Чего только не знала эта голова! Как-то на семинаре их, первых секретарей, стали гонять по четвертой главе "Краткого курса". Гегель… Кант… Фейербах… Имена такие, что не сразу и выговоришь. А до Покатова очередь дошла – как семечки начал щелкать. Все знает, все ему нипочем.
   В тридцатые годы Виталий Витальевич гремел на всю область, в больших мужиках ходил, одно время даже заместителем председателя исполкома был. А потом круто покатился вниз. Из-за дружбы с зеленым змием. И сейчас, увидев его в ресторане, Подрезов нисколько не удивился. Чего с него возьмешь? У кого поднимется рука отчитывать такого человека по каждому пустяку?
   – Здорово, Виталий Витальевич! – Подрезов пожал узкую, интеллигентную руку с золотым кольцом, которую Покатов, как-то брезгливо поморщившись, подал. Оказывается, не я один стороной топаю.
   – То есть?
   – Да чего то есть! Сознательные люди тронную речь сегодня слушают, а не по ресторанам сидят.
   – Вы имеете в виду совещание в обкоме?
   – А чего же больше.
   – Вы ошибаетесь, – сказал Покатов. – Я был на совещании. А во-вторых, никакой тронной речи там не было.
   – Вот как! А разве Павла Логиновича не переводят в Москву?
   – Переводят. Но это еще не значит, что на его место сядет Лоскутов.
   На минуту разговор у них оборвался – подошла официантка.
   Подрезов заказал натуральный бифштекс, палтус и две бутылки пива и снова стал допытываться у Покатова: почему он думает, что Лоскутов не станет первым?
   – Потому что не станет, – процедил сквозь зубы Виталий Витальевич. Позвоночник недостаточно развит…
   Подрезов захохотал.
   На них стали глядеть с соседних столиков, но Виталия Витальевича это нисколько не смущало. Он никогда не стеснялся в выражениях. Да его выражения не сразу и раскусишь. К примеру, как понимать вот это двусмысленное высказывание о Лоскутове? Как похвалу или как порицание?
   – Ну, а что же там было, на этом совещании? – спросил Подрезов.
   – Вас ругали.
   – Меня? – Подрезов от смущения крякнул. – За что же? Тропникову, поди, не понравился?
   С Тропниковым они не ладили давно, еще с той поры, как тот первый раз приезжал на Пинегу.
   Со сплавом в том году было ужасно. Июнь месяц в разгаре, только что половодье отшумело, а река как летом после жары: весь лес по берегам.
   И вот Тропников – он приехал в чине особого уполномоченного – рубанул: прекратить полевые работы в колхозах! Всех на сплав! До единого человека.
   Подрезов и сам иногда прибегал к такой мере. Случалось, снимал людей с сева на день-два, но только в отдельных колхозах. А тут по всему району. В самый разгон полевых работ. Да это ведь все равно что заранее объявить голод в районе!
   – Не прекращу, – сказал Подрезов.
   – Как не прекратишь? Да я тебя под суд отдам!
   – Хорошо, – решился Подрезов, – прекращу. Но только вы сперва дайте письменное распоряжение.
   Письменного распоряжения Тропников, понятно, не дал, но с той поры и начал-начал мотать ему нервы. По каждому пустяку. И даже то, что на Сотюгу прислали директором мальчишку-сосунка, Подрезов не сомневался: его, Тропникова, работа. Специально постарался, чтобы своего недруга допечь, чтобы каждодневно и каждочасно отравлять ему жизнь. Ну а что касается сегодняшней стрижки на совещании, то иначе и быть не могло. Он сам дал козырь в руки Тропникову. Надо же было им с Кондыревым поднять пыль на пароходе!
