– Ты уж, Петр Фомич, извини, что в такое время беспокою…
   – Лишний звук! К делу.
   Опираясь на крепкий березовый костыль своей работы, Петр Житов проковылял к столу, сел на свое хозяйское место и гостю кивнул на табуретку возле стола.
   Лукашин присел.
   – Ты знаешь, зачем я пришел, Петр Фомич. Так что давай выкладывай.
   – А чего мне выкладывать? За других не скажу, а завтра к реке иду.
   – На выгрузку?
   – Вроде.
   – Так, – медленно сказал Лукашин. – А как с коровником?
   – А у коровника хочу отпуск взять. По инвалидности, – добавил Житов, чтобы сразу же исключить всякие недомолвки.
   – Ясно. Работать на коровнике не можем – инвалидность мешает, а таскать мешки – это мы пожалуйста…
   Петр Житов покачал головой.
   – Я думал, у тебя, товарищ Лукашин, пониманье есть, сердце… А ты… Эх ты! Чем вздумал попрекать Петра Житова? Выгрузкой? А ты не видал, нет, как Петр Житов идет на эту самую выгрузку? Полдороги пехом да полдороги ребята под руки ведут… Понял? Вот как Петр Житов на выгрузку идет. Дак как думаешь есть от такого грузчика польза? Выгодно со мной мужикам?
   Темная, лопатой лежавшая посреди стола волосатая ручища судорожно сжалась. Короткий всхлип вырвался из груди Житова.
   – Да ежели хочешь знать, мне каждая буханка, каждый кусок с берега поперек горла. У мужиков ворую. Понял?
   Да, Лукашин знал, что это за каторжный труд – выгрузка. Бывал весной. До дому кое-как от реки доберешься, а чтобы поесть, попить чаю – нет: замертво валишься. Так ведь то его, здорового мужика, так выматывает, а что же сказать о Петре Житове с его деревягой?
   Темная тяжелая рука лежит на столе перед Лукашиным. Указательный палец торчит обрубком, большой палец раздавлен – в прошлом году под бревном на скотном дворе прищемило, – мизинец скрючен… А сколько на ней, на этой руке, белых рубцов – порезов и порубов!
   Нелегкая, неласковая рука. Но все, все, что делалось в ихнем колхозе за последние пять лет, делалось этой рукой. Аркашка Яковлев, Игнатий Баев, а тем более Василий Иняхин и Филя-петух – ну какие они сами по себе мужики? Топора и пилы не наставить, самая что ни есть нероботь…
   Да как же я раньше-то этого не понимал? Всю жизнь считал Петра Житова за своего врага, думал: он мутит воду, он палки в колеса ставит. А что бы я делал без этого врага?
   Лукашин достал из грудного кармана пиджака растрепанный блокнот, вырвал листок и быстро написал записку.
   – Вот. По пятнадцать килограмм ржи на плотника. Можете завтра с утра на складе получить, да только, пожалуйста, потише. Незачем, чтобы вас все видели…
   Петр Житов надел очки, внимательно прочитал записку. Положил, подумал.
   – С огнем играешь.
   – Ладно, – махнул рукой Лукашин. Не все ли равно, из-за чего пропадать: из-за разбазаривания хлеба в период хлебозаготовок или из-за массового падежа скотины, который начнется с наступлением холодов.
   Петр Житов закурил. Лукашин тоже наконец прополоскал свои легкие махорочным дымком.
   Эх, если бы еще он догадался захватить бутылку! Вот бы и посидели, вот бы и поговорили по душам. А то что это такое? Пять лет он живет в Пекашине, а все как-то сбоку, все в одиночку.
   – А все-таки зря ты разоряешься из-за этого коровника.
   – Зря? – Лукашина будто обухом по голове хватили. Ведь он-то думал: поняли они наконец друг друга. – Почему зря?
   – Да потому… Чего он даст нам, этот коровник?
   – Я думаю, ясно чего: молоко. Раз земледелие в наших условиях разорительно, какой же выход?
