Страница:
Да что обсуждать? Картина ясная, не сбрехали люди: новый председатель уже выставлен напоказ, за красным столом по правую руку от Подрезова сидит, а Анфиса Петровна тоже, надо полагать для наглядности, в тень задвинута, так что Михаил не сразу и разглядел ее на сцене.
Подрезов не стал метать громы и молнии – видно, отметал еще у себя на бюро. Сказал просто:
– Мы, райком, долго возились с Мининой. Со всех сторон ее подпирали. Но, как говорится, изба на подпорках не изба. Пора и у вас, в Пекашине, подвести под войной черту.
И вот эти последние слова насчет того, что хватит, дескать, жить войной и по-военному, шибко пришлись по душе людям.
– Пора, пора… Дай-то бог…
– Но, товарищи, надо бы нашему председателю за войну сказать спасибо… Это Илья Нетесов неуверенно подал голос от печки.
Михаил поморщился, как от зубной боли: ну, будет сейчас мокряди. Бабы откроют свои шлюзы – затопят собрание слезами.
Но, к его немалому удивлению, все молчали. Что такое? Подрезовской команды ждут? Или еще не раскачались?
Лицо у Анфисы сделалось белое-белое. Как снег. Да, это не шутка. Столько лет трубила-трубила, а на поверку оказалось, что у людей и доброго слова для тебя нет.
Кто-то сзади, кажись, Александра-скотница, Трофима Лобанова дочь, зашептала беспокойно:
– Скажи, скажи, Михаил. Разве трудно тебе?
Сказать? А почему и не сказать? Можно сказать. Он сложил руки ковшом, крикнул басовито:
– Голосуй! Все ясно. Сколько еще можно назад оглядываться!
Да, вот так он сказал. Он не Егорша. Это у того слово и камнем летит, и соловьем поет, а тут получилось что надо. И ежели у какой бабы и было еще намерение повздыхать о прошлом, а заодно и Анфису Петровну добрым словом помянуть, то после его выкрика поворот на сто восемьдесят градусов. После его выкрика все потянулись глазами к новому председателю, потому что сообразили: с ним, с новым председателем, жить, из его рук кормиться.
А Михаил встал. Встал во весь рост и пошел на выход. Авось бабы сумеют проголосовать и без него. Зато Анфиса Петровна лишний раз увидит, кто ее срезал. Пускай посмотрит. Он не таится. Квиты! Ты мне насолила, жизнь разломала, и я не остался в долгу. Сполна рассчитался.
Хлынувшие вслед за ним из клуба бабы едва не сбили его с ног. А когда выбрались на твердую, накатанную дорогу, дали волю своим языкам. Два черных говорливых ручья покатились от клуба.
– Вот оно когда, собранье-то, у них началось, – заметил Петр Житов.
К ним, попыхивая цигарками, подошли еще мужики: Иван Яковлев, Костя-атаман, Василий Иняхин.
Петр Житов в ознаменование наступления мужского царства в Пекашине предложил скинуться по трояку. Все предложение это приняли и без лишних разговоров двинулись к Марине-стрелехе, так сказать, на нейтральную территорию, где будут исключены всякие домашние помехи.
Михаил дошел с мужиками до правления и вдруг раздумал: завтра рано выезжать в Ручьи, а он еще и дома не был. Что там делается? В прошлый раз, как ни упрашивал его Евсей Мошкин, он не мог заставить себя заглянуть домой. Походил-походил вокруг да около и поехал в район: будь что будет, пускай под суд его отдадут, а он должен увидеть Варвару. Своими глазами. Ну а после этой вылазки в район ему и вовсе не до семьи было.
Да и вообще, думал Михаил, подходя к своему дому, можно было бы и сегодня не заходить. Пускай на своей шкуре испытают, что это такое – дрова из-под снега добывать. Полезно! А то, когда за людей всё другие делают, хамеж у них развивается.
Войдя в заулок со стороны задворок (врасплох хотелось нагрянуть), он все-таки заглянул в дровяник.
Дрова есть. Правда, мутовки. И сразу видно, кто добывал. Бабью работу по зарубу узнаешь – кряж со всех сторон изгрызен, будто и не топор в руках был. Может, только одна баба и умеет в Пекашине рубить по-мужицки – Анфиса Петровна…
"А ну ее к дьяволу! – выругался про себя Михаил. – Кой черт на память лезет!"
У крыльца он поскользнулся и едва не упал. Оказывается, у ребят почти впритык к крыльцу сделана ледяная горка.
– Чего смотрите? – заорал он, вламываясь в избу. Это относилось к матери и Лизке. – Те скоро с крыльца ездить будут. Через окошко влезать в дом?
Тут, бешено вращая разъяренными глазами, он увидел на своей койке ребят (сколько раз говорено: не спать на моей койке!) и раскричался еще пуще.
Хлебного в доме не было ни крошки. Михаил помял холодной картошки с капустой (корова не доила, самовар довели: труба протекает) и приказал, чтобы мать сняла с печи все валенки, какие там есть, а сам пошел в сени за ящиком, в котором хранился сапожный инструмент, потому что чертова семейка – ежели не положить как следует, все растащат.
Мать накидала на середку избы целую кучу рвани – из овчин, из старых ватников, из отцовского суконного пиджака, в общем, собака знает, почему вся эта заваль, раскисшая, вонючая, называется валенками.
Он повертел в руках один чувяк, повертел другой и пришел в ужас: ничего не сделать за ночь. Нечего даже и приниматься.
– А эта чего сидит? – заорал Михаил, наткнувшись глазами на Лизку, которая все еще, с той самой поры, как он вошел в избу, сидела на прилавке у печи, облокотившись одной рукой о подпечек. И в пальтухе. – Может, не домой пришла в гости?
– На собрании была, – ответила за Лизку мать.
– На собрании? В клубе? Вот-вот, тебя там только и не хватало. А еще, говорят, обутки нет. С чего же у вас обутка будет, коли вас в каждую дыру тянет! Ну что, – злорадно усмехнулся Михаил, – посмотрела, как на председателей решку наводят? Вот так! Не копай другим яму.
– Это Анфиса-то Петровна яму копала? Кому? Бессовестные! "Анфисьюшка… родимушка ты наша… желанная…" Давно ли еще о празднике причитали, а тут воды в рот набрали… – Лиза всхлипнула.
Мать, вздохнув, сказала:
– Да уж, Анфиса помогала людям. Куска лишнего не съела… Я помню, раз на пожню пришла – как раз мы разобрались с едой. Ну, Грунька и говорит: "Давай-ко, председательша, угости нас своими колобками". А председательша достала колобки – никто и не позарился: тот же мох да древесина.
– То-то и оно, – заговорила опять, давясь слезами, Лизка. – А могла бы и на муке замешать. А тут увидели этого Першина – в рот готовы ему смотреть. А Анфисы Петровны кабыть и нету.