   Пашка Кондырев, как только попал к артистам цирка, сам начал всех смешить и забавлять, а потом разошелся – "Из-за острова на стрежень" рванул. Вот тут и вломился к ним Тропников в своем бабьем халате – оказывается, у него каюта рядом – и давай, и давай их отчитывать, как мальчишек. Это их-то, первых секретарей, при девчонках! Ну и Подрезов сразу вспылил, а когда Тропников снова, уже с капитаном парохода, заявился, просто выставил непрошеных гостей…
   – А, дьявол с ним! – выругался Подрезов. – Чего себя раньше смерти отпевать!
   Покатов неторопливо и тщательно вытер белой салфеткой бледные губы, взял из раскрытой пачки толстую, внушительную папиросину.
   – Надо знать, где показывать свой норов. Устраивать дебош на пароходе…
   Дальше должны были последовать наставления. Покатов, когда был в хорошем настроении, любил поучать молодежь (а он всех своих коллег, даже Савву Поженского, за молодежь считал), и Подрезов, совсем не склонный сейчас к серьезному разговору, с беззаботным видом махнул рукой.
   – Перемелется, Виталий Витальевич! То ли еще видали!
   – Не скажите. Когда о пьянке первого секретаря райкома говорят с такой трибуны на всю область, можешь поверить мне, хорошо не кончается. А кроме того… – Покатов замолчал, сосредоточенно выпуская табачный дым углом рта, а кроме того, тебя еще трясли за чепе.
   – За чепе? Меня за чепе?
   – Я полагаю, тебе лучше знать, что у тебя в районе делается.
   – Да откуда? Я уж две недели как из района…
   Покатов потер своей узкой и белой рукой наморщенный в гармошку лоб.
   – Как же фамилия, дай бог памяти? Лапшин… Есть у тебя такой председатель колхоза?
   – Лукашин, может?
   – Да, кажется, Лукашин… Арестован. За разбазаривание колхозного хлеба в период хлебозаготовок…
   Все это Покатов сказал прежним спокойным голосом, со своим неизменным выражением какой-то брезгливости на лице, а Подрезову показалось – из пушки бабахнули по нему.
   Но он не вскочил, не заорал как зарезанный, хотя такое ЧП хуже всякого ножа режет первого секретаря. Он заставил себя небрежно махнуть рукой (а, ладно, мол, ерунда все это, не то видали), заставил себя выпить бутылку пива и даже поковырять сколько-то вилкой палтус, потом расплатился с официанткой и протянул руку Покатову.
   Виталий Витальевич крепче обычного пожал ему руку, и когда немало удивленный Подрезов глянул ему в лицо, он прочитал в его мудрых, все понимающих глазах сочувствие.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1
   Был одиннадцатый час утра, когда Подрезов, раскрыв дверцу остановившегося перед райкомом «газика», поставил свою тяжелую ногу на землю.
   Туча воробьев ошалело взмыла с черемухового куста, еще не просохшего от росы, в окнах забегали, замельтешили белые, перепуганные лица – всех врасплох застал нежданный приезд хозяина.
   – Кто дал санкцию на арест? Ты?
   Фокин улыбался. Улыбался, стоя за столом и стиснув зубы, одними краешками черных прищуренных глаз. Такая уж у него привычка: пока не соберется с мыслями, ни одного звука наружу. И раньше Подрезову нравилась эта железная выдержка у своего подчиненного. Но только не сейчас. Сейчас, увидев эту глубоко запрятанную деланную улыбку, он заклокотал, как раскаленная каменка, на которую подбросили жару.
   – Я спрашиваю, кто дал санкцию? Кто?
   – По-моему, это и так ясно, поскольку я оставался за вас…
   – Идиот! Сопляк! С мальчишками тебе мяч гонять, а не районом командовать. Ты понимаешь, нет, что натворил?
   Смуглое, всегда румяное лицо Фокина побагровело, желваки под скулами закатались, как пули. Но Подрезов и не подумал щадить его самолюбие. Потому что за такую дурость мало ругать. За такую дурость надо штаны спускать. Да, да! Одна такая глупость – и все. Годами не вылезешь из дерьма…
   – Где у тебя голова? Сколько раз я тебе говорил: держи ворота на запоре, не давай каждой собаке совать нос в свою подворотню. А ты что? Караул на всю область?.. Помогите?..
