавая метка.
   — Все великие события в истории пишутся кровью.
   — Смерть Соли, по-твоему, — великое событие?
   — Без него все разговоры о расколе прекратятся, и Орден будет сохранен.
   — Ты думаешь?
   Она улыбнулась своей беспокойной, самодовольной улыбкой. Подул ветер, предвестник ночных холодов, и мать плотнее запахнула воротник. Неказистое пальто плохо сидело на ней. Она всегда так одевалась — для камуфляжа, как я только что понял. Люди, глядя на ее бесформенную одежду, думают, что перед ними женщина, не придающая значения стилю и не стремящаяся произвести впечатление. На самом деле мать восторгалась собой так, как будто все еще была маленькой девочкой.
   — Как я ненавижу этого Соли! — сказала она.
   Я долбанул коньком лед.
   — Однако ты выбрала его мне в отцы.
   — Только его хромосомы.
   Я снял перчатку и запустил пальцы в волосы, нащупывая рыжие прядки, которые были жестче черных. Но пальцы озябли, и я почти ничего не чувствовал.
   — Почему, мама? — спросил я внезапно.
   — Не спрашивай меня об этом.
   — Ответь. Я хочу знать.
   Она вздохнула, повернув язык во рту, словно шоколадную конфету.
   — Мужчины — всего лишь орудия. И их хромосомы тоже. Я украла у Соли хромосомы, чтобы сделать тебя — Главного Пилота нашего Ордена.
   Я почесал нос. Она смотрела на меня, прищурившись, закусив губу и теребя свой двойной подбородок. Мне казалось, что я понял костяк ее плана. Она пойдет на все, чтобы сделать меня Главным Пилотом, собираясь потом манипулировать мной, как будто я — кукла фантаста. Когда я обвинил ее в этом, она возразила:
   — Разве я способна манипулировать собственным сыном? Ты сам собой манипулируешь. Не имею никакого желания манипулировать будущим Главным Пилотом.
   Она засмеялась, и я подумал, что недооценил степени самомнения, на котором основывался ее план. Я смотрел в ее глаза, казавшиеся темно-синими под тенью капюшона, и видел в них безмерную гордость и честолюбие.
   — Но Орденом правит Хранитель Времени, а не Главный Пилот, — заметил я.
   — Верно, Хранитель Времени, — согласилась она.
   Тогда ее грандиозный замысел открылся мне во всей полноте. Уж очень красноречиво произнесла она «Хранитель Времени». Честолюбие моей матери не знало границ. Она собиралась убить и Хранителя Времени тоже, а в правители Ордена прочила себя.
   Тщеславие, тщеславие, суета сует.
   — Нет, мама, — сказал я, читая указатели на ее лице, — ты никогда не будешь править Орденом.
   Она с шумом выпустила воздух и прижала руки к животу, словно я ударил ее.
   — У моего сына большая власть. Раз уж ты меня, свою мать, видишь насквозь…
   — Просто я читаю некоторые твои программы.
   — Что же это они с тобой сделали? — Она смотрела на меня так, словно видела впервые, и в ее прищуре сквозил ужас. (А что такое ужас, если не смесь ненависти и страха?)
   — Что сделал с тобой воин-поэт, мама?
   — Не смей отвечать вопросом на вопрос! Почему ты такой непослушный? Я думала, что давным-давно научила тебя слушаться.
   Мне не понравился оборот, который приняла наша беседа, а еще больше не понравилось, как мать произнесла слово «слушаться». Это было гадкое слово, а в ее устах оно приобрело и вовсе ужасный смысл. Воины-поэты славились тем, что вселяли в свои жертвы абсолютное послушание. Какой же яд ввел Давуд в ее мозг? Генотоксины, которые хорошо сочетаются с ее хромосомами и постепенно меняют самые глубокие ее программы? Или слель-вирус, пожирающий ее мозг и мало-помалу заменяющий его запрограммированными нейросхемами? Послушными нейросхемами? Возможно, ее мозг слельмимирован? Мать смотрела на темный круг катка, а я прикидывал, в какой степени ее воля уже заменена волей воина-поэта.
   — Этот поэт очень опасен, — сказал я. — Он убьет тебя как муху, если захочет.