   – Ерунда, – насупился Петр Житов. – Нас, ежели хочешь знать, и так коровы съели… Молоко… Ну-ко прикинь, чего нам стоит литр молока. Рубля два с половиной. А сколько нам за литр платят? Одиннадцать копеек…
   Лукаши молчал. Ему нечего было возразить. Каждый мало-мальски умный человек понимал это. И разве они с Подрезовым не об этом же самом говорили на Сотюге? Но что делать? Не может же он сказать Петру Житову: правильно! Махнем рукой на коровник.
   За приоткрытой дверью тяжело ворочалась во сне на кровати полнотелая Олена. На улице под окошком что-то хрустнуло – неужели кто-то там стоял?
   Лукашин разудало и беззаботно тряхнул головой:
   – Так, значит, договорились? Завтра с утра на коровник? – И, быстро сунув руку хозяину, выскочил на улицу.
   Ночное небо прояснилось – хороший день будет завтра.
   Эх, подумал с горечью Лукашин, глядя на мерцающую звездную россыпь над головой, и у них на небосводе с Петром Житовым проступила было ясность. Да только ненадолго, всего на несколько минут. А теперь, похоже, опять все затянет облажником…

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1
   В ту самую минуту, когда по сосновой крышке гроба застучали первые горсти земли, Лиза, задыхаясь от слез, дала себе слово: каждый день хоть на минутку, на две забегать на могилу к свекру.
   И не сдержала слова. Ни на другой день, ни на третий, ни на четвертый…
   Бегала, моталась мимо кладбища туда-сюда – то на коровник, то с коровника – сколько раз на дню? А ничего не замечала, ничего не видела: ни нового столбика, белеющего в соснах за дорогой, ни самих сосен – те-то уж просто за подол цеплялись. Одна думушка владела ею: когда увижу Егоршу?
   И даже вчера, в девятый день, не выбралась к дорогому покойнику.
   Вчера с Егоршей они уговорились: днем, как только он вернется из района, всей семьей, всей родней сходить на могилу, а затем, как положено, справить поминки.
   Но Егорша вернулся только поздно вечером и распьяным-пьянехоньким. Да мало того: стал куражиться, похваляться какой-то большой должностью, которую ему в районе дали, а потом, когда она, Лиза, начала выговаривать ему все, что у нее накипело на сердце за день, просто взбесился: не тебе, навознице, меня учить!.. Скажи спасибо, что тебя на свет вывели…
   А тут, как на грех, в избу вошел Михаил и все, все высказал Егорше: дескать, ты довел дедка до могилы! Своим письмом довел… Из-за тебя старик на Синельгу побрел…
   Оба кричали, оба орали – только что кулаки в ход не пускали. И это в девятый-то день!
   Тихо, с покаянно опущенной головой подходила Лиза к могиле.
   Холмик у Макаровны колосился высоким, тучным ячменем – Лиза весной его посеяла, – а могила Степана Андреяновича была голая, по-сиротски неуютная, с двумя неокоренными сосновыми жердинками, вдавленными сверху в желтый песок. Черные угольки валялись по обе стороны заметно осевшего бугра – остатки от кадильницы с ладаном, которым Марфа Репишная окуривала могилу…
   Лиза опустилась на колени.
   – Ты уж, татя, прости меня, окаянную. С ума я сошла… Начисто потеряла и стыд, и совесть… Вчера-то уж я знала, что ты меня ждешь… Да я… Ох, татя, татя… Хватит, порасстраивала я тебя немало и живого, а что – таить не буду… Опять у нас все вкривь да вкось пошло… Я уж, кажись, все делала, все как лучше хотела, веником и метелкой вокруг него бегала, а ему – не знаю чего и надо… Ох, да что тебе сказывать, ты ведь и сам все видишь.
   Тут Лиза, сложив руки на груди, подняла кверху заплаканное лицо да так и застыла.
   Ну не диво ли? Не чудо ли на глазах сотворилось? Из дому вышла – туман, коров провожала – туман и сюда шла – тоже туман, чуть не руками разгребала. А вот сейчас солнце и радуга во все небо…
   Это татя, татя меня успокаивает, он бога упросил солнце выкатить, растроганно подумала Лиза.