   – Я думал, раз такое чепе в районе, то надо прежде всего отсечь его от райкома. А кроме того, есть закон…
   – Ты думал!.. Думал, да все дело – каким местом. Как ты отсечешь его, это самое чепе, от райкома, когда оно в твоем районе?
   Подрезов махнул рукой устало: бесполезно, видно, толковать. Вот тебе и Милька Фокин, вот тебе и смена. А он-то думал всегда: этот все понимает. С собачьим нюхом родился парень. Черта лысого! Деревянные мозги…
   За окном разгоралось сентябрьское солнце. Медленно, с трудом, как костер из сырых дров.
   Он подошел к окну, ткнулся горячим лбом в холодное запотелое стекло. Его поташнивало, хотя качки сегодня не было – большой самолет летел. Поташнивало всего скорее оттого, что с утра ничего не ел. Да и не спал. В час ночи приехал на аэродром на каком-то случайном катеришке и с тех пор ни на одну минуту не сомкнул глаз. До сна ли, когда у тебя ЧП в районе!
   – Кто теперь в Пекашине?
   – В смысле руководства? – уточнил вопрос Фокин.
   – Да.
   – Покамест Ганичев.
   – Что? Ганичев? – Подрезов круто обернулся – в нем снова забурлил гнев.
   – Там теперь, Евдоким Поликарпович, прежде всего нужна фигура политическая…
   – Мужик там нужен с головой. Хозяйственник! Чтобы скотный двор достроить, а то зима начнется – весь скот околеет.
   Подрезов сбросил с себя душивший его кожан, прошелся по кабинету.
   – Сводки!
   Фокин подал сперва сводку по хлебозаготовкам, но Подрезов даже не взглянул на нее. Лес, лес в первую очередь!
   Три леспромхоза кое-как держались, а некоторые лесопункты – Туромский и Синь-гора – даже к заданию приближались. Но Сотюга!.. Что делать с Сотюгой? Тридцать семь процентов отвалили за последнюю декаду!
   – А это что еще такое? – Подрезов тряхнул какую-то бумагу, подколотую к сводке.
   – Докладная записка директора Сотюжского леспромхоза.
   – Зарудного? – Подрезов просто зарычал на Фокина. – Мне не докладные записки от него нужны, а лес. Понял?
   – Записка адресована министру лесной промышленности, а это копия…
   – Кому копия?
   – Копия райкому, поскольку Зарудный считает, что последнее решение бюро райкома по Сотюжскому леспромхозу в корне ошибочно…
   Подрезов взял себя в руки, пробежал глазами записку.
   Ничего нового для него в записке не было.
   Промахи проектных организаций в определении сырьевой базы леспромхоза, недопустимая халатность комиссии в приемке объекта, совершенно неготового к эксплуатации, необходимость всемерного форсирования строительства жилья, поскольку от этого прежде всего зависит прекращение текучести рабочей силы, и, наконец, самое главное – настоятельная просьба о пересмотре задания для леспромхоза, по крайней мере перенесение летне-осенних лесозаготовок на зимний период… В общем, в записке излагались все те вопросы, которые Зарудный не раз ставил и перед районом, и перед областью.
   Новое для Подрезова было в другом. В том, что Зарудный через голову района и области обратился прямо в Москву, в столицу… Да такого, как Пинега стоит на свете, не бывало!
   Что такое ихняя Пинега, ежели начистоту говорить? В области своей знают и в соседней Вологде слыхали, а дальше кому она известна?
   Как-то у Подрезова на курорте зашел разговор о своей вотчине. Собеседник его – начальник главка из Москвы – захлопал глазами: дескать, это еще что такое?
   А вот тут нашелся человек, который, недолго раздумывая, бах в Москву. Читайте! Сотюга – даже не Пинега! – считает… Сотюга настаивает…
   От мальчишества это? От незнания жизни? Или это какой-то новый человек идет в жизнь – совершенно другой, нездешней выработки, который ничего не боится?