– Першин тут ни при чем, – отрезал Михаил. – А об Мининой райком сказал ясно.
– И никакая она нам не Минина. Кабы не Анфиса Петровна, может, и нас-то сейчас на свете не было. Вот.
– Я говорю, после райкома у нас не принято говорить. Дошло?
– Ну и что, – не унималась Лизка, – то райком, а то люди. Райком сказал, и вы бы сказали. Спасибо, мол, Анфиса Петровна, за труды твои великие, за то, что с тобой все беды да напасти пережили…
Михаил с ехидством улыбнулся:
– Вот ты бы и сказала, раз такая смелая.
– И сказала бы! Да я думала, мужики сидят, с Ручьев нарочно вызваны, скажут, не потеряли еще совсем совести.
– Дура! Люди жить хотят. Мало настрадались? За что тут благодарить? Ни пожрать, ни обуть! – Михаил бросил разъяренный взгляд на кучу валенок. – Ну и ясно – обрадовались: новый председатель будет. Чула, что сказал Подрезов? "Надо, говорит, кончать с бабьим царством. Пора, говорит, и у вас подвести черту под войной". Поняла? – Он зло постучал кулаком по своему лбу. – Черту под войной. Ясно?
– Ну и что, – по-прежнему продолжала твердить свое Лизка, – не отвалился бы язык, ежели бы и сказали.
– Да пойми ты, чертова кукла! – заорал вне себя Михаил. – Надоело людям понимаешь? Сколько она говорила в войну: вот воина кончится – заживем, вот война кончится – заживем. А как зажили? Где эта жизнь распрекрасная? Дак, может, хоть теперь, с новым председателем, получше будет. Понятно тебе, о чем люди думают?
– Ну и что, она не виновата. Не она одна, все так думали…
Михаил трахнул валенком о пол (он таки взялся было за материн чувяк), заорал на всю избу:
– Гасите свет! Что еще за моду взяли – по ночам с огнем сидеть!
Свет погасили.
Мать сразу же убралась на печь, а Лизка, раздевшись, опять присела на прилавок и начала давить ему на психику, по-кошачьи сверля его из темноты своими зелеными глазищами. Потом пустила в ход слезы – это уже лежа на печи. Вот, мол, словами не говорю – не придерешься, а все равно при своем осталась. Хоть убей, хоть на куски изруби, а буду Анфису Петровну защищать.
Над головой, скрипя полатницами, ворочались ребята – эти всегда просыпаются, когда он начинает окуривать их снизу.
А может, Лизка и права, подумал вдруг Михаил. Может, и надо было спасибо сказать. Ведь все-таки, ежели рассудить по совести, заслужила. А почему ей спасибо? – резко возразил он себе. А почему ему никто не сказал за войну спасибо? Мало вкалывал? Нет, все-таки Анфиса Петровна сказала. На празднике. Крепко сказала. Да и вообще всегда его отмечала – не скупилась на похвальное слово.
И тут Михаил вспомнил то, что все время отодвигал в сторону. Раз, когда Илья Нетесов подал голос насчет того, чтобы поблагодарить Анфису Петровну, ему показалось, что Анфиса Петровна кого-то ищет глазами в зале. Может, его искала? К нему взывала: скажи Михаил!
Малиновый окурок прочертил избяную темень и зашипел в тазу под рукомойником.
Нет, голубушка, мысленно сказал Михаил и стиснул зубы. Ошиблась. Не по тому адресу обратилась. Ты суд надо мной да над Варварой устроила, а я принародно в пояс тебе кланяться?
И опять эта мысль, которая должна была распалить в нем ненависть к Анфисе Петровне, неожиданно сменилась другой, прямо противоположной. А крепкий же она человек, подумал Михаил про Анфису. Весь вечер высидела. Как гвоздями прибита. Не дрогнула, не охнула…
Спать, спать, сказал он себе и круто повернулся на правый бок, к стене.
Лизка на печи все еще плакала.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Егорша побрел дальше. В одной руке веточка ивовая – от оводов, в другой через плечо – пиджак. Не тяжелая ноша. А пот лил с него градом. И не только от жары.
В последние две недели он покачал в себя горючего. Сперва дома по случаю возвращения с курсов трактористов, потом в родном Заозерье на встретинах у дяди.
Вот тут они развернулись. Музыка – две гармони (его тальянка да дядин трофей со светлыми перламутровыми планками), закусь – баран на столе, а винцо, какое винцо! Не сучок, не табуретник доморощенный, а коньяк-виноград, злое солнышко. Дядя привез этого добра из Германии целую канистру, и сколько можно было бы еще заправляться, да Егорша сказал себе: стоп! Пора в район. Пора насчет работенки подходящей пошуровать, а то, чего доброго, и с правами за пень встанешь: ведь тракторов в районе покамест нету. Вот так он и попал из-за праздничного стола на райцентровский воскресник по сплаву.
Правда, его никто не неволил – он мог и день, и два отлеживаться на сеновале у начальника райтопа, старого знакомого по отцу. Да надо же соображать немножко! Голова-то день и поболит – не отвалится, а когда еще подвернется такой случай, чтобы все районное начальство было в сборе? И Егорша, не долго думая, – багор в руки, гармонь за плечо, да в первых рядах на Выхтемскую косу, на самый боевой участок лесного фронта.
Проклятье, божье наказанье для пинежан эта Выхтемская коса! Всегда на ней лес, какая бы вода в реке ни была. В маловодье понятно: древесина садится на песок, и тут никакими бонами не спасешься. Но на ней, на этой косе, и в сырое лето не бывает безработицы. В сырое лето вода кругом разольется – мосты наставит в кустарниках да в низинах. Вот и выходят, что на Выхтемской косе всегда худо: и в дождь, и в вёдро.
– Эй, – закричал опять Егорша, поравнявшись с новой кучкой сплавщиков, на этот раз состоящей почти исключительно из мужиков и подростков. – Есть пекашинские!
– Нету. Дальше они.
Егорша посмотрел вдаль на крохотных человечков, бродивших посреди реки, и выругался.
Ах, олухи пекашинские! Не могли отвертеться. Загнали-таки на Артюгину плешь, от которой еще в войну все, как от чумы, отпихивались. Потому что ревматизм тут верный. Негде обогреться и обсушиться, ежели сверху дождь. А в такую жару, как нынешняя, тоже не курорт. Сгоришь к чертовой матери. Шкура клочьями сползет. И поэтому раньше, в те годы, как делали? Требовали, чтобы кадровых рабочих на Артюгину плешь занаряжали. Неужели Мишка забыл про это?
Егорша еще не меньше полукилометра отшагал по жаре, по скрипучему, раскаленному песку, затем бросил пиджак на пружинистый куст ивняка, сполоснул лицо, прополоскал горло и только тогда, сложив руки ковшиком, прокричал на реку.