   — Все мы смертны.
   — Он убьет твою душу.
   — Я не боюсь умереть.
   — Я всегда думал, что ты боишься, мама.
   — Нет, не боюсь. Разве мы, принимая смерть как должное, не освобождаемся от страха? И разве свободному человеку не все доступно? Нет, я не боюсь.
   Я смахнул лед с усов.
   — Мне кажется, это слова поэта, а не твои.
   Она потуже затянула капюшон и заговорила медленно и мерно, как будто объясняла послушнику теорию круга. При всем ее спокойствии я различал в ее голосе ритм новых программ. Подбор слов, произношение некоторых звуков (она слишком выделяла согласные, образующиеся при пресечении потока воздуха языком), рубленая краткость фраз и мыслей — все было таким же, как обычно, и всетаки немного другим. Я читал ее, но не мог сказать, откуда взялись эти новые программы — просто из идей и верований Давуда или он все-таки мимировал ее мозг. Я вздрогнул, когда она сказала:
   — Ты думаешь, Давуд мной манипулирует? Ничего подобного — это я манипулирую им. Он думает, что нашел способ постепенно подчинить себе мои программы — называй это слель-мимом или как тебе угодно. Это он так думает, заметь. Но откуда у него эта мысль? От меня — это я ему внушила. Это самый тонкий вид манипуляций — уж я-то благодаря своей матери знаю толк в этом искусстве.
   Что же все-таки сделал Давуд — переписал ее программы или переделал жесткий диск? Я дрожал при мысли об этом.
   — Быть может, акашики смогли бы тебе помочь, — сказал я.
   — Не думаю.
   — Давай я отведу тебя к ним — только скажи мне, как тебя найти.
   — Разве твои друзья не сказали тебе, что я беру уроки у воинов-поэтов?
   — Скажи тогда, где найти твоего поэта.
   — Зачем моему сыну может понадобиться воин-поэт?
   — Может быть, я хочу его предупредить, что им манипулируют. — На самом деле я хотел захватить его врасплох до того, как он мимирует мозг моей матери — если он, конечно, до сих пор еще этого не сделал. Я хотел его убить.
   — Суть моих манипуляций такова, что информация о том, что им манипулируют, только заставит его поверить, будто он сможет манипулировать моими манипуляциями, заставив меня поверить, будто я манипулирую им. Это довольно сложно — впрочем, поступай как знаешь. — Она с улыбкой кивнула и повернулась к свету. Ее тень вытянулась, как черное копье, и снова укоротилась на блестящем льду. — Тобой-то никто не манипулирует.
   — Бог ты мой!
   — Разве я учила тебя божиться?
   — Где он, этот поэт?
   — Разве я сторож господину моему?
   — Где он, мама?
   — Сам скажи, раз так хорошо читаешь меня.
   — Ты послала его убить Соли.
   — Соли, — повторила она и закрыла глаза, наконец-то убедившись, что я действительно ее читаю.
   — Почему он согласился убить по твоей просьбе?
   — Не даром, конечно. Воинам-поэтам нужны приверженцы, вот я и примкнула к ним, а взамен Давуд…
   — Когда? О Боже, мама — теперь уже поздно, так?
   — Как же я ненавижу Соли!
   — Мама!
   — Не ищи воина-поэта — неровен час, найдешь.
   — Я убью его.
   — Нет, Мэллори, не уходи. Пусть он сделает свое дело. Зачем тебе нужно спасать Соли? В это самое время поэт, наверно, уже поднимается к нему на башню. Или избавляется от его охраны. Или спрашивает у Соли стихи.
   Я топнул коньком об лед, пытаясь вернуть кровообращение своим окоченевшим ногам.
   — Какие стихи?
   — Такова традиция воинов-поэтов. Они обездвиживают свою жертву, а потом читают ей начальные строчки каких-нибудь старых стихов. Если жертва сумеет их закончить, поэт ее пощадит. Но этих стихов, конечно, никто не знает.
   Я оттолкнулся и поехал прочь. Я ей не верил. Она смеялась надо мной. Не может поэт рисковать провалом, теряя время на то, чтобы спрашивать у жертвы стихи.
   — Куда ты? — крикнула она, не успел я проехать и десяти ярдов.