   Подрезов так и не додумал до конца эту пришедшую на ум мысль – надо было немедля браться за дела, начинать свой замес жизни.
2
   Райкомовская машина работала на полных оборотах.
   Подрезов снова держал рычаги управления в своих руках. Он вызывал к себе людей, звонил по телефону, требовал, отдавал команды.
   Хлеб – взял. Навалился на председателей колхозов, которые покрепче, и за каких-нибудь два-три часа хлебная сводка подскочила на пятьсот пудов.
   А как взять лес? Лес с наскоку не возьмешь, хотя он-то и решает сейчас все. Лес, кубики – голова всему, а не какие-то там жалкие тысячи пудов зерна, да к тому же еще фуражного, которые дает государству Пинега.
   Раньше было просто.
   Задание получил, по леспромхозам, по лесопунктам, по колхозам раскидал, людей в лес отправил, а остальное уж от тебя зависит, от того, как ты сумеешь извернуться.
   А что зависело от него на Сотюге?
   Лес поблизости вырублен, надо тянуть железную дорогу, лежневки строить для лесовозов, а кой черт он понимает во всем этом? Возле трактора да лесовоза как пень стоит. Любой сопляк обжулить может.
   А бывало?!
   "Залупаев, Ступин, в чем дело? Почему график срываете? – "Да с вывозкой затирает, Евдоким Поликарпович. Только и знаем, что ремонтируем дорогу – две версты болотом".
   В тот же день – на лесопункт. Взял стариков охотников, которые, как свою избу, все леса вокруг знают, все выбродил, ногами своими вымерил. "Кочан у вас на плечах! Почему дорогу в обход не сделать – болота не обойти?" – "А и верно, Евдоким Поликарпович. Оно хоша на версту и подальше будет, да зато никакая запайка не страшна. До последнего снега санный путь держаться будет".
   И так всюду, во всех делах. Сам первый инженер. Во всем. А теперь – нет. Теперь стой сбоку, в сторонке, и жди, что тебе скажет ученый молокосос, потому как ты во всей этой железной механике и во всех этих проектах и графиках, вычерченных в Москве и Ленинграде, ни бум-бум.
   – Что будем с Сотюгой делать? – в упор спросил Подрезов Фокина.
   Фокин не сразу ответил. (Когда это первый спрашивает чье-либо мнение?)
   – Вопрос слишком серьезный, и без районного актива или пленума не обойтись.
   – А что это даст? С каких пор на районных активах и пленумах стали лес рубить?
   Да, надо немедленно сдвинуть с места сотюжский воз – в этом, только в этом выход. И самое разумное сейчас было бы самому махнуть на Сотюгу. Поостыть, поуспокоиться, там, на месте, с недельку полазать и подумать, но где она у него, неделька? Двух дней даже дет. Потому как пекашинское ЧП можно смыть только немедленным рапортом: государственное задание Сотюга выполнит.
   А потом, что он мог возразить по существу Зарудному? Уж ежели прямь-напрямь говорить, то этот мальчишка не без мозгов – в самое яблочко лупит. Сырьевая база нового леспромхоза определена ошибочно – факт, а это значит минимум на два лишних года затянется строительство железной дороги. Без жилья ни туды ни сюды – тоже факт. И прав Зарудный насчет ошибок, допущенных при приемке объекта…
   Какой там, к чертям, механизированный леспромхоз, когда ни мастерской для ремонта тракторов и лесовозов, ни заправочных пунктов, ни подвозочных дорог от лесных делянок к железной дороге! И ведь Подрезов (он сам возил приемочную комиссию на Сотюгу) понимал, видел все эти недоделки, даже председателю заявил, что предприятие не готово к эксплуатации. Да председатель – тертый калач, насквозь человека видит – покачал головой: "Ну, товарищ Подрезов, вот уж не ожидал, что ты такой мелочага! А мне-то про тебя былины в области пели". И товарищ Подрезов растаял.
