От Рождества Христова 1719 года февраля 10 дня преставился в Москве раб Божий российских войск первый генерал фельтмаршал тайный советник и военный кавалер мальтийский славного чина святого апостола Андрея и протчих орденов граф Борис Петрович Шереметев а тело его по повелению царского пресветлого величества самодержца всероссийского из Москвы привезено в царствующий град Санктпетербург и погребено в Троицком Невском монастыре апреля 10 дня 1719-го.
   Подобные надписи, помещавшиеся на надгробных плитах, обычно сводятся к перечислению чинов и заслуг, а когда в отдельных случаях говорят о добродетелях почившего, то лишены эмоционального тона. С 1740-х гг. прозаическим надписям начинают сопутствовать надписи стихотворные. Первоначально они пишутся вполне в духе силлабической эпитафии рубежа XVII–XVIII вв. и, дублируя прозаическую надпись, повторяют послужной список почившего. Такова эпитафия 1744 г. грузинского князя Стефана:
 
Аз тысяща седмь сот двадцать девята лета
В 28 ноября жителем стал света.
А год, месяца седмь сот был сорок четвертый,
13 июля, как вкусил я смерти.
В Голландии живота я тогда лишился,
Когда дел отечеству полезных учился,
При российском министре с братом, что в средине
Зде же лежит погребен в день и час единий.
В том только разнство, что мя матерь несчастлива
В Голландию приехав, не застала жива,
А брата хотя здрава привезла с собою,
Но умершаго вскоре погребе со мною.
И тако с братом меньшим с малым трема годы
Оба здесь положены. Кия ж мы породы,
На отеческом сие гробе ты узнаешь,
Когда надпись полную тамо прочитаешь.
 
   (Лазаревское кладбище)
 
   Этот монолог от первого лица позволяет проиллюстрировать главную особенность «кладбищенской поэзии» вообще, а именно значительную степень консервативности жанра. Точно такие силлабические эпитафии известны как по московскому некрополю конца XVII в., так и по некрополям даже второй половины XVIII в., расходясь иногда лишь в деталях биографии. Эта консервативность объясняется, в частности, упоминавшейся особенностью поэтики кладбищенского слова: монотематизм жанра невольно приводит к повторению метафор, сравнений и устоявшейся поэтической фразеологии. Огромную роль играет и литературная традиция. Разумеется, в «высокой» поэзии приверженность традиции никак не стесняет поэта, но в массовой кладбищенской поэзии начинают действовать те же законы, которые отмечаются в художественном примитиве: хотя безвестные авторы эпитафий и соотносят свои тексты с существующим каноном, литературные достоинства почти всегда отступают на второй план перед выражением чисто человеческих чувств. Старые формы застывают и тиражируются, клише – самая характерная черта массовой эпитафии.
   Однако замечательно, что в петербургском некрополе силлабических эпитафий значительно меньше, чем в московском, не говоря о провинциальном, в котором «протокольные» силлабические эпитафии встречаются до начала XIX в. Это вполне понятно – создаваемая в столице новая культура петербургского периода русской истории самым прямым образом сказывалась на кладбищенской литературе. В Петербурге уже с середины века зарифмованная биография начинает сменяться надписями панегирического и элегического характера. Меняется и соотношение прозы и стиха в надписях.
   Сложились два типа панегирических надписей. Более распространенная представлена на серебряной гробнице Александра Невского, сооруженной в 1747–1752 гг., – подробная прозаическая надпись и стихотворная эпитафия, написанная М. В. Ломоносовым:
 
Святый и храбрый князь здесь телом почивает;
Но духом от небес на град сей призирает
И на брега, где он противных побеждал
И где невидимо Петру споспешствовал.
Являя дщерь его усердие святое,
Сему защитнику воздвигла раку в честь
От первого сребра, что недро ей земное
Открыло, как на трон благоволила сесть.
 