   — Предупредить Соли об этом безумце!
   — Не уходи от меня! Пожалуйста!
   — До свидания, мама.
   Тогда она прокричала мне вслед:
 
   Не ждал я Смерти, но она
   Любезно дождалась меня.
   Теперь на башне мы втроем:
   Она, Бессмертие и я.
 
   — Вот эти стихи — на случай, если он и тебя спросит.
   Я пригнулся, помахал ей и покатил по льду, делая глубокие вдохи и выдохи. Я не собирался позволять убийце, мастеру слель-мима, безумцу обездвижить меня. Я намеревался сам загнать его в угол.

22
ПАРАДОКС ХАНУМАНА-ОРЛАНДО

   Быть полностью живым значит быть
   в полном сознании.
   Быть в полном сознании значит бояться.
   Бояться значит умереть.
Поговорка воинов-поэтов
 
   Я мчался на восток по ночным улицам, срезав угол через середину Квартала Пришельцев. Поэт сильно меня опередил, но он не мог знать Город так, как я. Надеялся я также, что он не сможет так же долго и быстро бежать на коньках без отдыха. Приглушенные краски больших и малых ледянок как бы перетекали одна в другую: красная сменялась оранжевой, пурпурная зеленой. Красивые дома на чрезвычайно узкой улице Нейропевцов, с балконами и кружевными каменными карнизами, были унизаны сосульками. Падающая с них капель застывала внизу ледяными бугорками и вулканчиками. Опасаясь споткнуться, я свернул на улицу Миазмов. Здесь лед был поровнее, зато имелись опасности другого рода. Из полуоткрытых дверей мнемонических логовищ исходили мириады запахов. Пахло кипящей смолой, ароматическими маслами, новой шерстью и многим другим, в том числе и наркотиками. Я вспомнил, как бежал по этой улице в день пилотских состязаний. Не верилось, что с тех пор прошло целых три года. Я прямо-таки видел Соли, плавно катящегося в пятидесяти ярдах передо мной, слышал постукивание его длинных блестящих беговых коньков. Я проехал мимо какого-то притона, в дверях которого стояли две проститутки с яркокрасными накрашенными губами. От них пахло алкоголем. Они стояли, держась за руки, около светящегося шара, где переливалась разными цветами плазма. Увидев меня, они загородили мне дорогу, и та, что повыше, с волосами как красное вино, распахнула свои меха. Под ними ничего не было. Она предложила мне пойти с ней в переулок, лечь на снег и заняться любовью — бесплатно. Она была мертвецки пьяна, и ей, несомненно, вспоминались прошлые мимолетные удовольствия, испытанные под влиянием спиртных паров. Таковы свойства этой разновидности наркотика: он позволяет вспомнить, что было с тобой во время прошлых пьянок, но мало что помимо этого. Я, унюхав флюиды шотландского виски, вспомнил ночь в баре мастер-пилотов, где впервые встретился с Соли. Я вспомнил, что ненавижу его — зачем же я тогда отталкиваю этих женщин и мчусь через весь Город, чтобы его предупредить? Почему бы не остаться и не позабавиться с ними? (Высокая была очень красива и относилась к тем редким шлюхам, которые занимаются своим ремеслом из любви к мужчинам.) Почему бы не дать Соли умереть?
   Хоть я двигался быстро и успел пересечь молочную ленту Поперечной еще до нашествия ночных толп, я опасался, что Давуд доберется до башни Соли раньше меня. Если честно, я не хотел, чтобы Соли погиб. Он был моим Главным Пилотом, моим дядей, моим отцом, и я просто не мог позволить воину-поэту убить его. Кроме того, мне — уже из чистого эгоизма — хотелось заслужить его благодарность; если его сердце смягчится, он, может быть, простит Бардо с Жюстиной, а заодно и меня, и я остановлю раскол еще в зародыше. Я подумывал, не вызвать ли сани, но на узких извилистых улицах Старого Города, через который я должен был проехать, от них было бы больше помехи, чем пользы. Это был один из немногих случаев моей жизни, когда я пожалел об отсутствии телефонной связи. Я мог бы попросту позвонить Соли и сообщить ему, что Смерть уже в пути. Но если разрешить телефоны, как сказал Хранитель Времени, люди только тем и будут заниматься, что названивать друг другу со всякой дребеденью. Они начнут уславливаться о встречах в определенных местах в определенное время, вследствие чего им понадобятся часы и личные сани, в которых они будут носиться по Городу. Улицы наполнятся шумным взрывоопасным транспортом и прочим шумом — ведь стоит только выпустить технический прогресс изклетки, чтобы люди начали требовать себе личные радио, личные сенсорные коробки и мало ли что еще. В послушниках я часто посмеивался над этой теорией домино, но позже, увидев Триа, Геенну и прочие планеты, где технический прогресс не ограничивался ничем, я решил, что в этом отношении указы Хранителя Времени вполне справедливы.
