Страница:
– Нет, – сказал я, – во-первых, он действительно видел меня, а во-вторых, я напомнил ему о возможности смертного приговора за излишнее полицейское усердие.
– Я вообще удивляюсь этому трусу, – вернулся к высказанной мысли Бент, – ведь он никуда не ходит один – только к себе в канцелярию да в ресторан для служащих, где и торчит до вечера.
– А вечером?
– Идет домой. Не одни. Всегда с кем-нибудь.
– Пусть этим «кто-то» будет Джемс.
– Не выйдет, пожалуй, – усомнился Джемс. – Не доверяет он мне. Даже разговаривая, сквозь зубы цедит.
– А ты шепни ему по секрету, что я отослал тебя с полдороги в каменоломни. Сыграй подозрение: почему каменоломня, почему ночью? Спроси совета… Возможно, клюнет. Он – недоверчивая скотина, но твой наивный испуг может подействовать. Ты, конечно, скажешь, что благодарен мне за твой перевод в канцелярию, но подозреваешь в этом и какой-то непонятный тебе умысел. Важно, чтобы ты проводил его до дому из ресторана. Улица освещается?
– У дома? Нет.
Участь Онэ была решена.
– Я вообще удивляюсь этому трусу, – вернулся к высказанной мысли Бент, – ведь он никуда не ходит один – только к себе в канцелярию да в ресторан для служащих, где и торчит до вечера.
– А вечером?
– Идет домой. Не одни. Всегда с кем-нибудь.
– Пусть этим «кто-то» будет Джемс.
– Не выйдет, пожалуй, – усомнился Джемс. – Не доверяет он мне. Даже разговаривая, сквозь зубы цедит.
– А ты шепни ему по секрету, что я отослал тебя с полдороги в каменоломни. Сыграй подозрение: почему каменоломня, почему ночью? Спроси совета… Возможно, клюнет. Он – недоверчивая скотина, но твой наивный испуг может подействовать. Ты, конечно, скажешь, что благодарен мне за твой перевод в канцелярию, но подозреваешь в этом и какой-то непонятный тебе умысел. Важно, чтобы ты проводил его до дому из ресторана. Улица освещается?
– У дома? Нет.
Участь Онэ была решена.
38. НАЧАЛАСЬ УВЕРТЮРА
Решена, но отсрочена. И не по нашей вине. Корсон Бойл любил неожиданности.
Он примчался верхом, как обычно, но на этот раз, несмотря на не близкий путь и не легкую скачку, не обнаружил и тени усталости. Глаза даже улыбались, но не весело и не добро. Возраставшая тучность, казалось, совсем не стесняла его: он сел даже не в кресло, а на скамью, подвинув ее углом к столу без особых усилий и без одышки.
Я встал.
– Сядь, пока кто-нибудь не сел на твое место.
Кардинал гневался, и я знал почему. Онэ все-таки сумел воспользоваться телефоном.
– С кем ты встречался в каменоломне? – спросил он в упор без всяких подходов.
– С главарями очередного возмущения в Майн-Сити. – Я не замедлил ни секунды с ответом.
Этого он не ожидал, даже растерялся, уронил и поймал сигару. Я никогда еще не видел растерянного диктатора и не преминул насладиться зрелищем.
– Сформулируйте все ваши вопросы, комиссар, – осмелился я продолжить ледяным тоном. – Полагаю, что все они относятся к моему поведению в лагере. Мне будет проще ответить, а вам легче понять.
Бойл уже овладел собой.
– Смелость хороша, пока не становится глупостью. А глупость отнюдь не способствует долголетию.
Я улыбнулся, страшно не было. В папке в столе у меня лежал верный выигрыш.
– Я знаю, что вы хотите спросить, – сказал я, игнорируя его реплику. – Почему я отменил собак и плетки? Почему перевел Стила в канцелярию? Как и зачем связался с подпольщиками?..
– И еще вопрос… – перебил Бойл.
– Знаю. Почему убиты семеро чиновников, непосредственно вам подотчетных?
Он молча пожевал губами. А что ему еще оставалось делать? Ведь я перечислил все, что донес по телефону Онэ.
– Вспомните вашу директиву, – продолжал я, не давая ему возможности перейти в контратаку, – самое важное сейчас – это повысить выработку на всех участках. Для этого я отменил собак и плетки. Для этого и перевел Стила к себе: без него я не сумел бы связаться с зачинщиками побега. Они согласились на встречу в темноте с полной гарантией безопасности. Я дал эту гарантию в обмен на отсрочку побега и повышение суточной выработки. Правда, семерых служак пришлось принести в жертву, но ставка стоила выигрыша.
– А где же выигрыш?
Я молча протянул ему неизвестный Онэ листок с показателями суточных норм выработки на всех участках лагеря. Бойл взглянул, перечел еще раз и спросил все еще недоверчиво:
– Сначала Шнелль, теперь эти семеро. Не много ли на себя берешь?
– А если игра пойдет крупнее?
– Ну, играй, если выигрываешь. Только береги наиболее ценных.
– Я берегу вас, – сказал я.
Может быть, поэтому он и не стал уточнять. Но я знал, кого он имел в виду, и усмехнулся при мысли, что именно Онэ будет очередной жертвой. К вечеру, когда Бойл был уже в своей городской резиденции, я вызвал Онэ.
– Вы просили о поездке в Город, – начал я, смотря ему прямо в глаза, буквально излучавшие служебное усердие. – Я говорил с комиссаром. Он разрешил.
Служебное усердие сменилось удивлением и растерянностью. Поездка в Город была уже не нужна. Я угадал.
– Сейчас в этом уже нет надобности, – подтвердил мою догадку Онэ.
Я сыграл высокомерное недовольство.
– Не понимаю вас, Онэ. То вы просите о поездке, то вдруг от нее отказываетесь. Мне надоели ваши капризы. Комиссар разрешил вам однодневный отпуск – так выполняйте.
Он задумался: мавр сделал свое дело – зачем же ему уходить?
– А можно отсрочить?
– Нет, – отрезал я, – выезжайте с очередным угольным эшелоном. В служебном вагоне. Все.
– Но ведь эшелон уйдет только поздно вечером.
– Подождете до утра на товарной станции.
– Но я ничего не вижу в темноте.
– Возьмите провожатого. Джемс охотно проводит вас.
– Я предпочту кого-нибудь из блок-боссов, – сухо ответил Онэ. Он уже понял, что выхода нет.
– Послезавтра утром быть на работе, – сказал я, зная, что никакого «послезавтра» для него уже не будет.