   Второй тип, явно ориентированный на гуманистическую надпись эпохи Возрождения, представлен на надгробии самого Ломоносова (Лазаревское кладбище), В. К. Тредиаковского (Смоленское кладбище), а в середине 1800-х гг. – М. Н. Муравьева[221]. Обычно это двуязычная надпись на русском и латинском языках, представляющая собой торжественную прозу.
   Более заметно изменение соотношения стиха и прозы в надписях элегических, например на надгробии поэтессы А. Ф. Ржевской (1769 г., Лазаревское кладбище)[222]. На нем всего три надписи: две прозаические и одна стихотворная. Первую краткую прозаическую надпись можно назвать опознавательно-биографической, вторая – это уже развернутая похвала добродетелям и талантам, повторенная еще и в большой стихотворной надписи, но в другой интонации, интонации философско-медитативного размышления, завершающегося сентенцией:
 
Супруг в ней потеряв любовницу и друга,
Отчаясь слезы льет и будет плакать век.
Но что ж ей пользы в том? Вот, что есть человек.
 
   Надгробие М. В. Ломоносова на Лазаревском кладбище
 
   С этой эпитафией сходна по структуре надпись на могиле Ф. Ф. Дубянского (1774 г., Лазаревское кладбище):
 
Для общества кто жизнь полезну провождает
И во младых летах нечаянно скончает, —
Достойно ль сожалеть о случае таком,
Коль многого и вдруг лишаемся мы в ком?
Лежащий в гробе здесь кем ни был в свете знаем,
Днесь в горестных слезах он всеми вспоминаем.
Сей ревностно по смерть отечеству служил,
Любя всех искренно, всегда добро творил.
Почтенный в свете муж ничем не был прельщенный,
Хранил законы все граждански и священны;
Делами так сиял, презревши ложь и лесть,
Что вечно процветет его хвала и честь.
Но ах! Дубянский сам теперь сего не внемлет!
Едины лишь от нас с желанием приемлет
Усердные иметь молитвы пред Творцом,
Чтоб увенчал его небесных благ венцом.
Внемли ж, Всевышний, нас с молением сердечным
И в небе награди его блаженством вечным.
 
   Эпитафии крупных поэтов XVIII в. (Ломоносова, Сумарокова и др.) несомненно оказали влияние на общее развитие жанра в петербургском некрополе, однако их надписи появляются на надгробиях сравнительно редко. Новые образцы, в том числе опубликованные в журналах, тиражируются на кладбищах уже почти профессиональными сочинителями эпитафий. С одним из них, В. Г. Рубаном, связано появление нового типа эпитафии (чаще всего крупному чиновнику), в котором отчасти воскрешаются черты силлабического панегирика, при этом надпись прозаическая сведена до минимума. Типична его эпитафия А. В. Олешеву (1788 г., Лазаревское кладбище):
 
Чем Шпалдинг, де Мулин и Юнг себя прославил,
То Олешев своим соотчичам оставил.
Был воин, судия, философ, эконом,
Гостеприимством всем его известен дом.
Жил добродетельно и кончил жизнь без страху.
Читатель, ты его воздав почтенье праху,
К Всевышнему мольбу усердну вознеси,
Да царствует его дух вечно в небеси[223].
 
   Многократное повторение этой схемы, сухой и безличной, сочиняемой обычно по заказу, и создало Рубану репутацию «надгробописца» (Д. И. Хвостов).
   Надгробие И. М. Измайлова на Лазаревском кладбище
 
   Надгробие М. Н. Муравьева на Лазаревском кладбище
 
   К концу века обширные панегирические надписи, равно как и пышные гробницы, подвергаются осуждению. Эпитафия предромантизма оказалась более чуткой, чем силлабическая, к смене литературных вкусов. С восстановлением равновесия и пропорций между стихотворными и прозаическими надписями в петербургском некрополе получает распространение более привычный уже для XIX в. тип небольшой эпиграмматической эпитафии, в которой проявляется, а в эпоху сентиментализма закрепляется интимный характер публичного культа умерших. Впрочем, одной из первых была эпитафия А. П. Сумарокова А. П. Шереметевой (1768 г., Лазаревское кладбище):
 
А ты, о Боже, глас родителя внемли!
Да будет дочь его, отъятая судьбою,
Толико в небеси прехвальна пред тобою,
Колико пребыла прехвальна на земли.
 