   Спустил ее на грешную землю Игнатий Баев, который вдруг, как медведь, вылез сбоку, треща сухими сучьями. Да не порожняком, а с мешком за плечами вот что больше всего поразило Лизу.
   Да откуда же это он? Что у него в мешке? – подумала она, провожая глазами нескладную, долговязую фигуру, и тут же устыдилась своей суетности: господи, в кои-то поры выбралась к свекру на могилу, так нет того чтобы хоть полчасика мыслями и сердцем побыть с ним, – начала по сторонам глазеть.
   Однако сколько ни стыдила и ни совестила себя она, Игнат Баев не выходил у нее из головы, а тут вскоре, к ее великому удивлению, и еще один мешочник на кладбище объявился – Филя-петух.
   – Филипп, откуда вы это с мешками? Чего тащите?
   Филя три года проходу ей не давал. Где ни встретит, когда на глаза ни попадешься, начнет хихикать да своим кривым глазом подмигивать: когда, мол, дролиться начнем? Страсть какой охотник до баб! А тут она сама окликнула – не только не остановился, стал удирать от нее. Как сорока-белобока зашнырял в сосняке, так что она с трудом и догнала его.
   – Откуда это ты, Филипп? Что за моду взяли – по кладбищу с мешками разгуливать? Дороги для вас нету?
   – Да я это, вишь, так… Вишь, свернул маленько, – заблеял Филя и уж так старательно начал осматриваться кругом, как будто тут не беломошник растет, а золото рассыпано.
   Лиза пощупала рукой в мешке. Зерно.
   – Ох, прохвосты, жулики! Дак это вы с молотилки жито воруете!
   – Да ты что – спятила? – ахнул Филя.
   – Не спятила! Откуда еще хлеб можно взять? Вон как! Люди – в чем душа держится, а мы дорожку к молотилке проторили. Через кладбище. Никто не увидит, не догадается…
   Филя божился, заклинал ее: нет и нет, близко у молотилки не был, – и под конец, когда она, распалившись, уже перешла на крик, признался: на складе получил.
   – На складе? – страшно удивилась Лиза. – Да когда об эту пору колхозникам на складе давали? Заповедь не выполнена…
   – Председатель немножко выписал. Для плотников… Только ты не сказывай никому. Нельзя это… Чтобы тихо все…
   – А Михаил-то наш тоже получил?
   – Не знаю, девка. Я вроде как его там не видел.
   – Как не видел? На складе не видел или в ведомости?
   – На складе.
   Лиза наконец отпустила Филю – чего зря воду в ступе толочь – и, вздохнув, пошла к могиле.
   Нет, тут что-то не то, подумала она. Михаила не видел… А почему? Иголка Михаил-то?
   Она посмотрела вокруг, покачала сокрушенно головой и побежала к своим.
2
   Слух о том, что в колхозе дают хлеб, с быстротой ветра облетел утреннее Пекашино. Жнеи, доярки, молотильщицы, подвозчицы кормов – все кинулись к хлебному складу на задворках у Федора Капитоновича.
   Василий Павлович, колхозный кладовщик, не растерялся – вовремя успел выкатить к дверям какую-то старую телегу, бог весть почему оказавшуюся в хлебном складе, и это больше всего выводило из себя разъяренных баб.
   – Вот как! Мы не люди? Нам не то что хлеба – ходу на склад нету!
   – Да это с кем ты придумал?
   – Бабы, чего на него смотреть? Нажимай!
   Телега затрещала, сдвинулась с места, но Василий Павлович уперся своими толстыми коротышками и откатил назад.
   Тогда тихая, набожная Василиса решила пронять его жалобным словом:
   – Ты, Васильюшко, неладно так делаешь. Раз уж одним дал, дак и других не обижай. Мы в войну из хомута не вылезали и тепереча на печи не лежим. А поисть-то хлебца, Васенька, всем охота…
   – Дура! – завопили со всех сторон на Василису. – Нашла кого уговаривать да совестить.
   – Ему что! Он, боров, рожу наел – разве поймет нашего брата?