   Однако, добравшись наконец до Данладийской башни, я успел многократно проклясть Хранителя вместе с его указами. Ветер, дующий с призрачных предгорий Уркеля, летел над пустым Залом Пилотов и Шахматным Павильоном, между общежитиями и другими зданиями на краю Ресы, наметая снежную пыль в открытую дверь башни. Слышался жуткий звук, как будто воздух засасывало в трубу. Деревянная дверь, такая же простая и строгая, каким был знаменитый лорд Данлади, скрипела, раскачиваясь туда-сюда, и на ней была кровь. Кровь была повсюду. За дверью в вестибюле валялись трупы шестерых человек. Перерезанное горло кадетки походило на второй рот, красный и зияющий. На ней лежало тело Тимона Словоплета, пилота, окончившего Ресу за год до нас с Бардо. Тела тянулись через холодный тихий холл до самой лестницы — кадеты и пилоты явно пытались остановить воина-поэта, который накинулся на них со своим разящим ножом, как сумасшедший на стайку детей. Дочиста отмытый послушник лежал, загораживая лестницу, прильнув розовым ртом к четвертой ступеньке. Мне пришлось перескочить через него. Белоснежную шерстяную ткань у него над сердцем пятнал красный круг, похожий на вывеску резчицкой мастерской. Пахло свежим мылом, кровью и страхом.
   Я поднялся по винтовой лестнице тихо, как мог, и прошел по короткому коридору к комнатам Соли. Ботинки стучали по камню, дыхание вырывалось из легких, как ракетный выхлоп, и я боялся, что этот шум насторожит воина-поэта, если ему есть еще чего остерегаться. Белые шкуры на полу приемной были залиты кровью порученца Соли, кадета Маркомана ли Тови. Он, мертвый, скорчился на полу со свернутой и располосованной шеей. Руки у него казались вывихнутыми, голова запрокинулась назад, как у куклы, смертный оскал обнажил красивые белые зубы. Все прочее в комнате — ковры на стенах, низкие кушетки, столики, молитвенники, шахматы и кофейный сервиз — осталось нетронутым. Дверь в комнату Соли была приоткрыта — я вошел, и меня встретил хаос. Я еще ни разу не бывал в святилище Соли и удивился, увидев множество комнатных растений. Кадки и горшки стояли на полу, на полках, свисали с черного обсидианового потолка. (Данладийская башня, кажется, единственное здание в Городе, целиком построенное из этого стекловидного материала.) Все здесь было перевернуто вверх дном. Груда растений вперемешку с битыми горшками загромождала камин, и зелень поджаривалась на горящих поленьях. Черная земля и черепки хрустели у меня под ногами, пахло раздавленными цветами ширы. Сквозь листву покосившегося куста я увидел их обоих. Соли, словно кокон, был примотан к стволу спинакера липкими белково-стальными нитями, выращиваемыми в Квалларе. Он метался, как рыба, попавшая в сеть, и дергался из стороны в сторону, пытаясь опрокинуть дерево. Но оно было слишком велико и росло в огромной кадке, вмонтированной прямо в пол. Листья на ветках, протянувшихся к потолочному окну в двадцати футах над нами, тряслись, и треугольные желтые цветки, лениво кружась, падали на пол.
   — Пожалуйста, Мэллори, ближе не подходи.