   Избавленные от биографических и служебных подробностей, эти эпитафии строятся на обыгрывании противопоставлений «жизнь—смерть», «душа—тело», «земля—небеса» и др. Может быть, особенно наглядны двустишия драматургам Я. Б. Княжнину (1791 г., Смоленское кладбище):
 
Твореньи Княжнина Россия не забудет,
Он был и нет его; он есть и вечно будет.
 
   В. И. Лукину (1794 г., Лазаревское кладбище):
 
Я умер! Здесь мой сокрыт во гробе прах.
Я духом жив и буду жить у искренних друзей в сердцах.
 
   В 1810-х гг. четверостишие становится основной формой эпитафии. Она приобретает характер дружеских или родственных переживаний, «герой» стихотворной надписи совершенно освобождается от социальных характеристик, как в эпитафиях Г. Р. Державина – поэту и одновременно крупному чиновнику М. Н. Муравьеву (1807 г., Лазаревское кладбище):
 
Дух кроткий, честный, просвещенный,
Не мира гражданин сего
Взлетал в селении священны,
Здесь друга прах почиет моего[224].
 
   или жене (1794 г., Лазаревское кладбище):
 
Где добродетель? Где краса?
Кто мне следы ее приметит?
Увы! здесь дверь на небеса…
Сокрылась в ней – да солнце встретит!
 
   Кладбищенская литература далеко не сразу стала осознаваться «сниженным культурным фондом», некрополь как раз в литературной своей части тесно связан с текущей литературой. Эпитафия одновременно «публиковалась» на надгробной плите и на журнальных страницах, как, например, эпитафия поэту М. В. Милонову (1821 г., Георгиевское кладбище) В. И. Панаева:
 
У славы, у надежд отчизны похищенный,
Погибший в цвете лет, Милонов здесь лежит.
В чью грудь доступен огнь поэзии священной,
Тот искренней слезой прах юноши почтит[225].
 
   Кладбища, гробницы, мавзолеи, надписи – постоянные темы журнальных публикаций; «прогулки на кладбище» – характерный литературный жанр конца XVIII-первой трети XIX вв. Литературная репутация эпитафии была очень высока: после смерти И. Ф. Богдановича (1803 г.) Н. М. Карамзин объявил в «Вестнике Европы» конкурс на лучшую эпитафию, а кончина А. В. Суворова вызвала целый цикл эпитафий от обширной биографически-панегирической А. С. Шишкова[226] до двустишия Н. И. Гнедича:
 
Ты ищешь монумента?..
Суворов здесь лежит[227].
 
   Хотя текст надписи был избран еще самим Суворовым в разговоре с Державиным – «Здесь лежит Суворов».
   Надгробие А. А. Полянского на Лазаревском кладбище
 
   В классицистической эпитафии XVIII в. звучал пафос гражданственности и честно исполненного долга. Это можно заметить еще в стихах на памятнике адмиралу П. И. Ханыкову на Лазаревском кладбище (1812 г.):
 
Здесь старец опочил, благословенный свыше,
Вождь сил, носящийся с громами по морям,
Он был в день брани – лев, в день мира агнца тише,
России верный сын, слуга и друг царям.
Он с верою протек путь жизни скорбный, тесный,
И в смерти с верою сподобен торжества.
За подвиг на земли приял венец небесный
И славой воссиял во свете Божества.
 
   Своеобразной реминисценцией «послужных списков» эпитафий прошлого века является надпись на могиле Г. С. Лебедева, похороненного в 1817 г. на Георгиевском кладбище. Стихи на памятнике известному путешественнику и исследователю Индии гласят:
 
Сей муж, с названием согласно,
Три части света пролетел;
Полет он делал не напрасно
Во отдаленнейший предел;
Он первый из сынов Российских
Восточну Индию проник
И, списки нравов сняв индийских,
В Россию их принес язык.
Без всех ума образований,
Толь важный совершил полет;
Состав от Индских мурований
Небезуспешно выдал в свет.
Судьба всеобща упредила
Труды покоем наградить.
Супруга нежна рассудила
Сей памятник соорудить.
Да сим любви ее залогом
Пришельцев убедить земных,
Да с нею воздохнуть пред Богом,
Ему желая мест святых.
 
   Однако для первой трети XIX в. более типичны тексты, абстрагирующиеся от биографических реалий. Эпоха романтизма поднимает в стихотворном жанре эпитафии вечные вопросы жизни и смерти, любви и веры.
 
