Марфа кивнула.
   – Я вот тут письмишко одно написал. – Михаил достал из кармана листок с заявлением. – Подписать надо. Когда там, наверху, увидят: народ требует знаешь, как на это дело посмотрят…
   – Не подпишусь, сказала Марфа и опять застучала топором.
   – Это почему же?
   – В дела мирские не мешаюсь.
   – Как это не мешаюсь? По вере по твоей. Бог-то помогать велит ближнему. Так?
   – Нет, нет, не подпишусь.
   – Да почему? – начал уже горячиться Михаил.
   – А потому. Не бумагой – молитвой мы помогаем.
   – Молись! Кто тебе запрещает. А раз тебя просят по-человечески, делай. Не подпишусь… Ты не подпишешься, да я не подпишусь, да он не подпишется, а кто же подпишется? Человек ведь, черт вас подери, пропадает!
   Тут Марфа так на него посмотрела – в обморок впору упасть: страсть это при ней чертыхнуться и лешакнуться! Грех великий. Но Михаила уже ничем нельзя было остановить. Слова из него полетели, как картошка из мешка, опрокинутого в погреб. А чего, в самом деле! Тяжело ей три буквы поставить? Да и вообще – не будь она у старух за командующего, разве зашел бы он к ней? На кой она ему сдалась? Неужели он не понимает, как там, в райкоме, посмотрят на эти три буквы? Ага, скажут, хорошенькая защита у Лукашина – пекашинский поп!
   Нет, он зашел к Марфе только потому, что за нее старухи держатся. Всех старушонок в кулак зажала, и он был уверен, что подпишись Марфа под письмом подпишутся и старухи. Вот для чего нужна была ему Марфина подпись.
   Он ругал, пушил, лопатил Марфу – не мог своротить. И, эх, если бы дело тут было в страхе! А то ведь он знал: Марфа сроду ничего и никого на свете не боится.
   А вот нашлась, нашлась, оказывается, такая сила, которая взнуздала ее.
3
   Быстро отмигал избяными огоньками вечер. Пала ночь – то есть ни одного светлого окошка. Кромешная темнота.
   Но на темноту, в конце концов, наплевать – он не в чужой деревне, любой дом на ощупь найдет. Хуже было другое. То, что какой-то гад пустил впереди его слух: Мишка, дескать, пьяный ходит. Не пущайте!
   И вот так: стучишь, барабанишь в ворота, а тебе из сеней отвечают: нет, нет, Михаил, не открою. Утром приходи, тверезой.
   Но плохо же вы, черт вас побери, знаете своего Михаила! Иван Дмитриевич из-за вас, сволочи, в тюряге сидит, а вам и горя мало. Вы – храп на всю ночь? Открывайте! Сию минуту открывайте, а не то я все ворота разнесу!
   Открывали, извивались ужом. И – не подписывались.
   К Петру Житову Михаил ни за что не хотел заходить: предатель! За десять килограмм ячменя продал его, своего товарища и друга. Какие после этого могут быть с ним дела!
   Но у Петра Житова на кухне был свет. Единственный на всю деревню. А кроме того, кляни не кляни Петра Житова, а без него в Пекашине ни шагу. Он, Петр Житов, верховодит пекашинскими мужиками. Как Марфа Репишная – старухами.
   Петр Житов был один. В руке карандаш, на столе – серая оберточная бумага. И полнейшая трезвость (у пьяного заревом рожа).
   Его приходу не удивился. Неторопливо, деловито снял очки, ткнул толстым пальцем в бумагу:
   – Кумекаю насчет поилок. Помнишь, Лукашин все хотел, чтобы у нас на новом коровнике автопоилки были?
   Михаил зло хмыкнул: раньше надо было над автопоилками кумекать. А сейчас кого удивишь? Сейчас все, как говорит сестра, из кожи лезут, чтобы показать, какие они хорошие.
   В общем, он достал письмо, положил на стол поверх серого листа с автопоилками: подписывайся.
   Петр Житов снова надел очки, прочитал.
   – Я думал, ты поумнее, Мишка.