Мишка, по счастью, услышал сразу.
– Иду-у-у!
И вот уже отделилась от острова знакомая сутуловатая фигура – и тяп-тяп по песчаной отмели. И были видны белые, сверкающие на солнце ступни, и отсюда, с берега, казалось: человек идет по воде.
– Ты как Христос расхаживаешь, – сказал Егорша и, очень довольный этим неожиданным для самого себя сравнением, рассмеялся.
– Христос, мать его за ногу! – Михаил, выйдя из воды, с трудом разогнулся.
– Что, опять водяная болезнь?
– Да, замучили чирьи.
Они легли в тень под ивняк.
От Михаила пахло сырью, прелой одеждой. Кожа на ногах, размытая водой, была белесо-розовая, дряблая. Он болезненно щурился и мигал. Это от солнца, от слепящего зеркала воды – чисто сплавная болезнь.
– Дозвольте доложить, – начал Егорша шутливо, но в то же время и не без гордости, – тракторист Суханов-Ставров вернулся с десятимесячных курсов. Вот моя книжица.
Он полез в один карман, полез в другой, и вдруг лицо его сделалось белым, как мука.
– Неужели я их где выронил?
– Чего выронил?
– Права! – закричал, зверея, Егорша и быстро-быстро начал разгружать карманы.
На песок полетели-посыпались разные вещи: светлая алюминиевая расческа, химический карандаш, две авторучки – Егорша любил при случае выдать себя за начальника, – паспорт, комсомольский билет…
– Вспомнил! Я их у дяди оставил. Ну да! Я еще, когда показывал, сказал тетке: убери подальше, тут моя жизнь. Чего ты губы в бок? Думаешь, заливаю? Потерять права – все равно что голову потерять. Так нам говорили на курсах.
– Егор-ша-а-а… – донесся издалека женский голос.
Вялости и усталости у Егорши как не бывало. Он живо приподнялся на локоть, глянул вниз по реке.
Белый платок трепыхался в конце косы, под застругами. Потом еще один вскинулся.
– Мне сигналят, – сказал Егорша. – Роздых кончился, або начальство подошло, художественную часть требует. Я ведь знаешь как сюда? На одном плече багор, на другом гармонь. Сам Подрезов приказал: "Ты, говорит, Суханов, подъем перво-наперво мне обеспечь". Цени. Все бросил, а пошел друга разыскивать…
Егорша снова растянулся на песке, подмигнул с намеком:
– А голосок-то узнал?
– Какой голосок?
– Но-но, вбивай, Ерема, кривые гвозди. Гадюка! Все секретики… Мы с Дуняркой обхохотались тогда об етом деле. Я это вкатываюсь к ней насчет подкрепленья – вдребезги с одним корешом прогорел, не на что в училище убраться, и вот Дунярка меня етим самым раз по кумполу: "А ты знаешь, говорит, что моя тетушка-то учудила? Первого пекашинского мужика захороводила".
– Как там наши? – спросил Михаил.
– Чего? Наши? Ты меня с фарватера не сбивай. Сперва предоставь полную отчетность. В смысле картошки дров поджарить… – Егорша хохотнул. – Я, между протчим, по дороге сюда спрашивал. Не отрицает…
– Был, говорю, у наших? – снова резко и нетерпеливо оборвал его Михаил.
Егорша старательно облизал пересохшие губы. Внутри у него все кипело и клокотало. Кто они, в конце концов, с Мишкой? Друзья? Или первые встречные-поперечные? Он, Егорша, ради друга все бросил, на жару махнул, а тут пришел – и дверь на замке. Подумаешь, важная государственная тайна – с бабой переспал. Но Егорша сдержался и ответил спокойно, даже с потугой на остроту:
– А чего наши… Все пока кверху головой.
– Мне ничего не наказывали?
– А как им наказывать? Я ведь нынче через Заозерье трассу в райцентр пролагал…
– Значит, и Першина не видел?
– Видел. Но, между протчим, тебе привета не передавал.
– А на кой черт мне его привет?
– Не скажи. Председатель!
– Он лучше бы, гад, замену мне давал. На две недели послал сюда, а сегодня у нас какое?
– А чего тебе? Живи. Думаешь, кисельные берега ждут тебя дома?
Михаил не ответил. Он смотрел за реку, на пестрый луг, по которому медленно со стрекотом ползла конная косилка.
Так вот в чем дело, догадался Егорша. Пожня, сенокос у него на уме. И бесполезно теперь о чем-либо с ним толковать. Не поймет, не услышит. Как глухарь на токовище.
И Егорше, пожалуй впервые за много-много лет их дружбы, вдруг стало скучно и неинтересно со своим приятелем.
– Миша, Миша пришел!
А матерь-то, матерь-то обрадовалась! Слезой умылась, встречая его у крыльца.
И только Лизка все сразу поняла, все уразумела.
– Ладно и сделал, что ушел. Как не уйти! Бывало, об эту пору какие зароды стояли, а нынче что?
Он сел на нижнюю ступеньку крыльца, так, чтобы голова оказалась в тени, а если бы ему сейчас приказали забраться на крыльцо, то еще неизвестно, как бы это у него получилось.
Тридцать километров отшагал он по жаре, да с чирьями на теле, да босиком вдребезги разбил, искровенил ноги. Нельзя, ни в коем случае нельзя было отправляться босиком в такую дорогу после двухнедельного брожения в воде.
Но, по правде говоря, он не столько переживал сейчас из-за ног, сколько из-за сапог. Ноги – что. На ногах новая кожа вырастет, а вот на сапогах не вырастет. Сапоги съела Выхтема. По существу, только голенища он и принес в корзине, а головки сгнили, сопрели от жары и сырости.
Михаилу стало немного полегче, когда Лизка принесла тазик с холодной водой и помогла ему вымыть ноги. Затем на сбитые, израненные места она положила свежий подорожник и обмотала ступни ветошью.
Первую и самую главную новость выложила Татьянка.
– Муки-то нам не дали, – сказала она сердито. Оказывается, на днях тем, кто едет на дальний сенокос, правление выписало по три килограмма ячменной муки, а им ни шиша. Почему?
– Вот то-то и оно, что почему, – заговорила Лизка. – Я уж ему, борову, вчерась доказывала.
– Кому? Председателю?
– Ну. Нарочно ходила в правленье. Мама наша разве пойдет. Что, говорю, у нас разве Михаил-то не поедет на пожню? Всю страду будешь держать у реки? "А когда поедет, тогда и получит". А мы, говорю, с мамой не робим? Я три года телят обряжаю. Да пропади они пропадом и телята, говорю, коли на то пошло. А тут как раз в контору Павел Клевакин вошел – только что с Германии приехал. Добра, говорят, всякого воз целый привез. Ну и вот: получай, Павел, пятнадцать килограмм муки. Тот даже и не просил. Почто, спрашиваю, так? "А пото, что закон такой есть. Полагается. Всем, кто с воины возвращается, мука положена". Ну, тут я и слова сказать не могу. Залилась слезами. Какой же это закон, думаю! У нас папа жизнь положил, а нам ни зернышка, а тут здоровый мужик к семье вернулся, да ему же еще и мука…
– Ладно, – сказал Михаил. – Чего впустую кулаками размахивать.
