Здесь, во взятой напрокат машине, я наклонился к ней. Наше дыхание смешалось. Я хотел поцеловать ее, но она отвернулась; остался только обмен дыханием. Запах ее духов наполнил мою душу счастьем, это было словно семь поцелуев любви и радости, и запах поднимался снизу вверх, подобно запаху всесожжения, высшему запаху, который вздымается и завязывает тайные связи между существами, сковывает их, и они становятся единым существом.
   Ночью, один в постели, я получил этот улетевший поцелуй, такой желанный. Ее глубокий вздох проник в меня, а мой вздох, вошедший в нее, придал мне такую силу, что я почувствовал себя всемогущим, всесильным, сверхчеловеком. Я овладел ее образом, колыхавшимся между желаемым и действительным, потому что в нем чувствовалась плоть, потому что он был истинным. И так велико было искушение взглянуть на нее, приблизиться к ней, восхищаться ею, что я встал, быстро оделся и вышел из номера. С колотившимся сердцем я подошел к ее двери, приник к ней головой, словно пытаясь соблазнить ее, умолить открыться. Но она оставалась запертой, как калитка в запретный сад. Я стоял неподвижно, опустив голову, держась за ручку, — не знаю, сколько времени.
   — Ах, — говорил я себе, — если бы только я мог осмелиться постучать, войти, обнять ее, взять на руки, поцеловать, прижать разгоряченный лоб к ее лбу, увлечь к кровати и опять обнять…
 
   Институт арабистики располагался в огромном здании, идеально прямоугольном, поражавшем своими размерами и архитектурой; оно просвечивало, как черное кружево. Сердце стучало, когда мы с Джейн входили в этот храм, хранивший в себе оригинал Медного свитка.
   На втором этаже находилась экспозиция, посвященная Иордании. В центре просторного зала, где были выставлены произведения искусства древности и фотографии, на небольшом возвышении стоял прямоугольный стол, накрытый толстым стеклом.
   Тут-то я его и увидел таким, каким он был, — настоящий, подлинный Медный свиток. Металлическая пластина; длиной два с половиной метра и шириной сантиметров тридцать, составленная из трех соединенных медных листов образующая ленту, которая могла сворачиваться наподобие пергаментов, на которых писал я. Внутреннюю его поверхность покрывал текст на древнееврейском, выбитый на металле точными ударами зубила. Он подвергся реставрации, и на нем не видно было следов старения и окисления, а благодаря технологическому электрохимическому чуду и современной информатике буквы выглядели так, будто были нанесены накануне.
   Вместе с текстом пришло послание из глубины веков, медное послание на меди. Кто бы мог подумать, что этот свиток переживет поколения людей, войны, шатания Истории? И кому могло прийти в голову, что под пальмами и камнями, под истлевшими костями, в песках пустыни, в мрачных пещерах Мертвого моря, в разбитых глиняных кувшинах лежала книга? Кто знал, что выжили только буквы, впитавшие дыхание тех, кого они пережили?
   Этот Медный свиток был так стар, что мог погибнуть, увидев дневной свет после двух тысяч лет, проведенных в темноте пещер. Он чуть было не рассыпался в пыль. Сжавшись, он отказывался раскрываться. Тогда пришлось прибегнуть к операции с применением газа, защитных очков, лабораторного клея. Затем он совершил путешествие в Амман, и там, выставленный на всеобщее обозрение, испытал серьезный рецидив. Свет ослеплял его, оглушал, ослаблял. Опять пришлось пересекать моря и континенты, до самой Франции, где повторная операция вернула его к жизни.
   И вот теперь я рассматривал текст, узнавая, потому что знал его наизусть: ведь буквы древнееврейского алфавита обладают даром запечатлеваться в памяти, на которую они влияют подобно чудодейственному снадобью, обладающему магическими свойствами. Пуансон придал форму меди, покрыл ее знаками, а эти знаки — я в этом уверен — отражали другие знаки, которые — я знал это — отражали и другие знаки, и так вплоть до самого Сокровенного, до Тайны Тайн.