   Тут в кладовщика через головы баб полетели камни и палки – это уж Федька Пряслин со своей бандой вступил в работу. Никто из ребят в это утро не дошел до школы, все завязли в заулке у склада. Орали, толкались, колотили матерей по спинам, по тощим задам, готовы были зубами прогрызть себе лаз в склад: теплым зерном несло оттуда.
   Один камень угодил кладовщику в плечо, и Василий Павлович заорал благим матом:
   – Да вы что – с ума посходили? Я, что ли, председатель? Мое дело выдать, когда бумага есть. А где у вас бумага?
   – А и верно, бумаги-то у нас нету, – спохватился кто-то в толпе.
   – К председателю надо!
   – Да где он, председатель-то? Еще даве чуть свет в поскотину укатил.
   – Неужели?
   – Дак это они сговорились, сволочи!
   – Знамо дело – не без того же.
   – Ну и паразиты! Ну и прохвосты!
   – Кто паразиты? Кто прохвосты? Кому нужна подмога Советской Армии?
   Егорша подходил к складу – его беззаботный и ликующий голос взмыл над орущей толпой.
   Нюрка Яковлева схватилась за платок, Манька Иняхина, коротыга, привстала на цыпочки, да и другие бабы, которые помоложе, не отвернулись. Не часто, не каждый день такое увидишь: руки в брюки, хромовые сапожки горят на ноге, и улыбка во всю ряху – своя, нашенская, от души.
   – Ну, из-за чего разоряемся? – спросил Егорша, игриво щуря свой синий глаз. – Почему шуму много, а драки нет?
   – Да в том-то и беда, что драка, – отозвался из склада Василий Павлович.
   – Какая драка? Штаны с тебя снимают, а ты упираешься? – Егорша опять по-свойски подмигнул, адресуя свою улыбку сразу всем бабам.
   – Хлеб требуют. Хлеб приступом хотят взять.
   – Хлеб? Какой хлеб? – Егорша перестал улыбаться.
   – Какой, какой! Известно какой. У людей перво-наперво как бы с государством рассчитатья, заповедь выполнить, а у нас первая забота – как бы брюхо свое набить…
   – Врешь, ирод! Мужикам-то небось давал…
   – Тихо! – вдруг грозно, по-командирски рыкнул Егорша. Затем, не дав опомниться растерявшимся бабам, быстро разгреб их по сторонам, занял позицию у телеги, перегораживающей вход в склад. – А ну назад! Сдай, говорю, назад. Живо! Яковлева! – окликнул он по фамилии Нюрку. – Бери подол в зубы и чеши, покамест не поздно. А ты чего, Иняхина? Советской власти у нас нету?
   Дрогнул бабий залом у дверей склада. Одна за другой, как бревна, извлекаемые опытным багром, завыскакивали из толчеи.
   В общем, быстро навел порядок Егорша, всем дал нужное направление: и бабам ("На работу! На работу!"), и школьникам – прямо в руки молоденькой учительницы передал, которая за ними прибежала.
   Но тут в заулок влетел Михаил Пряслин верхом на храпящем, на взмыленном коне, и все закружилось сызнова.
   – Михаил! Миша! – в один голос возопили бабы. – Да что же это такое? Кому в рот, кому в рыло? Разве мы не люди?
   Соскочившего с коня Михаила обступили со всех сторон. К Михаилу тянулись черными суковатыми руками. На Михаила смотрели как на своего спасителя: уж он-то им поможет, уж он-то наведет справедливость, их всегдашняя опора и заступа.
   Михаил, сцепив зубы, двинулся к дверям. Его и так то трясло от бешенства (все продали: и председатель, и дружки!), а тут еще это бабье голошенье…
   – Покажи ведомость. Кому выписан хлеб?
   – Осади, Пряслин! – ответил за кладовщика Егорша. – Колхоз первую заповедь не выполнил, а ты насчет фуража…
   – Чего? – У Михаила надо лбом встала черная бровь. Он, конечно, сразу заметил Егоршу в дверях. Как же не заметишь! Приметный! Но он думал, тот просто так перед бабами выдрючивается, а он, оказывается, в начальника играет.