– Да ведь как не размахивать, – возразила Лизка, ширкая носом. – Он, дьявол, на нас взъелся – житья нету. А из-за чего? Что мы ему исделали? Три человека в колхозе робят – ну-ко, много ли таких домов в Пекашине?
Тут Лизка немного покривила душой. На самом-то деле она знала, из-за чего взъелся на них председатель.
Из-за критики. Из-за того, что он, Михаил, против шерсти погладил Першина.
Дело было нынешней весной. Михаил в числе первых выехал из лесу на посевную. Выехали с радостью, с надеждой: ну-ко, новый председатель, покажем, как надо настоящий урожай с весны закладывать.
И вот тут-то вдруг выясняется: в колхозе нет семян. Семена наполовину скормлены лошадям в лесу.
Орали, кричали много, из района приезжало начальство, а что толку? Ответил за это Першин?
Больше всего Михаилу хотелось сейчас забраться на поветь да отлежаться в холоде на траве, да потом – в баню, на полок. И все это нетрудно бы сделать, все в своих силах: поветь рядом, баню – стоит только сказать – мигом затопят.
Но он посидел-посидел на крыльце и побрел в контору. Черт его знает, что там теперь делает Першин. Может, пока он тут рассиживает, Першин уж все провода оборвал, с милицией его разыскивает. Такой у них председатель. Ему ты на мозоль наступил, а он тебе за это ногу рвет напрочь.
– Ты откуда это сбежал, а? Ты чего бросил, понимаешь? Лесной фронт – так говорю? А знаешь ли ты, как у нас с теми поступают, кто с фронта дезертирует?..
Да, вот так, на таких басах начал разговаривать с ним Першин.
И что ты ему скажешь, что возразишь? Верно, и чирьи замучили, и обещание с его стороны насчет замены было, а все-таки факт остается фактом: самовольно, без разрешения ушел со сплава, а ежели все ставить точки над «и», то и так сказать можно: дезертировал.
И вот в эту самую минуту – подмога. И от кого же? От Анфисы Петровны.
Когда, откуда она вошла в контору – с улицы, из бухгалтерской, – он не заметил. А услыхал вдруг голос возле себя, радостный-радостный:
– Михаил, ты? Ну какой ты молодец! А я уж думала – без тебя нам нынче на пожню ехать.
– Так и будет – без него! – сказал Першин. – А я его знаешь куда отправлю? На казенные сухари.
– Куда? На какие сухари?
– А ты как думала? Человек со сплава удрал…
– Не плети, чего не надо. Удрал… Где это слыхано, чтобы со сплава на пожню удирали! Умному человеку скажи – засмеет. А ты скотину-то думаешь, нет, зимой кормить? Да председатель ты или начальник сплавконторы?
И тут Михаил вздохнул: Першин вцепился в Анфису Петровну. Можно сказать, с радостью вцепился, потому что если он, Михаил, и еще кое-кто и суют палки ему в колеса, то Анфиса Петровна сует целое бревно. Это она, Анфиса Петровна, схватилась с Першиным на правлении из-за семян, а он, Михаил, да Петр Житов, если говорить правду, только облай со стороны вели. Да и по всем остальным вопросам кто всегда режется с Першиным? Анфиса Петровна.
Михаил постоял минут пять, спокойно и невозмутимо наблюдая за сражением со стороны, и вышел из конторы: крепко, всеми зубами увяз Першин в Анфисе Петровне, и теперь ему не до него.
Пока стоял в правлении, Михаил ни разу не подумал о своих ногах, а сейчас – только ступил на твердую жаркую землю – покачнулся от боли. Великую глупость сотворил он, что сорвал повязки с больных ног. Сорвал, когда уже входил в контору. Потому что подумал: а вдруг Першин, взглянув на его обвязанные ноги, скажет что-нибудь в том смысле, что будет, мол, тебе сироту-то разыгрывать. Знаем этот приемчик – давить на жалость.
В знойном воздухе пахло дымом, гарью – не иначе как кто-то затопил баню. А может, лес где-то поблизости горит? Должны быть лесные пожары в этом году. Сухая молния часто палит по горизонту над лесным обводьем.
Все же он выдержал: и заулок правления, и угорышек перед медпунктом, и дорогу от лавки до клуба прошел не ахнув, не охнув. Не дал поторжествовать Першину, ежели бы тот, к примеру, вздумал выглянуть в окошко: вот, мол, какого страху я на него нагнал, идет – и на улице качается.
Зато у клуба шабаш – сел на ступеньку крыльца. Хорошо тут. Тень, травка зеленая. И – ах – приятно бедным ногам! Как в воду опустились.
Да, подумал с издевкой о себе Михаил, храбро ты прошел под окошками правления. Выдержал марку. А подлец, все равно подлец! Анфиса Петровна, выручая тебя, можно сказать, на пулемет, на амбразуру бросилась, а ты? А ты, как самый распоследний негодяй, – драпать. Нашел время счеты сводить.
И вот еще из-за чего было погано у него сейчас на душе. Из-за того, что надул Анфису Петровну. Ведь как Анфиса Петровна всю эту историю с его возвратом домой приняла? А так, как сказала. Что вот, дескать, подошла страда, и Михаил не подвел. Все бросил: и заработок бросил, и палку хлебную бросил, а на сенокос пришел. Моей, мол, человек выучки. За колхоз болеет.
А разве это так? Разве сенокос у него на уме был, когда он удирал со сплава?
То есть, конечно, он и о сенокосе думал. Особенно в последнее время, когда за рекой, напротив Артюгиной плеши, начали косить. А как не думать? Кто за него нароет сена для Звездони? Но удирал-то он все-таки не из-за сенокоса, а из-за Варвары.
Зимой он целый день выстоял на морозе напротив милиции, где, как он узнал, Варвара работала уборщицей. Можно сказать, жизнь свою на кон ставил, в решку играл, потому что разговор мог быть коротким: и сам с Ручьев удрал, и лошадь угнал. И все ради нее. Все ради того, чтобы увидеть ее, чтобы она сама, своими губами сказала, из-за чего ихнюю любовь порушила.
Подрезов не стал метать громы и молнии – видно, отметал еще у себя на бюро. Сказал просто:
– Мы, райком, долго возились с Мининой. Со всех сторон ее подпирали. Но, как говорится, изба на подпорках не изба. Пора и у вас, в Пекашине, подвести под войной черту.
И вот эти последние слова насчет того, что хватит, дескать, жить войной и по-военному, шибко пришлись по душе людям.