   В течение более двух тысяч лет мы пишем на пергаменте, на вид более привлекательном, чем папирус, и, главное, более прочном: только благодаря этому свитки нашей секты сохранились, несмотря на разрушительные действия времени. Почему Елиав, сын Меремота, предпочел этот материал пергаменту, листы которого сшиваются подряд льняными нитями или сухожилиями животных и тщательно обрабатываются согласно раввинским правилам? Он мог бы взять козлиную кожу серого цвета или баранью кожу цвета белого сливочного масла, с более желтым и углубленным тоном со стороны шерсти, их кожа, ставшая белой из-за лучшей проникаемости, впитывает в себя мел в процессе бланшировки. Он мог бы выбрать велень, мягкий, тонкий и дорогой, который получают из мертворожденных животных — телят, ягнят, козлят. Веленевый пергамент не мнется, он прочен, гладок, но перо на нем не скользит; он такой чисто-белый, что можно подумать, что он светится. Вот почему мы используем телячью велень для переписывания священного текста Торы.
   Тогда почему медь, а не веленевый пергамент?
   Еще он мог бы использовать кожу козы, козленка, барана, ягненка, газели и даже антилопы. Мастера-дубильщики изготовили бы ее в лучшем виде. Они бы выскребли кожу, великолепно вычистили бы внутренний слой, который наилучшим образом впитывает и сохраняет чернила. Они бы остригли шерсть, прогладили бы оставшуюся. Затем они продубили бы кожу, потом вымыли бы ее в горячей воде, прежде чем обрабатывать редким маслом, чтобы сделать ее мягкой и хорошо впитывающей чернила. И, наконец, они растянули бы ее, чтобы просушить на солнце и воздухе. Надо бы к тому же удалить остатки жира, что довольно трудно; на оставшемся слое жира почти невозможно писать и рисовать, потому что чернила и краски плохо соединяются со скользкой поверхностью. Правильно сделанный пергамент держит чернила, не впитывая их… Все это можно было бы сделать, но, сколько бы это заняло времени? Длительная процедура.
   Елиав выбрал медь, чтобы она дожила до Страшного Суда, ведь будет этот день — последний и первый — когда объединятся все народы, когда примирившиеся страны услышат эту Благую весть и осознают, что они достойны своей веры, и упавшие деревья встанут, и развалившиеся дома восстановятся, и из праха восстанут умершие, достанут свои мельницы и будут молоть муку, и все! Явит себя Всевышний, облаченный в мощь и славу; подобно супругу к своей супруге пойдет он к возрожденному Сиону, разодетому в пышные одежды, и поверженный в рабство Иерусалим станет свободным, так как Господь пришлет своего посланца, чтобы тот донес Весть до униженных, дабы омыть и перевязать кровоточащие сердца, и объявить свободу беглым, освобождение пленным, и возвестить год Милости, чтобы возродить опустошения прошлого, утешить наших предков, развеселить опечаленных, заново отстроить города из поколения в поколение и, наконец, чтобы провозгласить тот День, некий день, Высший и Последний.
   Я принялся читать текст, составленный из букв, выученных с детства, и произносил их подряд, не задумываясь о том, чем они были и что означали их формы, числа, названия и порядок расположения, но в глубине души, безотчетно, я произносил их, чтобы они подспудно работали во мне. Я распознал линии. Чтобы текст не был слишком перегруженным, в начале и конце свитка, как и между колонками, были предусмотрены пробелы. Между буквами пробел был не толще волоса, между словами он равнялся маленькой букве, между строками — целой строке и четырем строкам, как в пяти Книгах Торы. Если нужно было уменьшить расстояние, писец выходил из положения, растягивая некоторые буквы, поблескивавшие на меди. И, тем не менее, некоторые буквы отличались от других. По неписаной традиции, переходящей от писца к писцу еще со времен Синая, в Свитке Торы и в других манускриптах имеются одни и те же буквы разного размера. Предполагается, что некоторые буквы различаются, чтобы передать, подчеркнуть скрытый смысл посвященным читателям.
   Перед моими глазами были буквы, пробудившиеся от долгого сна, подобные небесным посланцам, ангелам, цель которых — ознакомить с божественной волей все, что однажды должно появиться на свет. Когда я попытался их читать, они сплотились передо мною, выстроились с песней облачения, гордые и счастливые своей победой над временем. Вдруг они пустились в пляс, абсолютно все, приняв форму
   «Йод» — основная точка, точка отправления, через которую неведомое и ничто воплотились в существо. Тогда я повнимательнее посмотрел на точку и увидел начало, начальный акт создания.