Онэ вышел, даже не взглянув на поджидавшего в канцелярии Джемса. Тот всегда дожидался ухода Онэ, чтобы поговорить со мной.
– Слыхал? – усмехнулся он, кивнув на грохотнувшую дверь.
– Не клюет? – спросил я.
– Не клюет. Сообщил ему о твоей ночной экскурсии, а он: «Не дело писаря следить за начальством». Предложил поужинать – «с подчиненными не ужинаю». Вчера вечером ушел из ресторана с Пикэ.
– Кто этот Пикэ?
– Блок-босс из седьмого.
– Не жалко.
– Кого?
– Обоих. Онэ сегодня вечером уезжает с угольным эшелоном в Город. Ужасно не хотел.
– Понятно. С кем пойдет к поезду?
– Предложил тебя. Отказался.
– Значит, с Пикэ. Ты прав – не жалко. Эшелон уходит в одиннадцать. Успеем.
– Учтите: в бараке, кроме блок-босса, дежурит и постовой.
– После ухода Пикэ в седьмом останутся двое. А у нас есть спирт и брага.
– Все равно действуйте осторожней. Дорога к поезду мимо шахт на полкилометра простреливается.
– За шахтами перелесок и ни одного патрульного.
– Не промахнитесь. Ошибка недопустима.
Джемс только засмеялся в ответ.
А я представил себе, что произойдет утром. Онэ и Пикэ исчезнут. В Городе их не ждут – беспокоиться некому. Дежурного и постового за пьянку я отправлю на лесоповал. Телефон только у меня, а если позвонит Бойл во время моего отсутствия, трубку снимет Оливье или Джемс.
До «золотого дня», как официально именовался предстоящий праздник, оставалось четверо суток, а увертюра к «опере нищих» уже началась. Завтра я рапортую Бойлу о новом повышении выработки на рудниках и в шахтах и смогу сдать все явные и тайные дела Оливье.
В эти дни я должен быть в Городе.
Он примчался верхом, как обычно, но на этот раз, несмотря на не близкий путь и не легкую скачку, не обнаружил и тени усталости. Глаза даже улыбались, но не весело и не добро. Возраставшая тучность, казалось, совсем не стесняла его: он сел даже не в кресло, а на скамью, подвинув ее углом к столу без особых усилий и без одышки.
Я встал.
– Сядь, пока кто-нибудь не сел на твое место.
Кардинал гневался, и я знал почему. Онэ все-таки сумел воспользоваться телефоном.
– С кем ты встречался в каменоломне? – спросил он в упор без всяких подходов.
– С главарями очередного возмущения в Майн-Сити. – Я не замедлил ни секунды с ответом.
Этого он не ожидал, даже растерялся, уронил и поймал сигару. Я никогда еще не видел растерянного диктатора и не преминул насладиться зрелищем.
– Сформулируйте все ваши вопросы, комиссар, – осмелился я продолжить ледяным тоном. – Полагаю, что все они относятся к моему поведению в лагере. Мне будет проще ответить, а вам легче понять.
Бойл уже овладел собой.
– Смелость хороша, пока не становится глупостью. А глупость отнюдь не способствует долголетию.
Я улыбнулся, страшно не было. В папке в столе у меня лежал верный выигрыш.
– Я знаю, что вы хотите спросить, – сказал я, игнорируя его реплику. – Почему я отменил собак и плетки? Почему перевел Стила в канцелярию? Как и зачем связался с подпольщиками?..
– И еще вопрос… – перебил Бойл.
– Знаю. Почему убиты семеро чиновников, непосредственно вам подотчетных?
Он молча пожевал губами. А что ему еще оставалось делать? Ведь я перечислил все, что донес по телефону Онэ.
– Вспомните вашу директиву, – продолжал я, не давая ему возможности перейти в контратаку, – самое важное сейчас – это повысить выработку на всех участках. Для этого я отменил собак и плетки. Для этого и перевел Стила к себе: без него я не сумел бы связаться с зачинщиками побега. Они согласились на встречу в темноте с полной гарантией безопасности. Я дал эту гарантию в обмен на отсрочку побега и повышение суточной выработки. Правда, семерых служак пришлось принести в жертву, но ставка стоила выигрыша.
– А где же выигрыш?
Я молча протянул ему неизвестный Онэ листок с показателями суточных норм выработки на всех участках лагеря. Бойл взглянул, перечел еще раз и спросил все еще недоверчиво:
– Сначала Шнелль, теперь эти семеро. Не много ли на себя берешь?
– А если игра пойдет крупнее?
– Ну, играй, если выигрываешь. Только береги наиболее ценных.
– Я берегу вас, – сказал я.
Может быть, поэтому он и не стал уточнять. Но я знал, кого он имел в виду, и усмехнулся при мысли, что именно Онэ будет очередной жертвой. К вечеру, когда Бойл был уже в своей городской резиденции, я вызвал Онэ.
– Вы просили о поездке в Город, – начал я, смотря ему прямо в глаза, буквально излучавшие служебное усердие. – Я говорил с комиссаром. Он разрешил.
Служебное усердие сменилось удивлением и растерянностью. Поездка в Город была уже не нужна. Я угадал.
– Сейчас в этом уже нет надобности, – подтвердил мою догадку Онэ.
Я сыграл высокомерное недовольство.
– Не понимаю вас, Онэ. То вы просите о поездке, то вдруг от нее отказываетесь. Мне надоели ваши капризы. Комиссар разрешил вам однодневный отпуск – так выполняйте.
Он задумался: мавр сделал свое дело – зачем же ему уходить?
– А можно отсрочить?
– Нет, – отрезал я, – выезжайте с очередным угольным эшелоном. В служебном вагоне. Все.
– Но ведь эшелон уйдет только поздно вечером.
– Подождете до утра на товарной станции.
– Но я ничего не вижу в темноте.
– Возьмите провожатого. Джемс охотно проводит вас.
– Я предпочту кого-нибудь из блок-боссов, – сухо ответил Онэ. Он уже понял, что выхода нет.
– Послезавтра утром быть на работе, – сказал я, зная, что никакого «послезавтра» для него уже не будет.
Онэ вышел, даже не взглянув на поджидавшего в канцелярии Джемса. Тот всегда дожидался ухода Онэ, чтобы поговорить со мной.
– Слыхал? – усмехнулся он, кивнув на грохотнувшую дверь.
– Не клюет? – спросил я.
– Не клюет. Сообщил ему о твоей ночной экскурсии, а он: «Не дело писаря следить за начальством». Предложил поужинать – «с подчиненными не ужинаю». Вчера вечером ушел из ресторана с Пикэ.
– Кто этот Пикэ?