– Пора, пора… Дай-то бог…
– Но, товарищи, надо бы нашему председателю за войну сказать спасибо… Это Илья Нетесов неуверенно подал голос от печки.
Михаил поморщился, как от зубной боли: ну, будет сейчас мокряди. Бабы откроют свои шлюзы – затопят собрание слезами.
Но, к его немалому удивлению, все молчали. Что такое? Подрезовской команды ждут? Или еще не раскачались?
Лицо у Анфисы сделалось белое-белое. Как снег. Да, это не шутка. Столько лет трубила-трубила, а на поверку оказалось, что у людей и доброго слова для тебя нет.
Кто-то сзади, кажись, Александра-скотница, Трофима Лобанова дочь, зашептала беспокойно:
– Скажи, скажи, Михаил. Разве трудно тебе?
Сказать? А почему и не сказать? Можно сказать. Он сложил руки ковшом, крикнул басовито:
– Голосуй! Все ясно. Сколько еще можно назад оглядываться!
Да, вот так он сказал. Он не Егорша. Это у того слово и камнем летит, и соловьем поет, а тут получилось что надо. И ежели у какой бабы и было еще намерение повздыхать о прошлом, а заодно и Анфису Петровну добрым словом помянуть, то после его выкрика поворот на сто восемьдесят градусов. После его выкрика все потянулись глазами к новому председателю, потому что сообразили: с ним, с новым председателем, жить, из его рук кормиться.
А Михаил встал. Встал во весь рост и пошел на выход. Авось бабы сумеют проголосовать и без него. Зато Анфиса Петровна лишний раз увидит, кто ее срезал. Пускай посмотрит. Он не таится. Квиты! Ты мне насолила, жизнь разломала, и я не остался в долгу. Сполна рассчитался.
3
– Ну, ты выдал! Прямо под дыхало ей… – заговорил Петр Житов, спускаясь с крыльца.Хлынувшие вслед за ним из клуба бабы едва не сбили его с ног. А когда выбрались на твердую, накатанную дорогу, дали волю своим языкам. Два черных говорливых ручья покатились от клуба.
– Вот оно когда, собранье-то, у них началось, – заметил Петр Житов.
К ним, попыхивая цигарками, подошли еще мужики: Иван Яковлев, Костя-атаман, Василий Иняхин.
Петр Житов в ознаменование наступления мужского царства в Пекашине предложил скинуться по трояку. Все предложение это приняли и без лишних разговоров двинулись к Марине-стрелехе, так сказать, на нейтральную территорию, где будут исключены всякие домашние помехи.
Михаил дошел с мужиками до правления и вдруг раздумал: завтра рано выезжать в Ручьи, а он еще и дома не был. Что там делается? В прошлый раз, как ни упрашивал его Евсей Мошкин, он не мог заставить себя заглянуть домой. Походил-походил вокруг да около и поехал в район: будь что будет, пускай под суд его отдадут, а он должен увидеть Варвару. Своими глазами. Ну а после этой вылазки в район ему и вовсе не до семьи было.
Да и вообще, думал Михаил, подходя к своему дому, можно было бы и сегодня не заходить. Пускай на своей шкуре испытают, что это такое – дрова из-под снега добывать. Полезно! А то, когда за людей всё другие делают, хамеж у них развивается.
Войдя в заулок со стороны задворок (врасплох хотелось нагрянуть), он все-таки заглянул в дровяник.
Дрова есть. Правда, мутовки. И сразу видно, кто добывал. Бабью работу по зарубу узнаешь – кряж со всех сторон изгрызен, будто и не топор в руках был. Может, только одна баба и умеет в Пекашине рубить по-мужицки – Анфиса Петровна…
"А ну ее к дьяволу! – выругался про себя Михаил. – Кой черт на память лезет!"
У крыльца он поскользнулся и едва не упал. Оказывается, у ребят почти впритык к крыльцу сделана ледяная горка.
– Чего смотрите? – заорал он, вламываясь в избу. Это относилось к матери и Лизке. – Те скоро с крыльца ездить будут. Через окошко влезать в дом?
Тут, бешено вращая разъяренными глазами, он увидел на своей койке ребят (сколько раз говорено: не спать на моей койке!) и раскричался еще пуще.
Хлебного в доме не было ни крошки. Михаил помял холодной картошки с капустой (корова не доила, самовар довели: труба протекает) и приказал, чтобы мать сняла с печи все валенки, какие там есть, а сам пошел в сени за ящиком, в котором хранился сапожный инструмент, потому что чертова семейка – ежели не положить как следует, все растащат.
Мать накидала на середку избы целую кучу рвани – из овчин, из старых ватников, из отцовского суконного пиджака, в общем, собака знает, почему вся эта заваль, раскисшая, вонючая, называется валенками.
Он повертел в руках один чувяк, повертел другой и пришел в ужас: ничего не сделать за ночь. Нечего даже и приниматься.
– А эта чего сидит? – заорал Михаил, наткнувшись глазами на Лизку, которая все еще, с той самой поры, как он вошел в избу, сидела на прилавке у печи, облокотившись одной рукой о подпечек. И в пальтухе. – Может, не домой пришла в гости?
– На собрании была, – ответила за Лизку мать.
– На собрании? В клубе? Вот-вот, тебя там только и не хватало. А еще, говорят, обутки нет. С чего же у вас обутка будет, коли вас в каждую дыру тянет! Ну что, – злорадно усмехнулся Михаил, – посмотрела, как на председателей решку наводят? Вот так! Не копай другим яму.
– Это Анфиса-то Петровна яму копала? Кому? Бессовестные! "Анфисьюшка… родимушка ты наша… желанная…" Давно ли еще о празднике причитали, а тут воды в рот набрали… – Лиза всхлипнула.
Мать, вздохнув, сказала:
– Да уж, Анфиса помогала людям. Куска лишнего не съела… Я помню, раз на пожню пришла – как раз мы разобрались с едой. Ну, Грунька и говорит: "Давай-ко, председательша, угости нас своими колобками". А председательша достала колобки – никто и не позарился: тот же мох да древесина.
– То-то и оно, – заговорила опять, давясь слезами, Лизка. – А могла бы и на муке замешать. А тут увидели этого Першина – в рот готовы ему смотреть. А Анфисы Петровны кабыть и нету.
– Першин тут ни при чем, – отрезал Михаил. – А об Мининой райком сказал ясно.
– И никакая она нам не Минина. Кабы не Анфиса Петровна, может, и нас-то сейчас на свете не было. Вот.
– Я говорю, после райкома у нас не принято говорить. Дошло?
– Ну и что, – не унималась Лизка, – то райком, а то люди. Райком сказал, и вы бы сказали. Спасибо, мол, Анфиса Петровна, за труды твои великие, за то, что с тобой все беды да напасти пережили…
Михаил с ехидством улыбнулся:
– Вот ты бы и сказала, раз такая смелая.