   А за этим ляпом, само собой, последовал и другой ляп – непосильное задание. Раз леспромхоз принят, вступил в строй, то какой же план? На всю катушку. И была, была у него возможность поправить дело – только бы скажи со всей прямотой и откровенностью на бюро обкома. Нет, не сказал. Озноб, мороз пошел по коже, когда задание для нового леспромхоза услышал, а духу возразить не хватило. Как же это так? Он, Подрезов, да будет канючить, отбой бить? Никогда!
   – Ладно, – сказал Подрезов и шумно выдохнул из себя воздух, – совещание так совещание.
   А что еще оставалось?
   Фокин протянул лист исписанной бумаги.
   – Это еще что?
   Подрезов надел очки, начал читать:
   В бюро обкома ВКП(б)
   Заявление
   Ввиду того, что в последнее время у меня с первым секретарем райкома тов. Подрезовым Е. П. наметился ряд принципиальных расхождений в решении принципиальных вопросов, прошу от занимаемой должности…
   Подрезов, не спуская с Фокина своих пронзительных, замораживающих глаз, медленно сложил заявление пополам, потом еще раз пополам, надорвал и бросил в корзину.
   – Иди. Будем считать, что я этой бумажки не видел.
   – К вашему сведению, это не бумажка, а официальное заявление секретаря райкома…
   – Ну, ну! Валяй. Еще что скажешь?
   – Еще скажу, что я не мальчик на побегушках, а вы не хозяин, у которого я на службе. Это первое. А второе… От докладной записки Зарудного нельзя так просто отмахнуться. Пора прямо правде взглянуть в глаза.
   – Ты за решение бюро голосовал, нет?
   На их счастье, тут с зажженной лампой вошел Василий Иванович, и Подрезов огромным усилием воли задавил в себе гнев.
   Он не слышал, как вышел из кабинета Фокин. Прикрыв глаза тяжелой, отливающей рыжим пухом рукой от непривычно яркого, режущего света, ходил по кабинету и не замечал стоявшего навытяжку своего помощника.
   Взглянул, когда тот несмело кашлянул.
   – Чего у тебя?
   – Евдоким Поликарпович, там один человек к вам просится…
   – Какой еще человек?
   – Анфиса Петровна…
   – Анфиса Петровна? – Подрезов как-то и не подумал, что к нему может явиться жена Лукашина, хотя сам Лукашин не выходил у него из головы.
   Да, да! Лесозаготовки, хлебопоставки – ради кого он сейчас всеми силами гнал? Разве не ради того, чтобы этого дурака поскорее из ямы вытащить? Потому что одно дело, когда ты разговариваешь с областью, опираясь на лесные кубики и хлебные пуды, и совершенно другое, когда ты, как нищий, протягиваешь пустую руку за милыстыней…
   – Скажи, что меня нету. Понятно? – Поморщился и устало махнул рукой. Ладно, пущай заходит.
3
   Сколько времени прошло с той поры, как он последний раз видел эту женщину? Дней двадцать, не больше. А не скажи ему помощник, что сейчас к нему войдет Анфиса Минина, он бы, ей-богу, не признал ее.
   Тихо, каким-то бесплотным призраком переступила за порог, стала у дверей.
   Подрезов, однако, не дал власти чувствам. Он в кулак зажал сердце.
   – Пришла? Насчет мужа?
   – Насчет…
   – Ну и что? Отпусти, Евдоким Поликарпович, зря посадили… Так?
   Анфиса тяжело перевела дух.
   – Ага, вздыхаешь! Понимаешь, значит, что натворил твой безмозглый муженек?
   – Он не для себя взял…
   – Не для себя? Вот как! Не для себя… А государству разве большая разница от того, кто и как к нему в карман залез? Ну! Чего язык прикусила?