   – Насчет моего ума после поговорим. А сейчас – подпись ставь!
   – Подпись поставить нетрудно. Все дело – зачем.
   – А то уж не твоя забота. Без тебя разберемся – зачем.
   – Эх, мальчик, мальчик! – сокрушенно вздохнул Петр Житов. – Мало тебя жизнь долбала, вот что. На самом деле он выразился куда более энергично и популярно. – Ты подумал, что из этого письма будет?
   – Я-то подумал, а вот ты, вижу, в штаны наклал. А еще: я, я… Со смертью обнимался…
   – Не трогай войну, Пряслин, – тихо, почти шепотом заговорил Петр Житов. Так лучше будет. – Он шумно выдохнул. – А теперь сказать, почему твое письмо ерундистика?
   – Давай попробуй.
   – Во-первых, коллективка. Пришпандорят так, что костей не соберешь.
   – Коллективка? Это еще что такое?
   – Письмо твое – коллективка. Кабы ты один его, понимаешь, написал да отправил – ладно, слова не скажу, резвись, мальчик, а когда ты по всей деревне бегаешь да подписи собираешь…
   – Так что же, по-твоему, и письма нельзя написать? Ну-ну! – Михаил громко расхохотался. – Давай, давай! Еще чего скажешь?
   – Еще скажу, что ты болван. За это письмо, знаешь, под какую статью можно подвести? Под антисоветскую агитацию.
   – Мое письмо под антисоветскую агитацию? Да куда я его пишу? Черчиллю, Трумэну? Брось! Скажи уж лучше прямо: струсил. За шкуру свою дрожишь.
   Тут за стеной, в передней избе, поднялся страшный грохот. Словно там потолок обрушился. Это, конечно, разбуженная ими Олена. Не иначе как поленом сгоряча хватила: дескать, уймитесь, дьяволы! Сколько еще будете орать?
   Петр Житов не вояка со своей женушкой, тем более когда трезвый, это всем известно, но что касается других – убьет словом. Наповал и сразу. А тут, как рыба, выброшенная на берег, захватал ртом воздух – в цель, в десятку самую попал Михаил.
   Наконец справился с собой.
   – В следующий раз воздержись в части характеристик, Пряслин. И запомни: Петр Житов никого не боится. Ясно? А ежели я твое письмо не одобряю, то только тебя жалеючи, дурака. В сорок втором нам выдали летние перчатки вместо зимних. А надо на фронт ехать, в снегу воевать. Ну, я и скажи ребятам во взводе: давай напишем начальству. Написали. Да меня за это письмо едва под трибунал не упекли. Больше недели таскали. Вот что такое эта самая коллективка. Понял? Теперь насчет Лукашина. Ежели непременно хочется в петлю голову сунуть, пес с тобой – суй. А зачем Лукашину на шею новый камень?
   – Чего-чего?
   – А вот то. Как, скажут, ты воспитал своих колхозников? Письма подрывающие писать?.. В сорок третьем, когда мы стояли…
   Михаил сгреб со стола письмо и вылетел вон.
   Петр Житов совершенно запутал его, все поставил в нем с ног на голову. До сих пор для него было законом: надо выручать человека, попавшего в беду. А послушать Петра Житова, так ничего этого нельзя делать. Сиди в своей норе и не рыпайся. Потому что как ты ни бейся – все ерунда. Ничем не поможешь Лукашину. Наоборот, даже хуже сделаешь.
   Нет, такие советы Михаил принять не мог, и он решил прочесать деревню до конца.
   Прочесал.
   Результат все тот же – ни единой новой подписи.
   В темноте на ощупь он добрался до взвоза Ставровых – к Федору Капитоновичу не пошел, и так все ясно, – сел на отсыревшие за ночь бревна, закурил.
   Сиверко разбушевался – кепку рвало с головы. А уж телеграфные столбы стоном стонали.