– И сказала бы! Да я думала, мужики сидят, с Ручьев нарочно вызваны, скажут, не потеряли еще совсем совести.
– Дура! Люди жить хотят. Мало настрадались? За что тут благодарить? Ни пожрать, ни обуть! – Михаил бросил разъяренный взгляд на кучу валенок. – Ну и ясно – обрадовались: новый председатель будет. Чула, что сказал Подрезов? "Надо, говорит, кончать с бабьим царством. Пора, говорит, и у вас подвести черту под войной". Поняла? – Он зло постучал кулаком по своему лбу. – Черту под войной. Ясно?
– Ну и что, – по-прежнему продолжала твердить свое Лизка, – не отвалился бы язык, ежели бы и сказали.
– Да пойми ты, чертова кукла! – заорал вне себя Михаил. – Надоело людям понимаешь? Сколько она говорила в войну: вот воина кончится – заживем, вот война кончится – заживем. А как зажили? Где эта жизнь распрекрасная? Дак, может, хоть теперь, с новым председателем, получше будет. Понятно тебе, о чем люди думают?
– Ну и что, она не виновата. Не она одна, все так думали…
Михаил трахнул валенком о пол (он таки взялся было за материн чувяк), заорал на всю избу:
– Гасите свет! Что еще за моду взяли – по ночам с огнем сидеть!
Свет погасили.
Мать сразу же убралась на печь, а Лизка, раздевшись, опять присела на прилавок и начала давить ему на психику, по-кошачьи сверля его из темноты своими зелеными глазищами. Потом пустила в ход слезы – это уже лежа на печи. Вот, мол, словами не говорю – не придерешься, а все равно при своем осталась. Хоть убей, хоть на куски изруби, а буду Анфису Петровну защищать.
Над головой, скрипя полатницами, ворочались ребята – эти всегда просыпаются, когда он начинает окуривать их снизу.
А может, Лизка и права, подумал вдруг Михаил. Может, и надо было спасибо сказать. Ведь все-таки, ежели рассудить по совести, заслужила. А почему ей спасибо? – резко возразил он себе. А почему ему никто не сказал за войну спасибо? Мало вкалывал? Нет, все-таки Анфиса Петровна сказала. На празднике. Крепко сказала. Да и вообще всегда его отмечала – не скупилась на похвальное слово.
И тут Михаил вспомнил то, что все время отодвигал в сторону. Раз, когда Илья Нетесов подал голос насчет того, чтобы поблагодарить Анфису Петровну, ему показалось, что Анфиса Петровна кого-то ищет глазами в зале. Может, его искала? К нему взывала: скажи Михаил!
Малиновый окурок прочертил избяную темень и зашипел в тазу под рукомойником.
Нет, голубушка, мысленно сказал Михаил и стиснул зубы. Ошиблась. Не по тому адресу обратилась. Ты суд надо мной да над Варварой устроила, а я принародно в пояс тебе кланяться?
И опять эта мысль, которая должна была распалить в нем ненависть к Анфисе Петровне, неожиданно сменилась другой, прямо противоположной. А крепкий же она человек, подумал Михаил про Анфису. Весь вечер высидела. Как гвоздями прибита. Не дрогнула, не охнула…
Спать, спать, сказал он себе и круто повернулся на правый бок, к стене.
Лизка на печи все еще плакала.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
– Эхе-хе-эй! Нет ли тут у вас одного пекашинского чувака? Че-чё? Нету? А почем ваши утушки – белые, шейки? Че? Непродажные? Но-но, прикройся! Пущай сами скажут. У нас, между протчим, равноправие…Егорша побрел дальше. В одной руке веточка ивовая – от оводов, в другой через плечо – пиджак. Не тяжелая ноша. А пот лил с него градом. И не только от жары.
В последние две недели он покачал в себя горючего. Сперва дома по случаю возвращения с курсов трактористов, потом в родном Заозерье на встретинах у дяди.
Вот тут они развернулись. Музыка – две гармони (его тальянка да дядин трофей со светлыми перламутровыми планками), закусь – баран на столе, а винцо, какое винцо! Не сучок, не табуретник доморощенный, а коньяк-виноград, злое солнышко. Дядя привез этого добра из Германии целую канистру, и сколько можно было бы еще заправляться, да Егорша сказал себе: стоп! Пора в район. Пора насчет работенки подходящей пошуровать, а то, чего доброго, и с правами за пень встанешь: ведь тракторов в районе покамест нету. Вот так он и попал из-за праздничного стола на райцентровский воскресник по сплаву.
Правда, его никто не неволил – он мог и день, и два отлеживаться на сеновале у начальника райтопа, старого знакомого по отцу. Да надо же соображать немножко! Голова-то день и поболит – не отвалится, а когда еще подвернется такой случай, чтобы все районное начальство было в сборе? И Егорша, не долго думая, – багор в руки, гармонь за плечо, да в первых рядах на Выхтемскую косу, на самый боевой участок лесного фронта.
Проклятье, божье наказанье для пинежан эта Выхтемская коса! Всегда на ней лес, какая бы вода в реке ни была. В маловодье понятно: древесина садится на песок, и тут никакими бонами не спасешься. Но на ней, на этой косе, и в сырое лето не бывает безработицы. В сырое лето вода кругом разольется – мосты наставит в кустарниках да в низинах. Вот и выходят, что на Выхтемской косе всегда худо: и в дождь, и в вёдро.
– Эй, – закричал опять Егорша, поравнявшись с новой кучкой сплавщиков, на этот раз состоящей почти исключительно из мужиков и подростков. – Есть пекашинские!
– Нету. Дальше они.
Егорша посмотрел вдаль на крохотных человечков, бродивших посреди реки, и выругался.
Ах, олухи пекашинские! Не могли отвертеться. Загнали-таки на Артюгину плешь, от которой еще в войну все, как от чумы, отпихивались. Потому что ревматизм тут верный. Негде обогреться и обсушиться, ежели сверху дождь. А в такую жару, как нынешняя, тоже не курорт. Сгоришь к чертовой матери. Шкура клочьями сползет. И поэтому раньше, в те годы, как делали? Требовали, чтобы кадровых рабочих на Артюгину плешь занаряжали. Неужели Мишка забыл про это?
Егорша еще не меньше полукилометра отшагал по жаре, по скрипучему, раскаленному песку, затем бросил пиджак на пружинистый куст ивняка, сполоснул лицо, прополоскал горло и только тогда, сложив руки ковшиком, прокричал на реку.
Мишка, по счастью, услышал сразу.
– Иду-у-у!
И вот уже отделилась от острова знакомая сутуловатая фигура – и тяп-тяп по песчаной отмели. И были видны белые, сверкающие на солнце ступни, и отсюда, с берега, казалось: человек идет по воде.