   Это произнес воин-поэт, наполовину скрытый стволом дерева. Его радужная камелайка была испачкана кровью, и на сером стволе там, где поэт к нему прислонился, тоже виднелась кровь. Давуд приставил острие своего тонкого ножа к углу глаза Соли.
   — Я как раз собирался перерезать ему зрительный нерв, но ты снова преподнес мне сюрприз.
   Широко раскрытые, одурманенные глаза Соли подергивались. Почти все мускулы у него на лице оцепенели, со лба катился пот. Он него разило страхом.
   — Отпусти его, — сказал я, подходя ближе. Давуд вытянул руку, останавливая меня.
   — Твоя мать не должна была раскрывать тебе наших планов. Как ты заставил ее говорить?
   — Отпусти его, — повторил я.
   — Но момент еще не настал. И потом, моему ордену заплачено за его смерть.
   — Я знаю. Расскажи, что ты сделал с моей матерью.
   Он, не отвечая, положил руку на голову Соли.
   — Твоя мать хорошо заплатила за эту возможность.
   — Возможность? — Я не понимал, что он имеет в виду. Соли смотрел на меня пустыми глазами так, будто вовсе ничего не понимал. Лицо у него стало бессмысленным, как у аутиста — на нем ничего нельзя было прочесть, кроме боли и страха.
   — Что это за яд, который отнимает у человека самосознание и делает его программы нечитабельными? — спросил я. Мне страшно хотелось броситься к Соли и лупить его по лицу, пока он не придет в себя. Я не хотел видеть его таким.
   — Нет, пилот, не шевелись! Мы почти уже достигли момента возможного, — в порядке информации сообщил поэт — возможно, он прочел программу моего любопытства. — Соли почти жив: еще немного — и он возродится.
   Соли внезапно издал вопль и прокусил себе губу. Кровь через подбородок потекла по шее. Кровавый лепесток нижней губы прилип к зубам, в рваном отверстии виднелись резцы. Все мускулы его тела напряглись разом, скрутившись в сотрясаемый спазмами узел. Судороги грозили поломать ему кости и порвать связки, но Мехтар не зря переделал его в алалоя — на совесть переделал.
   — Ему больно! Он страдает!
   — Пожалуйста, оставайся на месте, — улыбнулся Давуд, — не то Главный Пилот умрет до наступления момента.
   — Ты нарочно его мучаешь!
   — Конечно — как же иначе его пробудить? Боль — это молния, которая озарит его ум и заставит его проснуться. — Он запустил свои толстые пальцы в мокрые от пота волосы Соли и стиснул кулак. Его красное кольцо просвечивало сквозь черные пряди, как лужа крови. — Смотри, как полно живет сейчас Соли. Я дал ему наркотик, и звуковые волны моего голоса бьют в него, как кулаки. Чувствуешь ты запах масла каны от моих духов? Для Соли это кислота, разъедающая его ноздри и легкие. Ты не можешь себе представить, какую он терпит боль. Лучи светильников пронзают ему глаза, как ножи. Он жаждет закрыть глаза, он молится об этом. Еще чуть-чуть — и я воткну ему в глаз свой нож, вот сюда, где проходит нерв. Вот тогда-то молния и расщепит его голову! И настанет момент, пилот, единственный, ярче молнии — момент без страха. Я отниму у робота малую жизнь и дам ему большую. Уже скоро — ты сам видишь, что он почти готов.
   — Но ведь он умрет!
   — Нет, он обретет истинную жизнь — в свой последний момент — и в бесконечных витках вечности будет переживать его снова и снова.
   — Это безумие!
   — Он готов! Смотри — страх бушует в его глазах, как океан. Он слышит каждое мое слово, но ничего не понимает и знает одно: страх. Страх, кольцо вечности, боль.
   — Нет!
   Я не желал больше слышать проповедей поэта. Мне было все равно, победит ли Соли мастер-программу своего страха, чтобы прожить свой великолепный момент. Способ, которым поэт внедрял свой символ веры в его тело, вызывал у меня тошноту. Почему фанатикам всегда требуется заражать других вирусом своей религии? Почему большинство религий вторгаются в жертву силой, бросая ее в жар, и через нее заражают, как чума, еще больше жертв? К чему все это безумство? Я увидел, как нож приближается к раскрытому глазу Соли, и закричал:
   — Нет!