   Ну и дьявол с ними. Пускай стонут. Пускай летит все в тартарары. И дома, и столбы телеграфные, и сами люди. Сука народ. Самые что ни на есть самоеды. Мужик для них старался-старался, а в яму попал – кто пальцем ударил? Храпят, слюнявят от удовольствия подушки. И Райка, его невеста, тоже не лучше других…
   Михаил с усмешкой посмотрел в темноту, туда, где стоял дом Федора Капитоновича, и вдруг отчетливо, как на картине, представил себе полнотелую, разогретую сном Раечку, блаженствующую в своих пуховиках. Он яростно вскипел.
   Э-э, да кто сказал, что она его невеста? Хватит быть остолопом! Нравится тебе Дунярка? Тянет тебя к ней? Ну и на здоровье! Топай. А все эти твои переживаньица насчет Варвары, Раечки – муть собачья. Один раз живем!
   Вон Егоршу взять. От молодой жены бегает – и ничего. А ты как старуха старая: разве можно сегодня с теткой, а завтра с племянницей? Можно! В Заозерье Паша Фофанов и дочке брюхо навертел и маму не обидел – тоже вширь пошла. А ты как самый последний дурак. Свататься побежал. Чтобы дорогу к Дунярке отрезать…
   Нет, все. С этим покончено. Был один запоздалый идиот в Пекашине, а сегодня и он кончился. Спасибо вам, землячки дорогие! Выручили. Просветили.
   Михаил решительно встал.
   И, однако же, не в верхний конец пошагал, а сперва к изгороди возле ставровского хлева. Что там такое отсвечивает – вроде как сполох в темноте играет? Все время, пока сидел на взвозе, косился глазом в ту сторону и не мог понять.
   Загадка оказалась совсем простой: у Ставровых в избе был свет – от их окошек отблески. Они не спят, полуночничают.
4
   Минуты не раздумывал Михаил, идти или не идти к Ставровым: что-то нехорошо у них в доме, раз ночью огонь палят.
   Воротца, чтобы не скрипнули, приподнял, затем на носках, пригибаясь к земле, вошел в ярко освещенный заулок. Остановился, прислушался. В избе крик. И вроде Лизка плачет.
   Он юркнул к простенку сбоку, поверх белой занавески заглянул в окошко.
   Так оно и есть: Лизка, как елушка в дождливый день, вся в слезах, а кто ей трепку задает, не надо спрашивать. Дорогой муженек – не иначе как, сукин сын, только что с б……а явился, даже фуражки еще не снял.
   Больше Михаил не таился. На всю подошву ступил на землю, на крыльце протопал сапогами, кольцо в воротах повернул – едва не выломал.
   В окошке резко раздвинулась занавеска – показалось Егоршино лицо, злое, колючее, – затем так же резко задернулась.
   Раздался новый крик в избе, новая ругань, потом наконец заскрипели двери, и в сени вышла Лиза – Михаил по ширканью носа узнал сестру.
   Однако когда они вошли в избу, Лиза уже не плакала. Глаза красные, губы распухли, но не плакала. Не хотела, из гордости не хотела показывать брату свое горе.
   Егорша – он стоял посреди избы руки в брюки, фуражка на глаза – словно из автомата прострочил в него:
   – У меня не постоялый двор, чтобы ломиться середка ночи. Можно, думаю, и до утра подождать.
   – Извини, я думал, мы еще без докладов.
   – А ты не думай!
   – Да что ты, господи! – всплеснула руками Лиза. – Неуж брату родному спрашивать, когда к сестре приходить? – Что бы тебе сказал татя, кабы услышал это?
   – Не услышит, поскольку мертвая природа и протчее… А потом, вы этому тате еще при жизни уши запечатали. Сволочи! – вдруг взвизгнул Егорша. – Родной внук в армии, священные рубежи… а вы дом у него вздумали оттяпать…
   Михаил сделал шаг.
   Но надо знать Егоршу! Закривлялся, заприплясывал, – дескать, пьяный в дымину, ничего не соображаю, ни за что не отвечаю, а потом и вовсе начал валять ваньку: в пляс пустился.
 
Царапала, царапала,
Царапала, драла,
У самого Саратова
Я милому…
 
   – Больно, больно баско, – сказала Лиза. – Может, еще сына разбудить? Пущай посмотрит, что отец пьяный вытворяет…
   – А что! – петухом вскинул голову Егорша. – Буди. Чем плох у него отец?