– Ты как Христос расхаживаешь, – сказал Егорша и, очень довольный этим неожиданным для самого себя сравнением, рассмеялся.
– Христос, мать его за ногу! – Михаил, выйдя из воды, с трудом разогнулся.
– Что, опять водяная болезнь?
– Да, замучили чирьи.
Они легли в тень под ивняк.
От Михаила пахло сырью, прелой одеждой. Кожа на ногах, размытая водой, была белесо-розовая, дряблая. Он болезненно щурился и мигал. Это от солнца, от слепящего зеркала воды – чисто сплавная болезнь.
– Дозвольте доложить, – начал Егорша шутливо, но в то же время и не без гордости, – тракторист Суханов-Ставров вернулся с десятимесячных курсов. Вот моя книжица.
Он полез в один карман, полез в другой, и вдруг лицо его сделалось белым, как мука.
– Неужели я их где выронил?
– Чего выронил?
– Права! – закричал, зверея, Егорша и быстро-быстро начал разгружать карманы.
На песок полетели-посыпались разные вещи: светлая алюминиевая расческа, химический карандаш, две авторучки – Егорша любил при случае выдать себя за начальника, – паспорт, комсомольский билет…
– Вспомнил! Я их у дяди оставил. Ну да! Я еще, когда показывал, сказал тетке: убери подальше, тут моя жизнь. Чего ты губы в бок? Думаешь, заливаю? Потерять права – все равно что голову потерять. Так нам говорили на курсах.
– Егор-ша-а-а… – донесся издалека женский голос.
Вялости и усталости у Егорши как не бывало. Он живо приподнялся на локоть, глянул вниз по реке.
Белый платок трепыхался в конце косы, под застругами. Потом еще один вскинулся.
– Мне сигналят, – сказал Егорша. – Роздых кончился, або начальство подошло, художественную часть требует. Я ведь знаешь как сюда? На одном плече багор, на другом гармонь. Сам Подрезов приказал: "Ты, говорит, Суханов, подъем перво-наперво мне обеспечь". Цени. Все бросил, а пошел друга разыскивать…
Егорша снова растянулся на песке, подмигнул с намеком:
– А голосок-то узнал?
– Какой голосок?
– Но-но, вбивай, Ерема, кривые гвозди. Гадюка! Все секретики… Мы с Дуняркой обхохотались тогда об етом деле. Я это вкатываюсь к ней насчет подкрепленья – вдребезги с одним корешом прогорел, не на что в училище убраться, и вот Дунярка меня етим самым раз по кумполу: "А ты знаешь, говорит, что моя тетушка-то учудила? Первого пекашинского мужика захороводила".
– Как там наши? – спросил Михаил.
– Чего? Наши? Ты меня с фарватера не сбивай. Сперва предоставь полную отчетность. В смысле картошки дров поджарить… – Егорша хохотнул. – Я, между протчим, по дороге сюда спрашивал. Не отрицает…
– Был, говорю, у наших? – снова резко и нетерпеливо оборвал его Михаил.
Егорша старательно облизал пересохшие губы. Внутри у него все кипело и клокотало. Кто они, в конце концов, с Мишкой? Друзья? Или первые встречные-поперечные? Он, Егорша, ради друга все бросил, на жару махнул, а тут пришел – и дверь на замке. Подумаешь, важная государственная тайна – с бабой переспал. Но Егорша сдержался и ответил спокойно, даже с потугой на остроту:
– А чего наши… Все пока кверху головой.
– Мне ничего не наказывали?
– А как им наказывать? Я ведь нынче через Заозерье трассу в райцентр пролагал…
– Значит, и Першина не видел?
– Видел. Но, между протчим, тебе привета не передавал.
– А на кой черт мне его привет?
– Не скажи. Председатель!
– Он лучше бы, гад, замену мне давал. На две недели послал сюда, а сегодня у нас какое?
– А чего тебе? Живи. Думаешь, кисельные берега ждут тебя дома?
Михаил не ответил. Он смотрел за реку, на пестрый луг, по которому медленно со стрекотом ползла конная косилка.
Так вот в чем дело, догадался Егорша. Пожня, сенокос у него на уме. И бесполезно теперь о чем-либо с ним толковать. Не поймет, не услышит. Как глухарь на токовище.
И Егорше, пожалуй впервые за много-много лет их дружбы, вдруг стало скучно и неинтересно со своим приятелем.
2
Ребята звон подняли на всю улицу:– Миша, Миша пришел!
А матерь-то, матерь-то обрадовалась! Слезой умылась, встречая его у крыльца.
И только Лизка все сразу поняла, все уразумела.
– Ладно и сделал, что ушел. Как не уйти! Бывало, об эту пору какие зароды стояли, а нынче что?
Он сел на нижнюю ступеньку крыльца, так, чтобы голова оказалась в тени, а если бы ему сейчас приказали забраться на крыльцо, то еще неизвестно, как бы это у него получилось.
Тридцать километров отшагал он по жаре, да с чирьями на теле, да босиком вдребезги разбил, искровенил ноги. Нельзя, ни в коем случае нельзя было отправляться босиком в такую дорогу после двухнедельного брожения в воде.
Но, по правде говоря, он не столько переживал сейчас из-за ног, сколько из-за сапог. Ноги – что. На ногах новая кожа вырастет, а вот на сапогах не вырастет. Сапоги съела Выхтема. По существу, только голенища он и принес в корзине, а головки сгнили, сопрели от жары и сырости.
Михаилу стало немного полегче, когда Лизка принесла тазик с холодной водой и помогла ему вымыть ноги. Затем на сбитые, израненные места она положила свежий подорожник и обмотала ступни ветошью.
Первую и самую главную новость выложила Татьянка.
– Муки-то нам не дали, – сказала она сердито. Оказывается, на днях тем, кто едет на дальний сенокос, правление выписало по три килограмма ячменной муки, а им ни шиша. Почему?
– Вот то-то и оно, что почему, – заговорила Лизка. – Я уж ему, борову, вчерась доказывала.
– Кому? Председателю?
– Ну. Нарочно ходила в правленье. Мама наша разве пойдет. Что, говорю, у нас разве Михаил-то не поедет на пожню? Всю страду будешь держать у реки? "А когда поедет, тогда и получит". А мы, говорю, с мамой не робим? Я три года телят обряжаю. Да пропади они пропадом и телята, говорю, коли на то пошло. А тут как раз в контору Павел Клевакин вошел – только что с Германии приехал. Добра, говорят, всякого воз целый привез. Ну и вот: получай, Павел, пятнадцать килограмм муки. Тот даже и не просил. Почто, спрашиваю, так? "А пото, что закон такой есть. Полагается. Всем, кто с воины возвращается, мука положена". Ну, тут я и слова сказать не могу. Залилась слезами. Какой же это закон, думаю! У нас папа жизнь положил, а нам ни зернышка, а тут здоровый мужик к семье вернулся, да ему же еще и мука…
– Ладно, – сказал Михаил. – Чего впустую кулаками размахивать.