Ни тяжкая земля, ни камень гробовой
Души бессмертныя не окуют полета.
Она, как узница от цепи роковой.
Летит в безбрежну даль сияния и света.
 
 
Земная жизнь, как тяжкий плен стесняет.
Удел земли – мятеж и суета.
Но в дебрях жизни сей нас грустных утешает
Животворящее сияние креста;
 
 
За ним, христианин, – сотрешь сей жизни бремя,
За ним, туда, где зародилось время,
Отколь связует все цепь древняя веков;
Тебя, как сына, там ждет вечная любовь!
 
   Это стихи на памятнике участника Отечественной войны 1812 г. князя Б. А. Голицына на Лазаревском кладбище (1822 г.). С ними перекликаются проникнутые религиозным чувством строки эпитафии В. Ф. Резановой (1820 г.):
 
Хранитель Ангел твой, как сирота, унылой
Невидимо живет над мирной здесь могилой.
И посреди молитв, близ урны притаясь,
К тебе друзей твоих приход благословляет,
Их слезы о тебе, их вздохи собирает
И ждет в томлении, когда ударит час —
И спящих под землей пробудит Бог трубою!
И явится на суд Сопутник твой с тобою?
 
   В контексте романтизма приобретает особую выразительность мотив будущей – за гробом – встречи любящих душ:
 
Супруга милая, тебя уж нет со мной,
Дни счастья моего с тобой навек сокрылись!
Так что ж осталося в сей участи мне злой?
Желать, чтоб в вечности скорей мы съединились.
 
   (1808 г., Лазаревское кладбище, княгине А. И. Урусовой)
   Надгробие В. Я. Чичагова на Лазаревском кладбище
 
   Надгробие А. Н. Оленина на Тихвинском кладбище
 
   Другой столь же постоянный мотив: на тех, кого призывает к себе Бог, лежит печать избранника:
 
Бесценной супруге
Ты жизни цену мне прямую показала,
Ты год блаженства мне небесного дала.
Но ангел кроткий наш, Ты нам на миг сияла
И к ангелам в свое отечество пришла.
 
   (1823 г., Смоленское кладбище, А. П. Инглис)
 
   Характерен также для эпитафии романтизма экспрессивный взрыв, выражение безудержного горя и потрясения. Стихи мужа на памятнике А. А. Лобановой:
 
И дружба, и любовь, и самый прах мне милой —
Все, все поглощено могилой.
 
   (1836 г., Ново-Лазаревское кладбище)
 
   Стихи на памятнике Е. Л. Владимировой (рожд. кн. Шаховской), о которой сообщается, по обычаю тех лет, что в замужестве она была 9 месяцев и 11 дней:
 
Мой друг, как ужасно, как сладко любить!
Весь мир так прекрасен, как лик совершенства.
 
   (1836 г.)
 
   Нельзя не заметить достаточно высокий литературный уровень эпитафии начала XIX в., по преимуществу анонимной, но находящейся в русле настоящего поэтического искусства. В отличие от дежурных эпитафий «надгробописца» Рубана, стихотворные тексты, создававшиеся известными поэтами XIX в., имеют вполне определенный повод для написания, адресованы к друзьям и близким. Так, А. С. Пушкин в 1828 г. пишет эпитафию младенцу Николеньке Волконскому, сыну декабриста С. Г. Волконского и М. Н. Волконской (рожд. Раевской), уехавшей вслед за мужем в Сибирь:
 
В сиянье, в радостном покое,
У трона Вечного Творца,
С улыбкой он глядит в изгнание земное,
Благословляет мать и молит за отца.
 