   Он новый номер выкинул – парадным шагом пропечатал к дверям.
   – Порядочек! Ладнехонько идем. Пить выпивам, линию знам и в милицию не попадам…
   – Ничего, попадешь. Так будешь делать, выведут на чисту воду. – Лиза все-таки не выдержала, всхлипнула. – Это ведь из-за чего у нас ночное собранье, – кивнула она брату. – Только что за порог родной перевалил.
   – Ревность – родимое пятно и всякая тьма капитализма… – изрек Егорша.
   – А по-моему, и при социализме за это по головке не гладят. Что-то я не читал в газетах, чтобы призывали: бегай от своей жены…
   – А я в указчиках не нуждаюсь. Понятно? – отрезал Егорша…
   – А я говорю, не надувайся – лопнешь.
   – По етому вопросу советую вспомнить кое-какие события у колхозного склада.
   – Ты!..Ты мне про склад? – Михаил озверел, двинулся на Егоршу, и тому, конечно, никакой бы бокс сейчас не помог, да спасибо Лизке – она привела его в чувство.
   – Что вы, что вы, дьяволы! Образумьтесь! Уж двух слов сказать не можете, чтобы не на кулаки…
   Егорша, как лезвием, резал его своими синими щелками из-под светлого лакированного козырька военной фуражки с красной звездой, и Михаил подивился столько ненависти было в этих щелках. Из-за чего? Кажется, он в последние дни не давал ни малейшего повода. Даже наоборот: после той идиотской потасовки у склада сам первый пришел к Ставровым. С бутылкой. Потому что черт его знает, этого прохиндея: начнет еще на сестре отыгрываться. И вот ничего не помогло. Егорша как на заклятого врага смотрит на него.
   А может, это из-за Дунярки? – вдруг пришло ему в голову. Из-за того, что та дала ему от ворот поворот? Да еще при нем, при Михаиле. Егорша такой: не пожалеет, кого угодно стопчет, ежели стать между ним и бабой, которую он облюбовал. А то, что у него зуб на Дунярку горит, это ясно.
   – Вопросов больше ко мне не имеется? – спросил, чеканя каждое слово, Егорша. – Ну и у меня нет. А писем в этом доме не подписывают. Потому как в этом доме с Советской властью живут. Ясно?
   – А я что, не с Советской?
   – Да вы об чем это? Об каком письме?
   – А это уж ты его спрашивай, своего дорогого братца. – Егорша с ухмылкой кивнул Лизе. – Он решил зимой в прорубь прыгать.
   – И ничего я не решил. Кой черт, нельзя уж сказать, что белое – белое…
   Лиза еще нетерпеливее спросила:
   – Да чего ты натворил-то? Про какое письмо он говорит? Где оно?
   Михаил отмахнулся:
   – Так. Ерунда. – Не хватало еще, чтобы он сестру свою втащил в эту историю.
   Но тут Егорша просто заулюлюкал: ага, дескать, что я говорил? Ничего себе письмецо, ежели даже родной сестре показать нельзя!
   Михаил выхватил из кармана ватника скомканный листок, бросил на стол: читайте!
   Лиза присела к столу, расправила листок, прочитала заявление вслух.
   – Коль уж и дельно-то! Все, каждое слевечушко правда. Да я бы того, кто писал, расцеловала прямо.
   – Целуй! – усмехнулся Егорша. – Он тут, между протчим.
   – Ты?
   Лиза, конечно, хитрила – это было ясно Михаилу: не могла же она не узнать почерк своего брата! Но все равно было приятно. И приятно было видеть ее зеленые, по-весеннему загоревшиеся глаза. А потом еще больше: Лизка, которая за всю жизнь ни разу не целовала его, тут вдруг выскочила из-за стола, обняла его и, подскочив, звучно чмокнула в небритую щеку.
   Егорша язвительно захохотал:
   – Да ты, может, и письмо подпишешь?
   – Подпишу! Где карандаш?