   Темная злоба вдруг накатила на Подрезова. Из-за кого, по чьей милости у него все эти неприятности, срывы, провалы? Кто виноват в том, что он сегодня сломя голову прискакал сюда среди своего отпуска? Разве не ее пекашинский болван? А она сама? Присмирела, богородицей сейчас смотрит на него, а может, она-то и есть всему вина? Может, она-то и науськала своего муженька? Он не забыл еще, как она напевала ему за столом, когда они с Лукашиным ездили на Сотюгу, черт бы ее побрал!
   – Получит, получит, что заработал! И даже с довесом. Так трахнем, чтоб не только он сам, а и другие навеки запомнили…
   В вечерних сумерках бледным пятном светилось лицо Анфисы, все так же безмолвно и покорно стоявшей у дверей, а он метался по кабинету, кричал, грозил…
   Опомнился он, когда внизу хлопнула наружная дверь. Громко, на все здание, так, как она хлопает только в конце рабочего дня, когда пустеет райком…
   Вечерняя густая синева заливала главную улицу райцентра, уже кое-где прорезались первые огоньки, уже висячий фонарь зажгли на широком крыльце сельповского магазина, но не от них, не от этих огней был сейчас свет на улице. От белого платка.
   Первый раз сверканул этот белый платок перед Подрезовым в сорок третьем году, когда, возвращаясь из верхних колхозов, он по пути привернул на Марьины луга – главные покосы пекашинцев.
   Время было тяжелейшее – голод, непосильная работа, постоянные похоронки с фронта, ну и, конечно, как только он подъехал к избушке, бабы задавили его слезами и жалобами.
   И вот тогда-то, отбиваясь от баб, он и увидел белый платок на вечернем лугу – яркий, чистейшего снежного накала.
   – Кто это там у вас?
   – Да председательша. Зарод дометывает – боится, сено под дождь уйдет.
   И, помнится, тогда Подрезову только от одного вида этого белого платка, так зазывно, так ярко, не по-военному горевшего на вечернем лугу, стало легче на душе.
   И он схватил первые попавшиеся на глаза вилы – и к ней, к Анфисе, на помощь.
   А вскоре к зароду подошли и бабы. И спасли сено – до дождя дометали зарод…
   Белый платок полоскался в вечерней синеве, гас, снова вспыхивал, а Подрезов стоял у окна в своем кабинете и плакал…
   С ней, с этой бабой из Пекашина, связаны у него самые дорогие, самые святые воспоминания о войне, о той небывалой бабьей битве, которой командовал он на Пинеге.
   И вот он криком, бранью встретил ее, по сути, предал свою первую помощницу, своего безотказного командира колхозной роты под названием "Новая жизнь"…
   И мало того. Опять, опять, как раньше, отплясывался на ней, срывал свой гнев, свои промахи и ошибки…
4
   В приемной у Дорохова за секретарским столиком горбился какой-то молодой незнакомый лейтенант в голубой фуражке, должно быть, из приезжих, и печатал на машинке. Подрезова это немало удивило: никогда в жизни не видал мужчину за пишущей машинкой.
   Но, в свою очередь, немало удивился и лейтенант. И тут голову тоже не приходилось ломать. Не часто заглядывал в это заведение хозяин района. Может быть, раз или два за все девять лет своего секретарства.
   Правда, Подрезов не мог пожаловаться на своих начальников – ни на старого, Таранина, которого три года назад перевели в другой район, ни на нынешнего, Дорохова. Нет, мужики что надо. Нос без толку не задирают и по первому зову, без задержки являются к нему.
   А с нынешним, с Дороховым, он даже позволял себе шуточки при встречах:
   – Ну как, безопасность? Все пишем! Много накатал на меня?
   – Да накатал, не без того же! – в том же духе отвечал Дорохов.
   И вот сейчас, когда Подрезов переступил за порог его кабинета, Дорохов, видно, вспомнил их всегдашнюю игру:
   – Ба, какой гость у меня!
   Живо, не чинясь, поднялся из-за стола, пошел ему навстречу со слегка приоткрытыми в улыбке передними золотыми зубами – будто горбушку солнца нес во рту. Да и вообще – красив Дорохов. Щеголь мужчина. Гибок, строен, всегда до синевы выбрит и всегда надушен, как городская барышня.