   И. А. Крылов сочинил надгробную надпись на памятник Е. М. Олениной, к которой относился с большой признательностью и уважением; это были последние стихотворные строки, сочиненные Крыловым. На памятнике А. Н. Оленина сохранилась эпитафия, написанная А. П. Керн, приходившейся племянницей его супруге. Заслуживает внимания жанр эпитафии в творчестве П. А. Вяземского. В некрополях Александро-Невской лавры сохраняются памятники с его стихотворными надписями. Одна посвящена двадцатилетнему поручику Семеновского полка Владимиру Смирнову, прошедшему поля сражений Отечественной войны и неожиданно скончавшемуся в 1815 г. в родительском доме:
 
Цвет юности его в боях судьба щадила,
При взорах матери ждала его могила.
Таинственной руки непостижим закон!
Едва приветствуем семейством дружным он,
И сей привета глас – глас вечного прощанья:
Болезнью свержен он на хладный одр страданья.
От юного чела отринуть не могли
Удара плач сестер, родителей стенанье.
Покойся, добрый сын, минутный гость земли!
Утешьтесь, мать, отец! За гробом есть свиданье.
 
   Романтическая идеализация, однако, превращается в штамп, риторическую фигуру, не имеющую отношения к реальной действительности. На памятнике графа А. И. Моркова, не блиставшего дипломатическими и государственными заслугами, его внебрачная дочь, унаследовавшая значительное состояние, поместила следующие анонимные стихи:
 
Поборник истины, блюститель правоты,
Служил, как верный сын, Отечеству, престолу,
Как столп, недвижим, непреклонен долу
Высокий, тонкий ум и сердца доброты
Всегда он озарял чистейшею душою;
Был славен на земли, но верою святою
В прекрасных днях своих стремился к небесам;
Здесь в памяти живет, а дух бессмертный – там;
Дочь благодарная печалью сражена,
Лежит едва дыша у праха ей священна.
Лежит и молится и про себя, и вслух,
Да в лоне Божием его почиет дух.
 
   (1827 г., Лазаревское кладбище)
   Надгробие А. Бозио на Выборгском римско-католическом кладбище
 
   Надгробие А. И. Моркова на Лазаревском кладбище
 
   Романтическая поэтика обнаруживает себя и в постоянных, устойчивых (до навязчивости) рифмах: друг – супруг, могила – разлучила, прах – слезах и т. п.; в обращении к традиционному, многократно испытанному арсеналу образов. Вот эпитафия на могиле сестер Е. А. и М. А. Бек. Одна умерла девицей, другая – матерью четверых детей:
 
Одна развиться не успела,
Другая пышно расцвела —
Лишь утра блеск одна узрела,
Другая в полдень отцвела.
Так улететь спешат две розы
Дыханьем чистым в небеса;
Их цвет лишь прах; как наши слезы,
На них алмазная роса.
 
   (1834 г., Лазаревское кладбище)
 
   Другой романтический штамп:
 
Жизнь! Ты море и волненье,
Смерть! Ты пристань и покой;
Будет там соединенье
Разлученных здесь волной.
 
   (1834 г.)
 
   Эпитафия как литературная форма и факт бытовой культуры по природе своей явление не собственно русское, заимствованное. В качестве художественного текста эпитафия, даже в пору расцвета жанра – в конце XVIII—начале XIX вв. – встречается лишь на городских кладбищах, богатых дворянских и купеческих надгробиях. Не случайно кризис жанра совпал с кризисом романтизма, художественного направления, поэтику которого жанр эпитафии наиболее органично воспринял.
   Примечательно, что именно в поэзии романтиков отразилось ощущение противоречия между клишированными образами текстов эпитафий и непосредственностью чувства, связанного с могилой близкого человека.
   Н. М. Языков в 1829 г. завещал:
 
Когда умру, смиренно совершите
По мне обряд печальный и святой.
И мне стихов надгробных не пишите,
И мрамора не ставьте надо мной.
 
   («Песня»)
 
   Поэт-романтик Д. Струйский писал в 1841 г.:
 
Крест деревянный над могилой
Какой-то мирной простотой
Влечет к себе мой дух унылый —
И верю я: он друг прямой.
Но с эпитафией слезливой —
На светлом мраморе венец,
Из меди вылит горделивой, —
Мне подозрителен, как льстец.
 