– Блок-босс из седьмого.
– Не жалко.
– Кого?
– Обоих. Онэ сегодня вечером уезжает с угольным эшелоном в Город. Ужасно не хотел.
– Понятно. С кем пойдет к поезду?
– Предложил тебя. Отказался.
– Значит, с Пикэ. Ты прав – не жалко. Эшелон уходит в одиннадцать. Успеем.
– Учтите: в бараке, кроме блок-босса, дежурит и постовой.
– После ухода Пикэ в седьмом останутся двое. А у нас есть спирт и брага.
– Все равно действуйте осторожней. Дорога к поезду мимо шахт на полкилометра простреливается.
– За шахтами перелесок и ни одного патрульного.
– Не промахнитесь. Ошибка недопустима.
Джемс только засмеялся в ответ.
А я представил себе, что произойдет утром. Онэ и Пикэ исчезнут. В Городе их не ждут – беспокоиться некому. Дежурного и постового за пьянку я отправлю на лесоповал. Телефон только у меня, а если позвонит Бойл во время моего отсутствия, трубку снимет Оливье или Джемс.
До «золотого дня», как официально именовался предстоящий праздник, оставалось четверо суток, а увертюра к «опере нищих» уже началась. Завтра я рапортую Бойлу о новом повышении выработки на рудниках и в шахтах и смогу сдать все явные и тайные дела Оливье.
В эти дни я должен быть в Городе.
39. НА ВЫСТАВКЕ «СПЯЩИХ»
Я выехал в воскресенье на рассвете, рассчитывая попасть к началу занятий в мэрии. По воскресеньям в мэрии, как и повсюду в Городе, был выходной день, но мэр работал, или диктуя Зернову свои записки по истории Города, или принимая посетителей, с помощью которых восстанавливалось в памяти то или иное существенное для заметок событие. Происходило это уже давно и никаких подозрений, естественно, не вызывало. Поэтому здесь и доводились последние приготовления к операции, до начала которой оставались считанные часы. Сюда спешил и я, зная, что и мое появление не привлечет внимания дежурных служителей.
Шоссе, мощенное большими каменными плитами, плотно пригнанными друг к другу, было, вероятно, очень похоже на дороги, проложенные римскими легионами на окраинах империи. В глухом галльском лесу тянулась прямая каменная лента, достаточно широкая для того, чтобы могли проехать по ней боевые колесницы цезарей или местные омнибусы в шесть лошадиных сил. Встречным уже приходилось съезжать с дороги, приминая подкравшуюся к тесаному камню молодую лесную поросль. По этой дороге я и выехал прямо во французский сектор, минуя сытых и вялых, как осенние мухи, патрульных. По моим расчетам, армия шахтеров Майн-Сити, наступая двумя колоннами, могла с ничтожными для себя потерями овладеть и железной дорогой, и этим древнеримским шоссе, опрокинув и уничтожив по пути все конные и пешие заставы галунщиков.
Видимо, французы, как человеческий материал, оказались хозяйственное и эстетически одареннее многих других, с которых лепилось это подобие земной жизни, – я судил по окраинам сектора, создававшимся людьми, а не «облаками», я видел не «гувервилли» из залатанных и помятых автобусов без колес или лачуги из ящиков, едва ли удобнее диогеновской бочки, а чистенькие домики из камня с черепичными крышами (научились здесь и обжигать черепицу для кровель) и благоуханием роз в ухоженных палисадниках.
Следы этого незапрограммированного трудолюбия и проснувшейся памяти я наблюдал и дальше, по мере того как по скаковой дорожке, сворачивая с улицы на улицу и обгоняя ранних прохожих и велосипедистов, продвигался все глубже и глубже в Город. Вдоль бронзовой ограды парка, почти вплотную примыкавшего к мэрии, мое внимание привлекли картины, которые привозили и расставляли люди в замазанных краской рубахах и блузах, точь-в-точь такие же, каких я видел на импровизированных уличных выставках в Париже и Лондоне. И картины развешивались и расставлялись так же бессистемно и беспорядочно, а хозяева их сидели так же равнодушно рядом на табуретках и стульчиках. Но любопытны были картины, а не люди. Я знал, что в городе нет ни картинных галерей, ни художественных салонов, где выставлялись бы для продажи произведения живописи. Мы давно уже пришли к убеждению, что органически лишенные чувства прекрасного розовые «облака» не поняли назначения изобразительного искусства и не сочли его жизненно важным для развития смоделированного ими земного мира. Оно само возникало здесь по мере необходимости – для рекламных афиш и проспектов, плакатов и иллюстраций в печатных изданиях. Именно об этом мне и говорил Стил. Но сейчас я наблюдал рождение станковой живописи, все-таки родившейся, несмотря на отсутствие запрограммированных стимулов. Кое-кто из художников наглядно демонстрировал это, малюя что-то на загрунтованных холстах красками или углем. Малюя умело, профессионально, даже талантливо, с где-то и когда-то приобретенными навыками.
Поражало, однако, не это и не разнообразие жанров и стилей – вы могли увидеть здесь классический реализм и абстрактное смешение красок и форм, – поражали сюжеты и ситуации, знакомые мне, но явно незнакомые самим художникам. Где мог увидеть юноша с козлиной бородкой написанного им фламандца в кожаном колете и кружевном жабо? Где мог увидеть другой эту мадонну с младенцем, похожую на растрепанную нищенку, которых так проникновенно писал Мурильо? Где мог увидеть третий этот уголок Сены с каменным парапетом моста? У Марке? Но что для него Марке? Набор букв, незнакомое слово. Я медленно шел вдоль тротуара, ведя на поводке уставшую лошадь и пристально вглядываясь в расставленные и развешанные полотна. И замер. Передо мной была копия или вариант известной во всем земном мире работы не менее известного автора. На бельевой веревке, как выстиранное белье, висели часы различных видов и форм, стекавшие вниз наподобие киселя или теста.
– Сальвадор Дали? – спросил я у сидевшего рядом художника.
Он не понял.
– Мое имя Эдлон Пежо.
– Но вы же скопировали это у Дали.
– Я видел это во сне.
Настала моя очередь удивиться. Он усмехнулся, покосившись на мой мундир:
– Вы на выставке «спящих», лейтенант. И у каждого из нас есть разрешение.
Я опять ничего не понял и пробормотал, что я из леса и редко бываю в Городе. Молодой художник наставительно пояснил:
– Любая выставленная здесь картина воспроизводит сон или сны ее автора. Мне, например, эти часы снились каждую ночь, пока я не написал их.
– Что вы делали после Начала? – спросил я.