   Затем эта
   первая из Тетраграммы, вытянулась в
   которая стала буквой
   И так происходило со всеми буквами, которые объединялись и воспроизводили себя под действием блестящего медного луча, образуя, в конце концов, некий мир, черный огонь на медном огне, блестки бесконечного света на мраке, царствующем в этом длительном столпотворении.
   И неожиданно просторный зал выставки наполнился светом, и жизнь возникла в нем от этих живых букв, чтобы напомнить земной жизни о жизни небесной.
   Они предоставляли слово далеким временам с благоговением и гордостью, они несли новости о местах, где остались их следы, на тайном пути, пройденном ими, для своего существования они искали дыхание того, кто произнес бы их и, произнеся, вошел бы в мир этих букв, осеня их своим дыханием.
   И мне показалось: исчезни, сотрись эти буквы, мир перестал бы существовать.
   И тогда я произнес их, читая Медный свиток медленно, тихо, размышляя над каждой буквой, чередуя гласные и согласные, подолгу молясь над каждой, и каждая буква приносила мне облегчение, и каждый звук складывался в образ, и каждый из них обладал намерением и волей. По буквам я поднимался на ступеньку выше, и каждый шаг, каждый этап уносили меня от мира чувственного к миру небесному. А буквы от ассоциации, произношения, насыщения их возвышенной мыслью —
 
 
 
 
 
   — оживали и летели впереди меня. Как же они являли себя во всем графическом великолепии, недоступном для понимания, в своей совершенной форме, и как же они доходили с Медного свитка до моего языка, рта, губ, и как же они вживались в меня, найдя во мне вместилище, и как же они вдохновляли и очищали меня, делая мою мысль чистой, великолепно абстрактной, великолепно конкретной! Они делали почетными вещи, предметы, открывали чудесные сокровища, места, о которых никто и не подозревал, изменяли свою форму, вытягиваясь от дыхания, выходившего из моего говорящего рта. Они были индивидуумами, изобретенными людьми, начертанными писцом, несущими на себе частицу материи, но материи уже одушевленной, они были черными на вид, но содержавшими таинственные мысли, намеки и указания на сокровище, а это сокровище являлось тайной мира, вечным вопросом, памятью о Боге, ваявшем своим огненным резцом нечто, когда он сотворил мир, говоря, что мир уже существовал.
   Мой раввин, когда я был хасидом, учил меня магии букв и их созидательной энергии, способной изменить пагубную ситуацию и отмести дурные предзнаменования. Для этого следовало сконцентрироваться в одной точке, так, чтобы огородиться ото всего, позабыть обо всем происходящем вокруг, создать пустоту, чтобы слиться с божественным словом через познание букв. Таким образом, я пытался достичь первопричин всех вещей, уловить первое дыхание, скрывавшееся в блестках меди, и старался, проникнув через завесу чувственного мира, достичь Невыразимого. Тогда еще я понял то, что может понять только влюбленный хасид: мир существует лишь для того, чтобы встретиться с невидимым, а такую связь можно получить только через буквы.
   Как они были прекрасны, как приятно было на них смотреть, сколько в них было ревностности! Я увидел блеск меди, высвеченный буквой. Я увидел неизмеримую глубину, которая позволяет прорицать прошлое и вспоминать о будущем. И я увидел сам процесс творения, в котором участвовали существа, земля, воздух, вода и огонь, мудрость и знания; и все это происходило по воле букв, совершавших чудо зарождения. Одна среди них выделилась:
   «Тав»: клеймо, печать Бога, завершение творения и общность созданных вещей. «Тав» — это знание абсолюта и его тайны, скрывающейся в простой душе. Совершенство «Тав» позволяет динамическому выдоху «Шин» продемонстрировать свои силы. «Тав». «Тав». Он был здесь, я Его чувствовал.
   — Ари!
   Я обернулся. Сзади стояла Джейн.
   — Я тебя уже третий раз окликаю, — возмутилась она. — А ты будто и не слышишь.
   — Нужно уходить, — сказал я.
   — Да, — согласилась Джейн. — Впрочем, музей закрывается.
   Мы спустились на первый этаж и, выйдя из института, пошли вдоль Сены, начав от набережной Сен-Бернар.
   — Так вот, — промолвила Джейн, посматривая направо и налево, чтобы убедиться в отсутствии слежки, — я видела Кошку, очевидно, он был там, чтобы закончить копию Медного свитка… Он скрылся в каком-то кабинете с двумя мужчинами, которых я не знаю. Я подкралась к двери, делая вид, что рассматриваю глиняную посуду, и услышала голоса.