   – Ладно, ладно, сестра, сказал Михаил. – Брось. – Стоило бы, конечно, проучить этого индюка, да уж ладно: с него достаточно и того, что сестра не струсила.
   Но Лизка загорелась – не остановить. Сбегала в чулан, принесла карандаш.
   – Где мне расписаться-то? Все равно?
   – Не смей у меня! – гаркнул на всю избу Егорша. – Чуешь?
   Лиза даже не взглянула на него. Быстро прочертила по бумаге карандашом, с пристуком положила его на стол.
   В наступившей тишине стало слышно, как завывает и мечется под окошком ветер, уныло скрипит в заулке мачта.
   Потом булыгами пали слова:
   – Все! Ты не письмо подписала, а свой смертельный приговор. Счастливо оставаться! Раз тебе брат мужа дороже, с братом и живи.
   Лиза не закричала, не заплакала. Ни тогда, когда захлопнулась за Егоршей дверь, ни потом, когда под окошками прошелестели его летучие шаги.
   Она сидела за столом. Неподвижно. Белее недавно покрашенной известкой печи. И глядела на лежавшее перед ней письмо.
   – Ну зачем ты, сестра, подписалась? Зачем? Да ты понимаешь, что ты наделала? Жизнь свою загубила… Лиза долго не отвечала, потом, вздохнув, сказала:
   – Пущай. Лучше уж совсем на свете не жить, чем без совести…

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

1
   Ночью, перед самым рассветом, на Пекашино налетел страшенный ветер, или торох по-местному, и дров наломал – жуть! Где разметал зароды с соломой и сеном, где повалил изгородь, где сорвал крышу, а у маслозавода тополь не понравился – пополам разодрал.
   И пришлось Михаилу, как всегда выбежавшему из дому ни свет ни заря, сворачивать с дороги да обходить зеленый завал стороной.
   Больше всего, конечно, пострадали от тороха вдовьи хоромы, к которым бог знает сколько времени уже не притрагивалась по-хозяйски мужская рука.
   Завидев Михаила, бабы протягивали к нему руки, упрашивали, умоляли:
   – Михаил… Миша… Помоги…
   Нет, дудки! Плевать я на вас хотел. Пальцем не пошевелю. Как бумагу подписать – вы в стороны, а прижало – Миша…
   Он пушил, клял этих разнесчастных дурех на чем свет стоит и заодно клял себя, потому что знал: пройдет день-другой – и он снова подставит им свое плечо. Так уж повелось со времен войны: что бы ни случилось, что бы ни стряслось у девушек – так с легкой руки Петра Житова в Пекашине называют солдатских вдов, – к нему бегут. К Михаилу. И бесполезно говорить, что в деревне сейчас, помимо него, еще кое-какое мужское поголовье завелось. Не слышат.
   На дороге возле сельпо, на всю улицу чертыхаясь, разбирала ночную баррикаду из пустых бочек и ящиков Улька-продавщица – и тут, оказывается, торох поработал.
   Ульке пособить надо было в первую очередь – смотришь, скорее лишняя буханка и кусок сахара тебе перепадут, но, черт побери, мог ли он тут задерживаться, когда перед ним маячил растерзанный, растрепанный дом председателя!
   Дом Лукашиных со сбитыми и содранными тесницами Михаил увидел еще от клуба – так и выпирали в утрешнем небе голые, непривычно светлые балки и стропила, и вот, хотя Улька-продавщица сразу же начала зазывать его к себе, он протопал мимо на полном ходу, даже не взглянув на нее. И вообще, сейчас, в эти минуты, сам дьявол не мог бы остановить его.
   На дом, на крышу к Лукашиным! Назло всем, всей деревне!
   Вбежав в заулок, сплошь закрещенный тесницами, Михаил первым делом поднял их с земли, поставил на попа возле крыльца, чтобы легче, без задержки было поднимать на дом, затем кинулся искать топор.
   Заглянул на крыльцо, заглянул в дровяник – нету. Должно быть, Лизка, хозяйничавшая в эти дни у Лукашиных, убрала подальше.
   – Помощников не надо?