– Органическое стекло на заводах «Сириус». А когда уволили, вспомнил, что умею писать.
Так возвращалось забытое – блокированная память прошлого. Или «облака» просмотрели эту возможность, или допустили ее сознательно. Все-таки, при всем могуществе знания, они многого не поняли в людях – я убеждался в этом с каждым новым свидетельством. Новейшее последовало тотчас же за картинами. Часть узорчатой бронзовой ограды, примыкавшей непосредственно к подъездам мэрии и смоделированной «облаками» с какого-нибудь земного объекта, была сломана обрушившимся на нее камневозом или лесовозом и затем восстановлена уже людьми, а не «облаками». Это замечалось сразу: в новых секциях бронзовый узор был светлей и ярче, но по рисунку ничем не отличался от старого. И мало того: в каждый новый завиток было вложено не только умение и мастерство, но и подлинное вдохновение таланта. Я не мог отделаться от мысли, что мы, люди, при всей отсталости от столкнувшейся с нами инопланетной цивилизации, все-таки в чем-то ее превосходили. Труд там – естественная функция жизни, как потребность двигаться, видеть, дышать. Но в так же понимаемый труд человек порой вкладывает и нечто новое – творчество, озарение, нежность.
С этой мыслью я и ворвался в кабинет Томпсона, едва успев пропустить куда-то спешившего Стила и чуть не столкнувшись с провожавшим его Зерновым. И тут же изложил ее вслух, не заботясь о том, к месту ли она в прерванных моим появлением переговорах. Оказалось, что к месту. Томпсон сразу воспользовался ею как козырем для утверждения, что со своими способностями здешнее человечество уже за годы, а не за десятилетия догонит земное. Мы с Зерновым не спорили: мы видели континуум. Но Зернов не преминул все же опровергнуть мое замечание, что «облака», при всем их сверхразуме, определенно напортачили с блокадой памяти. Она, по мнению Бориса, была необходима им для Начала, начала четкой, надежной во всех звеньях, бесперебойной работы механизма смоделированной ими жизни. Блокада могла быть необратимой, но они не пошли на это. Очередной кратковременный эксперимент, не отнимающий у здешнего человека возможности развиваться гармонично, но по-своему, не повторяя своего земного предшественника.
– Разве я не похож на вашего адмирала? – засмеялся Томпсон.
– Внешне – зеркало. Но внутренне – вы другой. Повторяя адмирала, «облака» отсекли все лишнее, что искажало характер, психику – эгоцентризм, фанатическую предубежденность против всего, что не соответствовало его воззрениям, навязчивость идей, диктаторские замашки. Повторяя меня, они извлекли и усилили то, что показалось им главным в моем интеллектуальном развитии. Свойственный мне эклектизм исчез. Я вижу, что Анохин уже хочет поправить меня. Не торопись, Юра, диссертации – это еще не синоним призвания.
– Меня это, пожалуй, примиряет с вторичностью моего появления на свете, – задумчиво произнес Томпсон. – Мы – это вы, но с коэффициентом «экстра». Так я вас понял?
– Не совсем. – Зернову хотелось выразить свою мысль как можно точнее: он знал, что она в конце концов дойдет до создателей этого мира. – Главное в человеке – не всегда лучшее. Научная одержимость моего здешнего аналога превратилась в научную ограниченность, в отрешенность от мира, от людей, от народа. А Корсон Бойл? Его земной оригинал – маленький полисмен с непомерным тщеславием и ничтожными завоеваниями в жизни. «Облака» и у него нашли главное – силу воли, организаторский талант, не меньший, чем у вас, Томпсон, жажду власти и умение ее применять, неразборчивость в средствах, жестокость, иезуитизм. Не знаете этого слова, мэр? Есть такой христианский монашеский орден, допускающий любое преступление, любую подлость и предательство, лишь бы они служили силе и могуществу католической церкви. Едва ли можно назвать это коэффициентом «экстра»! Просто «облака», моделируя человеческий материал, искали в каждом объекте присущий ему одному генетически заложенный дар. Если вы установите здесь социалистический порядок, вы безусловно поблагодарите авторов эксперимента за то, что они, сами того не зная, способствовали реализации великой формулы: «от каждого по способностям». Здесь уже не будет ошибок, способности определены безукоризненно точно.
Воспользовавшись паузой, Томпсон перевел разговор в рабочее русло:
– Время дорого. Что в Майн-Сити?
Я рассказал. Он слушал не перебивая. Только раз спросил:
– В шахтах были? А на обогатительной фабрике?
Я признался, что передоверил ее подпольному комитету лагеря. Томпсон поморщился. Неужели он не доверяет подпольщикам?
Он словно прочел мою мысль.
– О недоверии не может быть и речи. Сведения поступают к нам регулярно, но не минуя вас. Ни одно звено не должно выпадать.
– А как у Стила?
– Все готово. К сожалению, «диким» не хватает огнестрельного оружия. Вооруженные автоматами захватят продтрассу, а в Город войдут лучники.
Я подумал об арсенале в небоскребе четырнадцатого блока.
– Есть же склад в продуправлении. Я думал, что вам для этого и понадобились мундиры.
– Для этого. Но экспроприация арсенала в настоящую минуту только насторожит галунщиков. Сейчас они беспечны. Накануне праздника даже на посты выходят, еле держась на ногах, а в «золотой день» мы возьмем их тепленькими. Налет на склад произведем одновременно с захватом «Олимпии».
– Остается еще Вычислительный центр, – напомнил Зернов. – Даже Зернов-второй там не все контролирует.
Телефонный звонок прервал разговор. Зернов взял трубку.
– Есть, – сказал он, выслушав говорящего. – Порядок. Едем. – И, повернувшись ко мне, прибавил: – Твоя голограмма в Би-центре уже получена. Пройдешь все заграждения.
При слове «голограмма» я вспомнил что-то связанное с парижским конгрессом, но что именно, я так и не уточнил. Сделав вид, что и так все ясно, спросил:
– А как же ты…
И осекся… Только сейчас я заметил, что Зернов сбрил свою козлиную бороду и выглядел точно таким, каким я знал его в Москве и Антарктиде.
Спрашивать, как он пройдет заграждения Би-центра, было уже бессмысленно.