   – А ну проваливай! Без тебя разберемся.
   – Пряслин, осади, говорят! Последний раз предупреждаю! – громко, на весь заулок крикнул Егорша и, бледный, решительный, с воинственно выкинутыми вперед кулаками, шагнул ему навстречу.
   Михаил не размахнулся, не врезал как следует, хотя и не мешало бы: не забывайся! Но проучить этого нахалюгу надо. Потому что он и раньше был из породы тех, кого пока бьешь, до тех пор он и человек. И вдруг, когда Михаил начал поднимать руку, страшная боль опалила его, и он упал на колени.
   – А-а-а! – взметнулся над оцепеневшей толпой истошный крик Лизы. Она как раз в это время с Анфисой Петровной подбежала к складу.
   Меж тем Михаил поднялся на ноги. Его шатало. Из разбитого рта и носа ручьем хлестала кровь.
   – Ах, сволочь! Ах, сволота!.. Дак ты меня боксой… Боксой… Научился!..
   Он неторопливо вытер ладонью рот, посмотрел на ярко горевшую на солнце алую кровь и вдруг, как разъяренный бык, ринулся на Егоршу.
   Они не успели на этот раз добраться друг до друга. На Егорше с двух сторон повисли Лиза и Федька, а Михаила облапила сзади Анфиса.
   – Миша, Миша… Опомнись! Бабы, а вы чего рот-то разинули? Уходите, бога ради, домой. Уходите! Разве не понимаете, чем это пахнет…
   Михаил хрипел, страшно ругался, таскал по земле растрепанную Анфису, пытаясь стряхнуть ее со своей шеи. Егорша тоже выходил из себя – только голос выдавал его ликование.
   – Нет, фига! Нет, дудки с купоросом! – выкрикивал он звонко. – Кабы ты рубаху мою, к примеру, взял – ладно, пользуйся, слова не скажу. А то куда ты лапы потянул? К священной основе!.. Тут от Суханова-Ставрова не жди пощады. Всегда на страже!..
   Анфиса заплакала.
   К складу подходила сама беда. И у той беды железные зубы. Целую неделю Ганичев не показывался в Пекашине, а вот вечор заявился. Как будто нарочно выжидал этой заварухи у склада.
3
   Весь день бабы на скотном дворе вздыхали да охали: что будет? С кого спросят власти? Удержится ли ихний председатель? А она, Лиза, думала еще о том, как пойдет теперь у них жизнь, удастся ли ей примирить брата с мужем.
   Егоршу она не видела с утра, с той самой минуты, как с доярками ушла от склада на коровник. И брата не видела, хотя днем три раза бегала и домой, и к матери.
   Самые неотложные дела взывали к ней в ее немудреном хозяйстве: дрова и вода, белье неприбранное – целый ворох лежал на столе, – овцы, некормленые и непоеные, горланили в хлеву… А она вошла в избу, села на прилавок, да так и сидела в потемках не шевелясь.
   И на уме у нее было все то же: Егорша, Михаил… Где-то они сейчас? Не сцепились ли опять друг с другом? И еще почему-то сердце сжималось от страха за Васю, как будто ему грозила какая-то беда…
   Когда в избе стало совсем темно, Лиза решила еще раз сходить к своим.
   И вот только она поднялась – Егорша. Пьянехонький: на весь дом пролаяло железное кольцо в воротах.
   – Чего огня нету? Или, думаешь, раз у тебя кошачьи глаза, дак и другие в темноте видят?
   Егорша покачался в проеме дверей, перешагнул за порог.
   – Ну, кого спрашиваю?
   Лиза вспылила:
   – Чего глазами-то корить? Я не сама их выбирала…
   – Всё вы не сами! У вас, у Пряслиных, завсегда дядя виноват. Может, и давеча, на складе, ты не сама кинулась на меня? Сука! Жена называется!.. Вцепилась, как падла, в своего мужа… Небось не в братца, а?
   – Да ведь ты братца-то насмерть убивал.