   — О чем они говорили?
   — Не уверена, но, кажется, речь шла о профессоре Эриксоне… и Серебряном свитке.
   — Ну и что? — нетерпеливо спросил я.
   — Свиток написали не ессеи и не зелоты. Он составлен в Средние века, и говорится в нем о баснословном сокровище!
   — Отец был прав, когда говорил, что в этой истории не хватает одного элемента, одного звена цепи.
   Сумерки спускались на величественные набережные Сены; легкий ветерок трепал волосы Джейн, делая их еще воздушнее.
   — А ты, — тихо спросила она, — ты что-нибудь открыл для себя в Медном свитке?
   — Я увидел в нем то, что может увидеть любой хасид.
   — Значит, ты его постиг?
   — Что?
   — Двекут [11].
   Дойдя до Пон-дез-Ар, мы сели на скамью; по реке сновали взад-вперед прогулочные катера, пофыркивая и разбрасывая вокруг себя зеленый, красный, оранжевый цвета. Я слишком влюблен, подумал я в эту минуту, потому что мое сердце переполнено любовью; я слишком поглощен ею, и я уже не Мессия, а мужчина, живущий только для нее; моя религия — это она, она — мой закон, мое ожидание, транс, двекут. Я дошел до того, что любовью разрушил свою жизнь и не могу сдержать слез, когда думаю, что не смог бы ликовать перед Ним, что мое время еще не пришло и что я не смог бы обнять и поцеловать Его, как Моисей поцеловал Бога.
   Любовь… Я слышал о ней, читал в книгах, на университетских скамьях. Меня научили, что если любовный опыт неудачен, то мужчины и женщины не могут полностью постичь чувство, свойственное человеку, и неспособны испытывать к остальному человечеству ту благожелательность, без которой человечество становится злым. Но я всегда верил, что любовь — это опасность, стихийная сила, что она — не благо, и я остерегался мужчины, который любит женщину. Ибо пути его — пути мрака и тропинки греха.
   — Все это так, — сказала Джейн, — до твоего избрания ты был писцом, а еще раньше — хасидом, а до того…
   — А до того я был солдатом. Но все это в прошлом.
   — Тебе уже не хватает твоей писанины?
   Мое движение как будто было неожиданно прервано событиями, которые куда-то повлекли меня независимо от моей воли и так же неожиданно заставили остановиться, тогда как я не должен останавливаться неизвестно где и когда, чтобы не потерять сосредоточенность… Но чего мне больше всего не хватает, так это моей общины.
   — Ты встретишься с ней, — успокоила меня Джейн. — Очень скоро.
   — Нет.
   — Почему же?
   — Я покинул их, Джейн. Я убежал от ессеев.
   Джейн недоуменно смотрела на меня, не понимая.
   — Я ушел, потому что они отказывались отпустить меня сюда. А я очень хотел быть там, где ты.
   — Ари, — упрекнула Джейн. — Не следовало этого делать. Это…
   — Я тебя люблю.
   Мы замолчали.
   — Я полюбил тебя, — продолжил я, — еще в тот раз. Два года назад. Но тогда это было так неожиданно, что я не понимал. Потом удивление прошло, но любовь осталась.
   — Такое невозможно, — проговорила Джейн, вставая, — такое невозможно, и ты это хорошо знаешь. Если ты тот, кто есть… Все это бессмысленно.
   — Бессмысленно? — удивился я. — Может, и так. Помнишь, в Евангелии говорится, что Иисус любил одного своего ученика. Но имя его никогда не упоминается.
   — Думаю, речь идет об Иоанне Евангелисте. Так?
   — Ты права.
   Джейн с удивлением взглянула на меня.
   — Ты считаешь, что я твой ученик, Ари? Потому что мое имя похоже на его?
   — Может быть.
   — Но ты не пошел… ты ничего не понял. У меня нет роли, нет миссии. Я не из ваших. Ари, я не хочу играть ту роль, которую ты предлагаешь, не вижу в ней смысла. — Она встала и с огорченным видом заявила: — Я не верю в твою любовь.
 
   С наступлением вечера мы опять стояли под фонарным столбом рядом с домом Кошки и снова ждали в неловком молчании, которое не могли побороть ни она, ни я.
   Часом позже показался тот же самый крытый грузовичок. На этот раз Кошка сразу сел в него и отправился прямо к Брансийским воротам.