Шоссе, мощенное большими каменными плитами, плотно пригнанными друг к другу, было, вероятно, очень похоже на дороги, проложенные римскими легионами на окраинах империи. В глухом галльском лесу тянулась прямая каменная лента, достаточно широкая для того, чтобы могли проехать по ней боевые колесницы цезарей или местные омнибусы в шесть лошадиных сил. Встречным уже приходилось съезжать с дороги, приминая подкравшуюся к тесаному камню молодую лесную поросль. По этой дороге я и выехал прямо во французский сектор, минуя сытых и вялых, как осенние мухи, патрульных. По моим расчетам, армия шахтеров Майн-Сити, наступая двумя колоннами, могла с ничтожными для себя потерями овладеть и железной дорогой, и этим древнеримским шоссе, опрокинув и уничтожив по пути все конные и пешие заставы галунщиков.
Видимо, французы, как человеческий материал, оказались хозяйственное и эстетически одареннее многих других, с которых лепилось это подобие земной жизни, – я судил по окраинам сектора, создававшимся людьми, а не «облаками», я видел не «гувервилли» из залатанных и помятых автобусов без колес или лачуги из ящиков, едва ли удобнее диогеновской бочки, а чистенькие домики из камня с черепичными крышами (научились здесь и обжигать черепицу для кровель) и благоуханием роз в ухоженных палисадниках.
Следы этого незапрограммированного трудолюбия и проснувшейся памяти я наблюдал и дальше, по мере того как по скаковой дорожке, сворачивая с улицы на улицу и обгоняя ранних прохожих и велосипедистов, продвигался все глубже и глубже в Город. Вдоль бронзовой ограды парка, почти вплотную примыкавшего к мэрии, мое внимание привлекли картины, которые привозили и расставляли люди в замазанных краской рубахах и блузах, точь-в-точь такие же, каких я видел на импровизированных уличных выставках в Париже и Лондоне. И картины развешивались и расставлялись так же бессистемно и беспорядочно, а хозяева их сидели так же равнодушно рядом на табуретках и стульчиках. Но любопытны были картины, а не люди. Я знал, что в городе нет ни картинных галерей, ни художественных салонов, где выставлялись бы для продажи произведения живописи. Мы давно уже пришли к убеждению, что органически лишенные чувства прекрасного розовые «облака» не поняли назначения изобразительного искусства и не сочли его жизненно важным для развития смоделированного ими земного мира. Оно само возникало здесь по мере необходимости – для рекламных афиш и проспектов, плакатов и иллюстраций в печатных изданиях. Именно об этом мне и говорил Стил. Но сейчас я наблюдал рождение станковой живописи, все-таки родившейся, несмотря на отсутствие запрограммированных стимулов. Кое-кто из художников наглядно демонстрировал это, малюя что-то на загрунтованных холстах красками или углем. Малюя умело, профессионально, даже талантливо, с где-то и когда-то приобретенными навыками.
Поражало, однако, не это и не разнообразие жанров и стилей – вы могли увидеть здесь классический реализм и абстрактное смешение красок и форм, – поражали сюжеты и ситуации, знакомые мне, но явно незнакомые самим художникам. Где мог увидеть юноша с козлиной бородкой написанного им фламандца в кожаном колете и кружевном жабо? Где мог увидеть другой эту мадонну с младенцем, похожую на растрепанную нищенку, которых так проникновенно писал Мурильо? Где мог увидеть третий этот уголок Сены с каменным парапетом моста? У Марке? Но что для него Марке? Набор букв, незнакомое слово. Я медленно шел вдоль тротуара, ведя на поводке уставшую лошадь и пристально вглядываясь в расставленные и развешанные полотна. И замер. Передо мной была копия или вариант известной во всем земном мире работы не менее известного автора. На бельевой веревке, как выстиранное белье, висели часы различных видов и форм, стекавшие вниз наподобие киселя или теста.
– Сальвадор Дали? – спросил я у сидевшего рядом художника.
Он не понял.
– Мое имя Эдлон Пежо.
– Но вы же скопировали это у Дали.
– Я видел это во сне.
Настала моя очередь удивиться. Он усмехнулся, покосившись на мой мундир:
– Вы на выставке «спящих», лейтенант. И у каждого из нас есть разрешение.
Я опять ничего не понял и пробормотал, что я из леса и редко бываю в Городе. Молодой художник наставительно пояснил:
– Любая выставленная здесь картина воспроизводит сон или сны ее автора. Мне, например, эти часы снились каждую ночь, пока я не написал их.
– Что вы делали после Начала? – спросил я.
– Органическое стекло на заводах «Сириус». А когда уволили, вспомнил, что умею писать.
Так возвращалось забытое – блокированная память прошлого. Или «облака» просмотрели эту возможность, или допустили ее сознательно. Все-таки, при всем могуществе знания, они многого не поняли в людях – я убеждался в этом с каждым новым свидетельством. Новейшее последовало тотчас же за картинами. Часть узорчатой бронзовой ограды, примыкавшей непосредственно к подъездам мэрии и смоделированной «облаками» с какого-нибудь земного объекта, была сломана обрушившимся на нее камневозом или лесовозом и затем восстановлена уже людьми, а не «облаками». Это замечалось сразу: в новых секциях бронзовый узор был светлей и ярче, но по рисунку ничем не отличался от старого. И мало того: в каждый новый завиток было вложено не только умение и мастерство, но и подлинное вдохновение таланта. Я не мог отделаться от мысли, что мы, люди, при всей отсталости от столкнувшейся с нами инопланетной цивилизации, все-таки в чем-то ее превосходили. Труд там – естественная функция жизни, как потребность двигаться, видеть, дышать. Но в так же понимаемый труд человек порой вкладывает и нечто новое – творчество, озарение, нежность.
С этой мыслью я и ворвался в кабинет Томпсона, едва успев пропустить куда-то спешившего Стила и чуть не столкнувшись с провожавшим его Зерновым. И тут же изложил ее вслух, не заботясь о том, к месту ли она в прерванных моим появлением переговорах. Оказалось, что к месту. Томпсон сразу воспользовался ею как козырем для утверждения, что со своими способностями здешнее человечество уже за годы, а не за десятилетия догонит земное. Мы с Зерновым не спорили: мы видели континуум. Но Зернов не преминул все же опровергнуть мое замечание, что «облака», при всем их сверхразуме, определенно напортачили с блокадой памяти. Она, по мнению Бориса, была необходима им для Начала, начала четкой, надежной во всех звеньях, бесперебойной работы механизма смоделированной ими жизни. Блокада могла быть необратимой, но они не пошли на это. Очередной кратковременный эксперимент, не отнимающий у здешнего человека возможности развиваться гармонично, но по-своему, не повторяя своего земного предшественника.
– Разве я не похож на вашего адмирала? – засмеялся Томпсон.