   – И убил бы! – Егорша горделиво вскинул свою светлую голову. – А чего? Прошли те времена, когда он командовал парадом. Ха-ха-ха! Разлетелся: я, я… Как бык слепой. А того не соображает, балда, что быка всю жизнь бьют обухом по черепу!
   В голосе Егорши было нескрываемое торжество и ликование. Он бегал по избе, потрясал кулаками, и Лиза с ужасом всматривалась в его бледное, облитое лунным светом лицо: да неужели это Егорша, ее муж? Или он, как всегда, разыгрывает ее?
   – Ты думаешь, нет, чего говоришь-то? – сказала она задыхающимся от возмущения шепотом. – Ведь Михаил-то тебе кто?.. Шурин… Заместо брата…
   Егорша захохотал, затем круто обернулся к Лизе.
   – Он контра подлючая – вот кто твой брат. Поняла? А как ты думаешь середь бела дня колхозный склад выворачивать? Это что? Евонный подарок матери-родине? – Егорша звонко и смачно впечатал кулак в свою распахнутую в вороте грудь. – Ну нет, не тому учен Суханов! Стоял три года на боевом посту у родины и всегда будет стоять. И тут для меня нету ни братьев, ни сватьев. Запомни это! Всех к ногтю! И твоему братцу это так не пройдет. Подожди, кое-кто им еще займется.
   – А чего им заниматься-то? Что он сделал?
   Егорша отчеканил чуть ли не по слогам:
   – Хлеб колхозный в период хлебозаготовительной кампании хотел украсть у государства!
   – Да хлеб-то этот он сам и сеял и сам убирал. Хоть какой килограмм и достался бы, дак не беда. На-ко! – возмутилась Лиза. – Всем плотникам хлеб выписан, а самому первому работнику нету…
   – Первому, первому!.. Ты долго еще будешь тыкать мне в нос этим своим первым работником? Вот бы и выходила взамуж за своего первого работника.
   – Да ты сдурел вовсе! Чего мелешь-то? За брата взамуж выходи…
   – Ничего не мелю! – вконец разошелся Егорша. – Все вы сволочи! Михаил, Михаил… Первый работник… А что вы сделали с этим первым работником, покамест я в армии был? А-а, замолчала? Прикусила язык? Ну дак я скажу. Ну-ко расскажи, как тебе дом старик отписал… А-а, молчишь? Глаза закатываешь? Думаешь, все шито-крыто? Не узнает Егорша?
   Пушечным выстрелом бабахнула запухшая дверь, со звоном, с грохотом ударились о стену ворота, затем Лиза услышала знакомый летучий скрип хромовых сапожек – и все, жизнь ушла из дому.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1
   Подрезов вскочил на пароход в самую последнюю минуту. А пока он забросил в каюту чемодан да вылетел на палубу, огромный белогрудый красавец еще старинной выделки уже развернулся.
   Разбежавшимся глазом он прежде всего наткнулся в толпе провожающих, по-деревенски махавших белыми платочками, на своего зятя. Приметный! На голову выше всех. Просто как пугало огородное торчит, сверкая круглыми очками из-под какой-то дурацкой клетчатой кепки. Но Ольги рядом с ним не было.
   Евдоким Поликарпович глянул в одну сторону, глянул в другую и вдруг увидел дочь на высоком крутом берегу, пониже пристани.
   Слезы вскипели у него на глазах.
   Ольга и всегда-то, с самого детства, походила на свою мать – легкой походкой, характером, светлыми пушистыми волосами, а сейчас, в эту минуту, в ней и вовсе, казалось, воскресла покойная Елена. Та, бывало, вот так же, провожая его, выбегала вперед от людей все равно где – в поле, в деревне или у реки – и долго стояла там одиноко и неподвижно, словно для того, чтобы он получше запомнил ее…
   С дочерью Евдоким Поликарпович не виделся пять лет, с тех пор как Ольга, не спросясь отца, вдруг вышла замуж и бросила институт.
   – Ладно, сказал он жене, когда та однажды осторожно сообщила ему эту новость, – баба с возу – кобыле легче.
   И – все. Больше ни слова. Вычеркнул из своего сердца. Не мог простить такой обиды: не за пеленками виделось ему будущее дочери.