   («Предубеждение»[228])
 
   Еще определеннее эта мысль прозвучит в «Завещании» Н. В. Гоголя: «Завещаю не ставить надо мною никакого памятника и не помышлять о таком пустяке, христианина недостойном»[229].
   Надгробие Ф. И. Шуберта на Смоленском лютеранском кладбище
 
   С иронией об «общеупотребительных на могилах среднего люда кладбищенских стихах» говорит Ф. М. Достоевский в «Братьях Карамазовых», смеется над ними и Марко Вовчок в романе «Записки причетника». Как известно, могила Л. Н. Толстого лишена какой-либо надписи. Но, пожалуй, с наибольшей резкостью и идеологической направленностью об этом предмете высказывался Н. С. Лесков: «…скромному и истинно святому чувству нашего народа глубоко противно кичливое стремление к надмогильной монументальности с дутыми эпитафиями, всегда более или менее неудачными и неприятными для христианского чувства. Если такая претенциозность и встречается у простолюдинов, то это встречается как чужеземный нанос – как порча, пробирающаяся в наш народ с Запада, – преимущественно от немцев, которые любят «возводить» монументы и высекать на них широковещательные надписи о деяниях и заслугах покойника. Наш же русский памятник, если то кому угодно знать, – это дубовый крест с голубцом – и более ничего. Крест ставился на могиле в знак того, что здесь погребен христианин; а о делах его и значении не считают нужным писать и возвещать, потому что все наши дела – тлен и суета. Вот почему многих и самых богатых и почетных в своем кругу русских простолюдинов камнями не прессуют, а «означают», – заметьте, не украшают, а только «означают» крестом. А где от этого отступают, там, значит, отступают уже от своего доброго родительского обычая, о котором весьма позволительно пожалеть»[230]. Лесков завещал похоронить его «самым скромным и дешевым порядком», просил никогда не ставить на могиле «никакого иного памятника, кроме обыкновенного, простого деревянного креста»[231].
   Уже из этих свидетельств ясно, что во второй половине XIX в. сложились новые общественные и общекультурные условия, прямо или косвенно отразившиеся в том частном факте, что число эпитафий, особенно стихотворных, резко уменьшилось. В 1840-е гг., в эпоху прозы, «натуральной школы», анализа, критики, публицистики, – чувствительные надписи на памятниках воспринимаются как анахронизм.
   В то же время усиление позиций ортодоксального православия отражается в широком цитировании на памятниках церковных текстов, вытесняющих светскую эпитафию. Наиболее часто использовались тексты из Евангелий: «Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят» (Мф., 5, 8), «Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас» (Мф., 11, 28), «Пустите детей приходить ко Мне и не препятствуйте им, ибо таковых есть Царствие Божие» (Мк., 10, 14) и др. Тексты эти становятся столь функционально устойчивы, что иногда не воспроизводятся, а дается лишь отсылка на главу и стих Евангелия.
   В некоторых эпитафиях зарифмованы упоминания о конкретных видах деятельности погребенного. На могиле неизвестного, имеющего отношение к кровельному делу:
 
Я крыл и храмы, и дворцы,
Простите, братия отцы[232].
 
   Над смотрителем Волковского кладбища А. А. Худяковым (1879 г.) положен камень с такой надписью:
 
Прохожий, здесь лежит смотритель.
Живых он в горе утешал.
А мертвых в вечную обитель
Сам каждодневно провожал.
17 лет он здесь трудился,
Квартиры мертвым отводил.
Когда же с жизнью распростился
И бренный труп его остыл,
Он сам в квартире стал нуждаться,
Таков, знать, час уже пришел.
А новый
Квартиру здесь ему отвел.
 
   Но, пожалуй, один из самых оригинальных в Петербурге надгробных памятников – книгоиздателю И. Т. Лисенкову на Тихвинском кладбище Александро-Невской лавры. Литераторам-современникам он был хорошо известен: родом с Украины, никакого образования не получил, но всю жизнь провел с книгой, издал Гомера в переводе Гнедича, Шевченко, Котляревского. Рядом с Гнедичем он и купил себе заранее место для могилы, установив на месте будущего погребения гранитный саркофаг, со всех сторон испещренный стихотворными и прозаическими текстами. Подбор их явно свидетельствует о вкусах заказчика, имени которого, как и даты смерти (1881 г.), на памятнике нет.
   Фрагменты пространной лисенковской автоэпитафии, сохранявшей популярность в течение более чем столетия, воспроизводились на различных памятниках уже в XX в. Приведем некоторые из этих текстов.
 
Уходит человек из Мира,