– Внешне – зеркало. Но внутренне – вы другой. Повторяя адмирала, «облака» отсекли все лишнее, что искажало характер, психику – эгоцентризм, фанатическую предубежденность против всего, что не соответствовало его воззрениям, навязчивость идей, диктаторские замашки. Повторяя меня, они извлекли и усилили то, что показалось им главным в моем интеллектуальном развитии. Свойственный мне эклектизм исчез. Я вижу, что Анохин уже хочет поправить меня. Не торопись, Юра, диссертации – это еще не синоним призвания.
– Меня это, пожалуй, примиряет с вторичностью моего появления на свете, – задумчиво произнес Томпсон. – Мы – это вы, но с коэффициентом «экстра». Так я вас понял?
– Не совсем. – Зернову хотелось выразить свою мысль как можно точнее: он знал, что она в конце концов дойдет до создателей этого мира. – Главное в человеке – не всегда лучшее. Научная одержимость моего здешнего аналога превратилась в научную ограниченность, в отрешенность от мира, от людей, от народа. А Корсон Бойл? Его земной оригинал – маленький полисмен с непомерным тщеславием и ничтожными завоеваниями в жизни. «Облака» и у него нашли главное – силу воли, организаторский талант, не меньший, чем у вас, Томпсон, жажду власти и умение ее применять, неразборчивость в средствах, жестокость, иезуитизм. Не знаете этого слова, мэр? Есть такой христианский монашеский орден, допускающий любое преступление, любую подлость и предательство, лишь бы они служили силе и могуществу католической церкви. Едва ли можно назвать это коэффициентом «экстра»! Просто «облака», моделируя человеческий материал, искали в каждом объекте присущий ему одному генетически заложенный дар. Если вы установите здесь социалистический порядок, вы безусловно поблагодарите авторов эксперимента за то, что они, сами того не зная, способствовали реализации великой формулы: «от каждого по способностям». Здесь уже не будет ошибок, способности определены безукоризненно точно.
Воспользовавшись паузой, Томпсон перевел разговор в рабочее русло:
– Время дорого. Что в Майн-Сити?
Я рассказал. Он слушал не перебивая. Только раз спросил:
– В шахтах были? А на обогатительной фабрике?
Я признался, что передоверил ее подпольному комитету лагеря. Томпсон поморщился. Неужели он не доверяет подпольщикам?
Он словно прочел мою мысль.
– О недоверии не может быть и речи. Сведения поступают к нам регулярно, но не минуя вас. Ни одно звено не должно выпадать.
– А как у Стила?
– Все готово. К сожалению, «диким» не хватает огнестрельного оружия. Вооруженные автоматами захватят продтрассу, а в Город войдут лучники.
Я подумал об арсенале в небоскребе четырнадцатого блока.
– Есть же склад в продуправлении. Я думал, что вам для этого и понадобились мундиры.
– Для этого. Но экспроприация арсенала в настоящую минуту только насторожит галунщиков. Сейчас они беспечны. Накануне праздника даже на посты выходят, еле держась на ногах, а в «золотой день» мы возьмем их тепленькими. Налет на склад произведем одновременно с захватом «Олимпии».
– Остается еще Вычислительный центр, – напомнил Зернов. – Даже Зернов-второй там не все контролирует.
Телефонный звонок прервал разговор. Зернов взял трубку.
– Есть, – сказал он, выслушав говорящего. – Порядок. Едем. – И, повернувшись ко мне, прибавил: – Твоя голограмма в Би-центре уже получена. Пройдешь все заграждения.
При слове «голограмма» я вспомнил что-то связанное с парижским конгрессом, но что именно, я так и не уточнил. Сделав вид, что и так все ясно, спросил:
– А как же ты…
И осекся… Только сейчас я заметил, что Зернов сбрил свою козлиную бороду и выглядел точно таким, каким я знал его в Москве и Антарктиде.
Спрашивать, как он пройдет заграждения Би-центра, было уже бессмысленно.
40. ЧЕТЫРЕХМЕРНОЕ В ТРЕХМЕРНОМ
Би-центр находился в американском секторе, занимая добрых полквартала между небоскребами-башнями, пустыми, как и все в Городе, с третьего этажа. Он был невысок – четырехметровая стена из каменных плит полностью скрывала его от любопытных глаз. Стену построили, должно быть, уже не «облака», а люди, потому что она несуразно выдвинулась почти на середину улицы, нарушив ее идеально геометрический профиль.
Первый же патруль пропустил нас, не задавая вопросов. На меня даже не взглянули, перед Зерновым вытянулись, как на смотре, молча и почтительно. То же самое последовало и на мощенном каменной брусчаткой дворе за стеной, удивительно похожем на луврский плац из фильма «Три мушкетера». И там и здесь так же нестройно и беспорядочно стояли и прохаживались вооруженные люди – не часовые и не стражники, а просто бездельники в день отдыха на казарменном гвардейском плацу. Увидя Зернова, вытягивались, меня не замечали: ведь я был одним из них – такой же серомундирный галунщик, только, в отличие от них, трезвый; от каждого буквально за несколько шагов несло винным перегаром. Я вспомнил слова Томпсона о том, что уже сейчас, накануне праздника, редко кто из патрульных выходит на пост, не хлебнув из заветной бутылки. Как же велика должна быть их вера в свою силу и безнаказанность и как должен быть уверен в ней Бойл, если его не тревожил процесс гниения самих устоев его государства! Томпсон прав – таких защитников порядка можно будет брать тепленькими. Даже не великолепная, а просто трезвая и хорошо организованная семерка вооруженных смельчаков могла разогнать и прихлопнуть эту пьяную полицейскую ораву, поставленную охранять один из важнейших институтов их государственного строя.
Разогнать – да, но не проникнуть в дом: он охранялся изнутри автоматически и надежнее, чем любой банк на Земле. Наружная охрана была пустой формальностью: мы убедились в этом, когда вошли в дом. Кстати, мы не сразу вошли: самый дом не мог не вызвать удивления и любопытства, тем более у впервые его увидевшего. Ничего подобного нигде и никогда мы не видели. В доме не было окон, а стены сверкали необыкновенной зеркальной поверхностью. «Как защитные зеркальные очки, – сразу нашелся Зернов, – изнутри прозрачны снизу доверху». Но снаружи в них все отражалось и искажалось, как в зеркалах знакомой комнаты смеха. И люди и вещи, отражаясь, то вытягивались, то сплющивались, то завивались совсем уже обезображенными формами. При этом стены были не просто неровны, а несуразно неровны, как нагромождение скалистых обломков; порой пузырились зеркальными волдырями или остроугольными шишками; порой проваливались, как продырявленный мяч или искалеченный в автомобильной катастрофе кузов машины: загибались без ребер и углов параболическими кривыми или выворачивались наизнанку, как сотни «полосок Мебиуса». Риман и Лобачевский могли бы найти здесь десятки примеров для своих геометрических постулатов, а студенты по курсу топологии решать любые предложенные задачи. Я и без подсказок Зернова понял, почему вокруг выросла четырехметровая каменная ограда. Оказывается, пока ее не воздвигли, по улице нельзя было ни пройти, ни проехать – мешали толпы зевак, готовых без устали созерцать это архитектурное чудо-юдо.