   Я двинулся через комнату. Я вступил в замедленное время и потому двигался с невероятной скоростью. Думаю, этот мой молниеносный бросок и спас Соли жизнь. (Малую жизнь. Обыкновенную жизнь пилота, наполненную математикой и странствиями.) У поэта не осталось больше времени для пыток. Он мог бы убить Соли сразу, но тогда пришлось бы отказаться от «момента возможного», и убийство, согласно его извращенной вере, совершилось бы без всякой пользы. Увидев, как я перемахнул через вырванный с корнем куст, он недовольно скривил свои полные красные губы. Видно было, что ему не хочется меня убивать. Его голос излился, как вино:
   — Еще чуть-чуть, и ты мог бы стать одним из нас, Возлюбленным вечности.
   Он тоже перешел в замедленное время. Его кольца, красное и зеленое, крутящийся плащ и сверкающая сталь слились в сплошное пятно. Я знал, что единственная моя надежда — избегать его пальцевых ножей и отравленных игл, спрятанных под плащом, уворачиваться от его кулака, а главное, не дать его большому ножу задеть себя. Я должен был подойти к нему вплотную, чтобы схватиться с ним. Тогда я смогу пустить в ход приемы Хранителя Времени, используя мощь своих алалойских костей и мускулов.
   Но подойти к нему было не так-то просто. Он, должно быть, сразу разгадал мою стратегию и сначала попытался пырнуть меня в живот, а потом полоснуть по пальцам. Я почувствовал, как их кончики ожгло, словно молнией. Скосив глаза, я увидел, что он обрезал с мясом два моих ногтя. Там медленно-медленно — как все происходит в замедленном времени — скапливалась кровь. Мы кружились и метались по комнате, ломая оставшиеся растения. Я стукнулся головой о подвесной горшок с папоротником. Кровь из моего сжатого кулака брызнула на листья, медленно расплываясь по зеленому в прожилках кружеву. Я сделал выпад, целя поэту в горло, но он отскочил в сторону легко, как балерина. Хотя мы оба увязли в янтаре замедленного времени, мне казалось, что он движется быстрее меня. Либо это действительно было так, либо он читал мои программы и предвосхищал мои движения. Искусство воинов-поэтов проявлялось во всем своем смертоносном блеске.
   Существовало, однако, одно искусство, недоступное им. Тем, кто каждый миг живет на грани смерти, не дано овладеть пассивным, меланхолическим, полным тайного страха мышлением скраеров. Да и кто способен понять таинственный танец снов о будущем, который разыгрывается перед внутренним взором скраера? Откуда приходят к нему эти образы и как обретают зримую форму? Предполагается, что скраерство и мнемоника — две стороны одного явления. Если верно, что вселенная вечно повторяется, как драма в стихах, в точности так же разыгрываемая теми же актерами во время каждого спектакля, то разве древняя память не равнозначна видениям далекого будущего? Все возможно. Едва избежав удара, направленного Давудом мне в глаза, и вдохнув запах масла каны, я начал вспоминать — так мне тогда подумалось. Образы, пришедшие ко мне, были похожи на недавние воспоминания. ВотДавуд порезал мне пальцы, вот направил нож мне в висок, вот достал из-под плаща дротик, покрытый пурпурным ядом бо. Но тут до меня дошло, что это не воспоминания, а нечто новое. На миг мне показалось, что я не вижу эти картинки по-настоящему; затем, в неизмеримо короткую частицу времени, я заключил, что просто читаю едва заметные движения мускулов, выдающие боевые программы Давуда. Я решил, что эти указатели позволяют мне реконструировать его последующие ходы. Он сделал выпад, выхватил пурпурный дротик, и кожа у меня на ладони раскрылась, как огнецвет — все происходило в точности так же, как мне привиделось. Внезапно я понял, что не читаю его программы — вернее, не просто читаю. Я видел все очень реалистично, в цвете и движении. Давуд метнул дротик мне в шею, но я почему-то успел увернуться, и дротик в меня не попал. Значит, я все-таки читал его программы? Нет, вряд ли. Воинов-поэтов с детства учат маскировать их. Для воина выдать свои намерения — это грех. И дело не только в этом.