   Мы очутились перед тем же зданием, что и накануне.
   Было около восьми. Не зная, что делать, мы пошли в забегаловку на углу улицы, это было очень старое, насквозь прокуренное кафе с облупленными стенами. В нем обычно встречались завсегдатаи из здешнего квартала и, засиживаясь у бара, обменивались впечатлениями дня: идеальное место для сбора информации.
   Едва мы сели за столик у окна, как хозяин, жизнерадостный толстяк с красными щеками, уже протягивал нам меню.
   — Смотри-ка, как странно! — удивилась Джейн. — Совсем не похоже на обычное меню!
   — Что? — насупился толстяк. — Вам не нравится меню?
   — Да нет, не то чтобы оно мне не нравилось… Просто кухня у вас довольно оригинальная.
   — Дело в том, что… — с пафосом произнес хозяин, — дело в том, что моя кухня идет из глубины веков, видите ли, она перешла ко мне от моих родителей, прародителей…
   Он нагнулся к нам и почти прошептал:
   — Это старинная кухня тамплиеров, рыцарей в белых плащах с красным крестом! Они привезли с Востока книгу рецептов одного из племянников Саладина — Вушла Хилла аль-Хабиба.
   — Кого?
   — Вушла Хилла аль-Хабиба, — повторил хозяин довольно убедительно. — Величайший кулинар! Именно во время одного из их угощений Великий магистр ордена Храма решил доверить тамплиерам роль международных воинов. Примерно такая же роль сейчас у национальной жандармерии или, точнее, групп быстрого реагирования: они родоначальники… голубых касок ООН!
   Мы с Джейн переглянулись полувопросительно, полуиронично.
   — Но почему именно тамплиеры? — спросила Джейн.
   — Тамплиеры, — продолжил хозяин, — были превосходными аптекарями. Они открыли лечебные свойства Spirea Ulmeria — королевы лугов — против суставных болей, что в дальнейшем позволило выделить из этой травы производные салициловой кислоты. Новый медикамент, мадемуазель, пользующийся наибольшим спросом в мире, я назвал… — Хозяин закатил глаза для усиления эффекта. — …аспирин! Кухня, мадемуазель, издавна связана с колдовством. Но у вас печальный вид… Нектар красен, он прогонит печаль. К тому же уксус или прокисшее… вино — чудесное средство для более здоровой жизни. Уксус, лук, эстрагон, перец молотый, гвоздика, тмин, лавровый лист, чеснок… Если вы настоите в бокале все эти ингредиенты примерно месяц, то можете добавлять содержимое в любые блюда, и вы убедитесь…
   Он наклонился к самому уху Джейн с почти угрожающим видом:
   — Следует знать, мадемуазель, что капуста хороша с рисом, корнишоны — с мясом или дичью, что томаты очень хороши с рыбой, а особенно не забывайте про вино и хлеб! Вода и мука, дождевая вода — все это натуральные продукты, поступающие сверху, с неба. Так что кухня мигрирует вместе с миграцией священных племен — с запада на восток.
   — А вы можете нам сказать, — спросила Джейн, решившись прервать эти словоизвержения, — что, например, содержится в баклажанной икре?
   — Баклажанная икра — самое вкусное блюдо, которое вы еще не пробовали, — оживился он. — Чтобы его приготовить, надо взять поджаренные баклажаны, две луковицы, четыре дольки чеснока, один красный ямайский перец, три листика мяты, тридцать черных оливок без косточек, одну суповую ложку уксуса, четыре суповые ложечки оливкового масла, соль и перец.
   — И как вы все это готовите?
   — Баклажаны и ямайский перец поджариваются на горящих углях, не забыть только, проколоть в нескольких местах баклажаны и перец, потом, с еще горячих, с них снимают кожуру. В деревянной посудине толкут лук, чеснок, мяту и оливки. Потом туда добавляют баклажаны и перец и все это продолжают растирать, помешивая. Затем тоненькой струйкой, все время тихонечко размешивая, туда льют оливковое масло. Ну а потом добавляют соль, обычный перец и уксус.
   — А вот это блюдо? — показала очень заинтересовавшаяся Джейн на тарелки наших соседей.