Но то, что оказалось внутри, было действительно чудом без всякой иронии. Вошли мы не в дверь, а во что-то вроде щели, достаточно широкой для того, чтобы пропустить двух человек любого роста и любой комплекции. Щель открывала проход, заполненный лиловатым газом – точь-в-точь фиолетовое пятно в миниатюре. «Шагай, не бойся», – подсказал по-русски Зернов, и я шагнул. Тотчас же все утонуло в знакомом тумане. Я протянул руку – она встретила пустоту; дотронулся до Зернова – он был рядом. «Не осторожничай, ничего не случится», – услышал я его голос, чуть-чуть угасавший в тумане: сделал еще два шага и вышел на дневной свет в большую и пустую комнату, если только окружавшее нас пространство можно было назвать комнатой. Трудно было даже приблизительно определить ее форму: она то удлинялась, то укорачивалась, в зависимости от точки, с которой вы пробовали ее осмотреть. И ничего не видели, кроме плотного фиолетового тумана у потолка, если только вообще был здесь потолок, и чуть-чуть мерцающих матовых, будто стеклянных стен. Посреди комнаты плавала круглая белая тарелка, вернее, не плавала, а неподвижно висела, как на сеансе эстрадных «чудес». Все это освещалось обычным, слегка рассеянным светом, но его источника я не нашел.
– Откуда же свет? – удивился я. – Ты говорил, что изнутри стены совершенно прозрачны.
Зернов засмеялся и словно волшебной палочкой взмахнул: мерцающие стены исчезли, открыв полупьяную ораву галунщиков на только что покинутом нами дворе. И видны они были отлично, будто ничто не разделяло нас, и не искажались, не искривлялись, хотя и просматривались сквозь кривозеркальные стены.
– Какие-то чудеса оптики! – вырвалось у меня. – Ничего не понимаю.
– Оптика-то не наша, – сказал Зернов, – не земная.
И плац с полицейскими снова исчез за мерцавшими стенами, непрозрачными, как матовое стекло.
– Обойди их и сядь. – Он указал на висевшую над полом белую, чуть вогнутую тарелку.
Уже не спрашивая, я повиновался, молча пройдя вдоль то удлинявшихся, то словно обрезанных стен или, вернее, одной закругленной стены без углов и дверей, – даже узенькой щели не было видно, и фиолетовый вход наш исчез, словно сместился наверх и растворился в густой толще газа под потолком. Стенка была гладкой и теплой, как подогретое изнутри стекло, но даже вблизи ничего, кроме мерцающих точек и черточек, в этом стекле не просматривалось. Висящая тарелка вдруг почему-то оказалась у меня на дороге, я сел на нее не без боязни грохнуться на пол, кстати такой же туманный и лиловый, как и потолок: будто я шел по зеркалу, его отражавшему. Тарелка оказалась прочной и неподвижной, как тумба; я сел, встал, снова сел и глупо засмеялся от этой глупой гимнастики.
– Зачем это?
– Ты же рассказывал, как тебя муштровали в зеркальном зальчике после экзамена, – сказал Зернов. – Фиксировалось твое зеркальное отражение. Что-то вроде голограммы, фотоснимка безлинзовой оптикой, даже на Земле уже не открытия. Стыдно, товарищ кинооператор, кому-кому, а вам сие должно быть отлично известно. Твоя же область. Ее еще в сороковых годах открыли, а с появлением лазеров развитие ее зависит только от их растущей мощности. Честно говоря, я сам не очень в этом кумекаю – мне мой дубль объяснил. Безлинзовая съемка с когерентным[4] источником освещения. Получаешь и негатив и позитив одновременно, только заключенный в сложном узоре мельчайших черточек, лишь приблизительно напоминающий объект съемки. Но при освещении лазерным лучом голограмма трансформируется в объемное трехмерное изображение редкой точности. Здесь же, по-видимому, фиксируется не сам объект, а его зеркальное отражение. Твое отражение, например, зафиксированное на пленке, поступило сюда, в контрольный механизм центра. Как выглядит этот механизм, каковы принципы его работы, никто не знает. Зеркальное отражение увеличивается до нормальных размеров, вычислительные приборы распределяют интенсивность на интерференционной картине голограммы, некий подобный лазерному невидимый источник света воспроизводит ее в «памяти» контрольного механизма, и, когда ты появляешься здесь подобно фотографическому фокусу «я сам в пяти позах», эта «память» только сверяет объект, в данном случае тебя, с запечатленным в ней отражением. Если объект и отражение не совпадают, ничего не происходит – просто открывается выход на казарменный плац, а в случае совпадения включаются рецепторы. Для чего? Для того, чтобы я или ты могли мысленно назвать нужную им лабораторию, или диспетчерскую, или управление продтрассой, или просто зеркальные стены, чтобы взглянуть на улицу. Меня «память» уже проверила, и рецепторы включились. Их действие ты видел. Теперь твоя очередь. Вызови «лабораторию поля». Так сказать, мысленно назови.
Первый же патруль пропустил нас, не задавая вопросов. На меня даже не взглянули, перед Зерновым вытянулись, как на смотре, молча и почтительно. То же самое последовало и на мощенном каменной брусчаткой дворе за стеной, удивительно похожем на луврский плац из фильма «Три мушкетера». И там и здесь так же нестройно и беспорядочно стояли и прохаживались вооруженные люди – не часовые и не стражники, а просто бездельники в день отдыха на казарменном гвардейском плацу. Увидя Зернова, вытягивались, меня не замечали: ведь я был одним из них – такой же серомундирный галунщик, только, в отличие от них, трезвый; от каждого буквально за несколько шагов несло винным перегаром. Я вспомнил слова Томпсона о том, что уже сейчас, накануне праздника, редко кто из патрульных выходит на пост, не хлебнув из заветной бутылки. Как же велика должна быть их вера в свою силу и безнаказанность и как должен быть уверен в ней Бойл, если его не тревожил процесс гниения самих устоев его государства! Томпсон прав – таких защитников порядка можно будет брать тепленькими. Даже не великолепная, а просто трезвая и хорошо организованная семерка вооруженных смельчаков могла разогнать и прихлопнуть эту пьяную полицейскую ораву, поставленную охранять один из важнейших институтов их государственного строя.