   Единственно, что, по мнению Подрезова, несколько портило его холеную красоту, это его всегдашняя бледность да болезненно-красные усталые глаза.
   Но сейчас, присматриваясь к его кабинету с тяжелыми черными шторами, которыми наглухо были затянуты окна, он, кажется, понял, отчего это. И еще он понял, почему по вечерам в этом доме всегда темно – в лучшем случае иногда видно узкую желтую полоску света в нижнем этаже.
   – Так, так, – сказал Подрезов, не спеша, по-хозяйски вышагивая по кабинету. – Давим, говоришь, контру? Может советский народ жить и работать спокойно?
   – Может, – улыбнулся Дорохов.
   – Сухим держим порох в пороховницах?
   – Сухим.
   – То-то. В надежных, значит, руках карающий меч? – Подрезов кивнул на портрет Дзержинского на стене.
   – В надежных.
   В таком вот духе они и говорили. Он, Подрезов, задавал какие-то дурацкие, никому не нужные вопросы, а Дорохов с золотой улыбочкой отвечал. Коротко, его же словами.
   В кабинете из-за того, что наглухо запечатаны окна, было жарко. Пот лил с Подрезова.
   Он начинал злиться.
   Его до глубины души возмущало собственное малодушие. Почему, почему он не рубанет прямо: так и так, мол, товарищ Дорохов, хватит. Проучил ты этого пекашинского дурака – и хватит, гони в шею. Нечего ему зря казенные хлебы переводить.
   Но вот как раз этого-то самого простого и самого сейчас нужного он и не мог сказать. Струсил?..
   Раньше, например, ему и в голову не пришло бы тащиться самому сюда. Я райком! Подрезов. И никаких гвоздей. А то, что ты там кому-то будешь шлепать и названивать, – наплевать. Наплевать и растереть.
   – Наконец завелся внутри мотор. Былая сила вернулась к нему.
   Он круто повернулся к Дорохову, даже голову вскинул, но опять эта золотая улыбочка… А кроме того, Дорохов услужливо протягивал ему раскрытую пачку «Казбека».
   Пришлось взять толстую папиросину – не орать же на человека, который тебя угощает! И, в общем, началась та же самая ерундистика, от которой еще недавно тошнило его.
   – Международная обстановка сейчас, по-моему, ничего, а? – сказал Подрезов. – Особенно после того, как у нас своя атомная бомба появилась.
   – По-моему, тоже, – ответил Дорохов.
   – По американцам это удар, верно? – Вот тебе и русский Иван! Опять себя показал как надо, весь мир удивил…
   – Да, удивил.
   – А внутреннее у нас положение тоже на высоте. Читаешь газеты? Вся страна рапортует о досрочном выполнении хлебопоставок…
   Тут Подрезов внутренне весь напрягся: все-таки он подвел разговор прямо к Лукашину. Неужели Дорохов и на этот раз не пойдет ему навстречу?
   Не пошел.
   – Рапортует, – ответил.
   Подрезов вмял недокуренную папиросу в пепельницу на столе, с напускной молодцеватостью расправил плечи.
   – Ладно, товарищ Дорохов, мне пора. Будешь завтра на совещании? В общем-то, я насчет этого и зашел. Топал мимо – чего, думаю, не зайти?
   – Постараюсь, сказал Дорохов.
   Улыбаясь, они пожали друг другу руки.
   Дорохов до дверей приемной проводил почетного гостя. И даже лампу взял со стола лейтенанта, все так же уныло выстукивавшего на машинке, чтобы посветить Подрезову в темном коридоре.
   Подрезов генералом прошагал по коридору.
   А потом, а потом…
   Хорошо, что на свете есть осенняя темень! Она, как плащом, накрыла его. Черным, непроницаемым, словно шторы в кабинете у Дорохова. И он мог идти запросто, тяжело дыша, тяжело бухая своими чугуном налитыми сапожищами, нисколько не заботясь о том, что его увидят люди.