   — Это? Это рагу. Делается в большом котле, куда вливают пять литров подсоленной воды с пряностями, кладут четыре бараньи и свиные ноги, две вырезки, четыре мозговые бычьи кости, один бычий хвост, баранью лопатку, четыре морковки, веточку сельдерея, немного зеленой капусты, две луковицы (порей), маленькую тыкву, полкило белых сухих бобов, черные сухие бобы, красные сухие бобы, зеленый горошек, четыре простые луковицы, четыре дольки чеснока, листья горчицы, соль, перец, стакан уксуса, четыре стакана оливкового масла, ложку разведенной горчицы…
   — Мы берем баклажанную икру, — решил я. — И скажите, пожалуйста, — добавил я, чтобы положить конец кулинарии, — вы знакомы с вашим соседом, там, в красном доме, в середине улицы?
   — О! Очень странный тип! Это поляк, из благородных, я полагаю. Вообще-то я не знаю, чем он занимается. Но, кажется, он философ… и поэт!
* * *
   Проглотив наспех ужин, мы вышли из кафе и направились к дому. На его темном фасаде светилось только одно окно на первом этаже.
   Не сговариваясь, мы с Джейн толкнули тяжелую деревянную дверь. Как и накануне, мы очутились в сумрачном коридоре… и вдруг некий рыцарь наставил на нас свой меч. Застыв в темноте, не зная, что делать, мы зачарованно смотрели, как он направлял на нас угрожающее оружие. На его голове красовался шлем с забралом, а меч был обоюдоострым, им можно было и проколоть, и рассечь противника. Был у него и щит, треугольный, зауженный книзу, слегка выгнутый, сделанный из дерева, обитого кожей. Плечи под доспехами почему-то не были защищены. Я крадучись приблизился к нему и сильно ударил ребром ладони между шеей и плечом. Левой рукой я подхватил выпавший меч, а сам рыцарь тяжело рухнул к моим ногам.
   Я наклонился: передо мной лежал… манекен в кольчуге и защитных штанах из переплетенных кожаных ремешков. Мы с облегчением улыбнулись и на цыпочках двинулись по коридору, как и накануне, но, в этот раз, осматривая первый, цокольный этаж. Во всех комнатах беспорядочно громоздились доспехи, старая мебель, подшивки газет и самые невообразимые предметы старины.
   В большой комнате, где проходило собрание, было очень темно. Джейн вынула из сумочки фонарик и направила луч на стол, заваленный различными документами. Она осветила лист пергамента с текстом на французском: И сказал мне святой старец: дабы успешно окончилось твое путешествие, в котором я буду тебе опорой, пройдись по этому саду, чтобы увидеть, как лучше воспользоваться лучом Божиим. И Царица Небесная, моя любовь к которой неизъяснима, одарит нас своею благодатью, так как рядом с тобою я — твой верный Бернар.
   — Сен-Бернар, Устав Храма, — произнес замогильный голос.
   Мы с Джейн одновременно резко обернулись.
   — Первые положения Устава были разработаны во время Троянского собора в 1128 году и введены святым Бернаром. А я — Великий магистр Храма.
   Человек, стоявший перед нами, был не кто иной, как Йозеф Кошка.
   — Что же это за орден? — поинтересовался я.
   — Мы — те, кто обвиняет Церковь в запугивании души ненужными суевериями и в навязывании безосновательных верований. Наше учение распространялось веками, расходилось по всем странам сперва открыто, потом тайно, так как Церковь объявила нам войну под предлогом, что наш орден якобы отрицал религию Христа. Мы обращаемся к тем, кто презирает их верования и желает стать рыцарями и кто захочет безропотно носить благородные доспехи послушания!
   Йозеф Кошка умолк и подошел поближе. Маленький фонарик, освещавший лицо, высветил его ужасный профиль.
   — Это было 14 января 1128 года, в день Сен-Хилара… В церкви, где проходила церемония, при открытии собора были зажжены свечи и канделябры. Пока писарь ассамблеи заносил на пергамент декларации ораторов, богословы, епископы и архиепископы знакомились с рыцарями, присутствовавшими на этом торжественном заседании. Председателем церковного собора был папский легат кардинал Матье д'Альбано. Именно у этого-то собрания рыцарь Юг де Пейн и испросил разрешения разработать Устав новой организации, которую он только что основал. Орден создавался для защиты паломников Святой Земли и дорог, ведущих в Иерусалим. Тогда-то и родился Тампль [12], который просуществовал до… до предательства и смерти на костре Великого магистра, несправедливо обвиненного в гнуснейших преступлениях!