   Круглая отличница, каждый год похвальные грамоты, из института даже присылали ему благодарности – да ей ли не учиться? Ей ли не закончить институт? По крайней мере, хоть один человек в роду Подрезовых был бы с высшим образованием. А то ведь и дальше могла махнуть. У Михайлова, первого секретаря Плесецкого райкома, дочь в аспирантуре учится, на ученого – тот об этом при каждой встрече хвастается, – а почему бы не могла учиться в этой самой аспирантуре его Ольга?
   Одним словом, удар для него был страшный. Он даже запил было, да хорошо, у первого секретаря дел всегда невпроворот, в делах забылся. Три года Евдоким Поликарпович выдерживал карантин. Три года не читал от дочери писем. Вплоть до прошлогодней весны, когда у Ольги родился сын.
   Нет, нет, он не заулюлюкал, не пошел вприсядку оттого, что стал дедом и что на свете появился еще один Евдоким. Наоборот, он самыми последними словами изругал дочь. Потому что кто же в наше время дает такое имя ребенку? Овдя, Овдюха, Овдейко… Да внук не только отца с матерью – деда будет проклинать всю жизнь! А потом вдруг что-то сдвинулось у него в груди, и он все чаще и чаще стал ловить себя на том, что думает о маленьком Овде…
   В прошлом году ему не удалось выбраться к дочери: год был тяжелый, «перестроечный», он даже на курортном леченье не был, а нынче твердо решил: к внуку. Непременно к внуку!
   И вот когда ему в конце августа дали отпуск, он первым делом и подался на Вычу – лесную глушь по Северной Двине, где учительствовали дочь и зять.
   Встретили его цветами, шампанским. Будто к ним какой-то столичный артист приехал.
   Ладно, против красоты возражений нет. Красоту принимаем. А что же это у вас с ребенком-то делается? Почему ребенок весь в чирьях?
   – Врачи предполагают, что нарушен, по-видимому, обмен веществ, диатез, может быть. Скоро будем знать точно – еще на той неделе сдали кровь на анализ.
   Так ему по-ученому ответили молодые родители. А то, что у них ребенок насквозь простужен, это им и в голову не приходит. А он, Евдоким Поликарпович, сразу все понял, как только легли спать, – без всякой медицины поставил диагноз. Из каждой щели дует, ветер по полу ходит – да как тут здоровым быть ребенку?
   Он не стал много разговаривать с мамой и папой. Дочь у него всегда была слабаком по практической части, с детства не знала никакой работы по дому, все делала за нее сердобольная мачеха, ну а ее ненаглядный Зиночка, или, как он сам представился ему по-первости, Зиновий Зиновьевич, и вовсе оказался без рук. Гвоздя в стену не вбить, лучины не нащепать, а уж чтобы сколотить там какую-нибудь немудреную скамейку (на ящиках сидят!) – об этом и говорить нечего.
   В общем, на другой день встал Евдоким Поликарпович, выпил стакан чаю и давай тепло в комнате наводить. Целый день конопатил углы и подгонял рамы. Это он-то, первый секретарь крупнейшего района в области, можно сказать, государства целого по своим размерам! А через два дня и того чище: топором начал махать. Да как махать! С раннего утра до позднего вечера. Как заправский плотник.
   На реке ходили волны, тяжелые, размашистые, с белыми гребнями. Тоненькую фигурку Ольги, все еще стоявшей на крутояре, ниже пристани, выгибало, как прутик. И золотом, солнцем вспыхивали ее светлые раскосмаченные волосы.
   А что делалось тут, на палубе? Выли и свистели провода над головой, тучи ползали по его плечам, и бух-бух волна снизу. До лица, до глаз долетали брызги. А он – ничего. Стоял. Стоял, один-единственный пассажир на всей палубе, и еще покрякивал, зубы скалил от удовольствия. Хорошо! По нему такая погодка!
   И вообще он чувствовал себя сейчас так, будто молодость вернулась к нему, будто прежняя крутая сила бродит в нем. А главное, прошли красные пятна на теле, прошел проклятый зуд. Вот что было удивительно.