– Да ведь как не размахивать, – возразила Лизка, ширкая носом. – Он, дьявол, на нас взъелся – житья нету. А из-за чего? Что мы ему исделали? Три человека в колхозе робят – ну-ко, много ли таких домов в Пекашине?
Тут Лизка немного покривила душой. На самом-то деле она знала, из-за чего взъелся на них председатель.
Из-за критики. Из-за того, что он, Михаил, против шерсти погладил Першина.
Дело было нынешней весной. Михаил в числе первых выехал из лесу на посевную. Выехали с радостью, с надеждой: ну-ко, новый председатель, покажем, как надо настоящий урожай с весны закладывать.
И вот тут-то вдруг выясняется: в колхозе нет семян. Семена наполовину скормлены лошадям в лесу.
Орали, кричали много, из района приезжало начальство, а что толку? Ответил за это Першин?
"За неправильное использование семенного фонда председателю т. Першину поставить на вид".
"За успешное выполнение плана вывозки леса объявить товарищу Першину Д. П. благодарность с вручением денежной премии в сумме 1500 рублей".Да, такое вот вышло решение. Михаил сам обе бумаги читал. И что же после этого удивляться, что Першин залютовал, начал на каждом шагу прижимать тех, кто хотел спросить с него за семена?
Больше всего Михаилу хотелось сейчас забраться на поветь да отлежаться в холоде на траве, да потом – в баню, на полок. И все это нетрудно бы сделать, все в своих силах: поветь рядом, баню – стоит только сказать – мигом затопят.
Но он посидел-посидел на крыльце и побрел в контору. Черт его знает, что там теперь делает Першин. Может, пока он тут рассиживает, Першин уж все провода оборвал, с милицией его разыскивает. Такой у них председатель. Ему ты на мозоль наступил, а он тебе за это ногу рвет напрочь.
3
Все вышло так, как думал Михаил. Правда, через милицию Першин его не разыскивал, во всяком случае при нем не заводил речь об этом, а все остальное – точь-в-точь, тютелька в тютельку.– Ты откуда это сбежал, а? Ты чего бросил, понимаешь? Лесной фронт – так говорю? А знаешь ли ты, как у нас с теми поступают, кто с фронта дезертирует?..
Да, вот так, на таких басах начал разговаривать с ним Першин.
И что ты ему скажешь, что возразишь? Верно, и чирьи замучили, и обещание с его стороны насчет замены было, а все-таки факт остается фактом: самовольно, без разрешения ушел со сплава, а ежели все ставить точки над «и», то и так сказать можно: дезертировал.
И вот в эту самую минуту – подмога. И от кого же? От Анфисы Петровны.
Когда, откуда она вошла в контору – с улицы, из бухгалтерской, – он не заметил. А услыхал вдруг голос возле себя, радостный-радостный:
– Михаил, ты? Ну какой ты молодец! А я уж думала – без тебя нам нынче на пожню ехать.
– Так и будет – без него! – сказал Першин. – А я его знаешь куда отправлю? На казенные сухари.
– Куда? На какие сухари?
– А ты как думала? Человек со сплава удрал…
– Не плети, чего не надо. Удрал… Где это слыхано, чтобы со сплава на пожню удирали! Умному человеку скажи – засмеет. А ты скотину-то думаешь, нет, зимой кормить? Да председатель ты или начальник сплавконторы?
И тут Михаил вздохнул: Першин вцепился в Анфису Петровну. Можно сказать, с радостью вцепился, потому что если он, Михаил, и еще кое-кто и суют палки ему в колеса, то Анфиса Петровна сует целое бревно. Это она, Анфиса Петровна, схватилась с Першиным на правлении из-за семян, а он, Михаил, да Петр Житов, если говорить правду, только облай со стороны вели. Да и по всем остальным вопросам кто всегда режется с Першиным? Анфиса Петровна.
Михаил постоял минут пять, спокойно и невозмутимо наблюдая за сражением со стороны, и вышел из конторы: крепко, всеми зубами увяз Першин в Анфисе Петровне, и теперь ему не до него.
Пока стоял в правлении, Михаил ни разу не подумал о своих ногах, а сейчас – только ступил на твердую жаркую землю – покачнулся от боли. Великую глупость сотворил он, что сорвал повязки с больных ног. Сорвал, когда уже входил в контору. Потому что подумал: а вдруг Першин, взглянув на его обвязанные ноги, скажет что-нибудь в том смысле, что будет, мол, тебе сироту-то разыгрывать. Знаем этот приемчик – давить на жалость.
В знойном воздухе пахло дымом, гарью – не иначе как кто-то затопил баню. А может, лес где-то поблизости горит? Должны быть лесные пожары в этом году. Сухая молния часто палит по горизонту над лесным обводьем.
Все же он выдержал: и заулок правления, и угорышек перед медпунктом, и дорогу от лавки до клуба прошел не ахнув, не охнув. Не дал поторжествовать Першину, ежели бы тот, к примеру, вздумал выглянуть в окошко: вот, мол, какого страху я на него нагнал, идет – и на улице качается.
Зато у клуба шабаш – сел на ступеньку крыльца. Хорошо тут. Тень, травка зеленая. И – ах – приятно бедным ногам! Как в воду опустились.
Да, подумал с издевкой о себе Михаил, храбро ты прошел под окошками правления. Выдержал марку. А подлец, все равно подлец! Анфиса Петровна, выручая тебя, можно сказать, на пулемет, на амбразуру бросилась, а ты? А ты, как самый распоследний негодяй, – драпать. Нашел время счеты сводить.
И вот еще из-за чего было погано у него сейчас на душе. Из-за того, что надул Анфису Петровну. Ведь как Анфиса Петровна всю эту историю с его возвратом домой приняла? А так, как сказала. Что вот, дескать, подошла страда, и Михаил не подвел. Все бросил: и заработок бросил, и палку хлебную бросил, а на сенокос пришел. Моей, мол, человек выучки. За колхоз болеет.
А разве это так? Разве сенокос у него на уме был, когда он удирал со сплава?
То есть, конечно, он и о сенокосе думал. Особенно в последнее время, когда за рекой, напротив Артюгиной плеши, начали косить. А как не думать? Кто за него нароет сена для Звездони? Но удирал-то он все-таки не из-за сенокоса, а из-за Варвары.
Зимой он целый день выстоял на морозе напротив милиции, где, как он узнал, Варвара работала уборщицей. Можно сказать, жизнь свою на кон ставил, в решку играл, потому что разговор мог быть коротким: и сам с Ручьев удрал, и лошадь угнал. И все ради нее. Все ради того, чтобы увидеть ее, чтобы она сама, своими губами сказала, из-за чего ихнюю любовь порушила.