Разогнать – да, но не проникнуть в дом: он охранялся изнутри автоматически и надежнее, чем любой банк на Земле. Наружная охрана была пустой формальностью: мы убедились в этом, когда вошли в дом. Кстати, мы не сразу вошли: самый дом не мог не вызвать удивления и любопытства, тем более у впервые его увидевшего. Ничего подобного нигде и никогда мы не видели. В доме не было окон, а стены сверкали необыкновенной зеркальной поверхностью. «Как защитные зеркальные очки, – сразу нашелся Зернов, – изнутри прозрачны снизу доверху». Но снаружи в них все отражалось и искажалось, как в зеркалах знакомой комнаты смеха. И люди и вещи, отражаясь, то вытягивались, то сплющивались, то завивались совсем уже обезображенными формами. При этом стены были не просто неровны, а несуразно неровны, как нагромождение скалистых обломков; порой пузырились зеркальными волдырями или остроугольными шишками; порой проваливались, как продырявленный мяч или искалеченный в автомобильной катастрофе кузов машины: загибались без ребер и углов параболическими кривыми или выворачивались наизнанку, как сотни «полосок Мебиуса». Риман и Лобачевский могли бы найти здесь десятки примеров для своих геометрических постулатов, а студенты по курсу топологии решать любые предложенные задачи. Я и без подсказок Зернова понял, почему вокруг выросла четырехметровая каменная ограда. Оказывается, пока ее не воздвигли, по улице нельзя было ни пройти, ни проехать – мешали толпы зевак, готовых без устали созерцать это архитектурное чудо-юдо.
Но то, что оказалось внутри, было действительно чудом без всякой иронии. Вошли мы не в дверь, а во что-то вроде щели, достаточно широкой для того, чтобы пропустить двух человек любого роста и любой комплекции. Щель открывала проход, заполненный лиловатым газом – точь-в-точь фиолетовое пятно в миниатюре. «Шагай, не бойся», – подсказал по-русски Зернов, и я шагнул. Тотчас же все утонуло в знакомом тумане. Я протянул руку – она встретила пустоту; дотронулся до Зернова – он был рядом. «Не осторожничай, ничего не случится», – услышал я его голос, чуть-чуть угасавший в тумане: сделал еще два шага и вышел на дневной свет в большую и пустую комнату, если только окружавшее нас пространство можно было назвать комнатой. Трудно было даже приблизительно определить ее форму: она то удлинялась, то укорачивалась, в зависимости от точки, с которой вы пробовали ее осмотреть. И ничего не видели, кроме плотного фиолетового тумана у потолка, если только вообще был здесь потолок, и чуть-чуть мерцающих матовых, будто стеклянных стен. Посреди комнаты плавала круглая белая тарелка, вернее, не плавала, а неподвижно висела, как на сеансе эстрадных «чудес». Все это освещалось обычным, слегка рассеянным светом, но его источника я не нашел.
– Откуда же свет? – удивился я. – Ты говорил, что изнутри стены совершенно прозрачны.
Зернов засмеялся и словно волшебной палочкой взмахнул: мерцающие стены исчезли, открыв полупьяную ораву галунщиков на только что покинутом нами дворе. И видны они были отлично, будто ничто не разделяло нас, и не искажались, не искривлялись, хотя и просматривались сквозь кривозеркальные стены.
– Какие-то чудеса оптики! – вырвалось у меня. – Ничего не понимаю.
– Оптика-то не наша, – сказал Зернов, – не земная.
И плац с полицейскими снова исчез за мерцавшими стенами, непрозрачными, как матовое стекло.
– Обойди их и сядь. – Он указал на висевшую над полом белую, чуть вогнутую тарелку.
Уже не спрашивая, я повиновался, молча пройдя вдоль то удлинявшихся, то словно обрезанных стен или, вернее, одной закругленной стены без углов и дверей, – даже узенькой щели не было видно, и фиолетовый вход наш исчез, словно сместился наверх и растворился в густой толще газа под потолком. Стенка была гладкой и теплой, как подогретое изнутри стекло, но даже вблизи ничего, кроме мерцающих точек и черточек, в этом стекле не просматривалось. Висящая тарелка вдруг почему-то оказалась у меня на дороге, я сел на нее не без боязни грохнуться на пол, кстати такой же туманный и лиловый, как и потолок: будто я шел по зеркалу, его отражавшему. Тарелка оказалась прочной и неподвижной, как тумба; я сел, встал, снова сел и глупо засмеялся от этой глупой гимнастики.
– Зачем это?
– Ты же рассказывал, как тебя муштровали в зеркальном зальчике после экзамена, – сказал Зернов. – Фиксировалось твое зеркальное отражение. Что-то вроде голограммы, фотоснимка безлинзовой оптикой, даже на Земле уже не открытия. Стыдно, товарищ кинооператор, кому-кому, а вам сие должно быть отлично известно. Твоя же область. Ее еще в сороковых годах открыли, а с появлением лазеров развитие ее зависит только от их растущей мощности. Честно говоря, я сам не очень в этом кумекаю – мне мой дубль объяснил. Безлинзовая съемка с когерентным[4] источником освещения. Получаешь и негатив и позитив одновременно, только заключенный в сложном узоре мельчайших черточек, лишь приблизительно напоминающий объект съемки. Но при освещении лазерным лучом голограмма трансформируется в объемное трехмерное изображение редкой точности. Здесь же, по-видимому, фиксируется не сам объект, а его зеркальное отражение. Твое отражение, например, зафиксированное на пленке, поступило сюда, в контрольный механизм центра. Как выглядит этот механизм, каковы принципы его работы, никто не знает. Зеркальное отражение увеличивается до нормальных размеров, вычислительные приборы распределяют интенсивность на интерференционной картине голограммы, некий подобный лазерному невидимый источник света воспроизводит ее в «памяти» контрольного механизма, и, когда ты появляешься здесь подобно фотографическому фокусу «я сам в пяти позах», эта «память» только сверяет объект, в данном случае тебя, с запечатленным в ней отражением. Если объект и отражение не совпадают, ничего не происходит – просто открывается выход на казарменный плац, а в случае совпадения включаются рецепторы. Для чего? Для того, чтобы я или ты могли мысленно назвать нужную им лабораторию, или диспетчерскую, или управление продтрассой, или просто зеркальные стены, чтобы взглянуть на улицу. Меня «память» уже проверила, и рецепторы включились. Их действие ты видел. Теперь твоя очередь. Вызови «лабораторию поля». Так сказать, мысленно назови.