   Михаил, в раздумье топтавшийся подле крыльца (не хотелось идти к соседям за топором), повернул голову и увидел Раечку. Стоит у раскрытой калитки со стороны дороги и улыбается. Хорошо вылежалась на своих мягких пуховиках!
   Злость закипела в нем.
   – Иди, иди! Помощница… Уж коли ты такая смелая до охочая, ночью надо было помогать, а не сейчас.
   Сказал и еще пуще закипел. Ведь что подумала Райка? На чей счет приняла его слова? На свой. Дескать, чего сейчас толковать, какое у парня с девкой дело днем, при белом свете, на виду у всех?
   – Да не выдумывай ты чего не надо! До тебя мне сегодня было, когда я всю ночь по деревне с письмом шлепал!
   – С каким письмом?
   – Здрасте! Да ты, может, и насчет Лукашина не слыхала? – Михаил глянул прямо в глаза Раечке и врубил: – Письмо насчет того, чтобы председателя нашего освободили, поскольку, сама знаешь, не за что такого мужика…
   Раечка кивнула.
   – Ну ладно, чего там растабарывать, – уже без всякого запала сказал Михаил. – Сама знаешь, какой у нас народец. Три человека подписались… – И он, порывшись в карманах, неизвестно для чего вытащил мятое-перемятое письмо.
   Раечка взяла письмо в руки, разостлала на столбике калитки, старательно разгладила… А дальше – черт знает что! Вытащила откуда-то химический карандаш и прямо по белому – свою подпись.
   – Да ты что? – только и мог сказать Михаил. – Не читавши, не знавши, прямо с закрытыми глазами…
   А еще какую-то минуту спустя он глядел вслед бойко взбегавшей на угорышек Раечке, ловил глазами ярко горевший в ее тяжелой светло-русой косе бант и говорил себе: да, вот и все. Вот и кончилось твое холостяцкое житье…
   Долго, годами канителился он с Райкой. Долго не прошибала она его сердце. Даже тогда, когда сватался к ней, ни секунды не горевал, что ничего не вышло. А вот сейчас за какие-то пять минут все решилось.
   Надолго. Навсегда.
2
   Первые тесницы Михаил поднимал на дом один, а потом подошла с коровника Лиза, и работа у них закипела.
   Под конец к нему пожаловал еще один помощник – Петр Житов.
   – Так, так, мальчик! – одобрительно закрякал, задрав кверху голову. – Это мы можем. Это по нам – махать топором…
   Михаил взглядом не удостоил Петра Житова. Пускай, пускай пожарится на собственных угольках, потому как малому ребенку было ясно, зачем пожаловал сюда Петр Житов. Затем, чтобы совесть свою успокоить. После их ночного объяснения.
   Петр Житов напоследок даже к Ульке-продавщице не поленился скататься дескать, давай, Пряслин, мирными средствами разрешим вчерашний конфликт, но Михаил, спустившись с крыши, неторопливо и деловито отряхнулся, закурил на дорогу, а Петр Житов так и остался стоять в заулке с бутылкой в руке.
   До медпункта Михаил шел как напоказ – знал, что Петр Житов сзади смотрит, – а от медпункта полетел сломя голову. С быстротой человека, бегущего на пожар. Да у Ильи Нетесова, похоже, и в самом деле было что-то вроде пожара все боковое окошко пылало заревом.
   Надо сказать, что дым над нетесовским домом Михаил видел еще с крыши Лукашиных, но ему и в голову не приходила мысль о беде. Ведь рядом, по верхнюю сторону Нетесовых, – сельповская пекарня, и чего-чего, а дыму от нее хватает.
   Его опасения, слава богу, оказались напрасными.
   В доме был сам хозяин и, ни мало ни много, топил печь.
   Запыхавшийся Михаил нетерпеливо махнул рукой в сторону ребятишек уймитесь, дьяволята! (те беззаботно, на все голоса переговариваясь с пустой, еще не захламленной избой, носились по кругу друг за дружкой) – подсел к столу.
   Илья тоже вскоре оседлал табуретку.
   – В отпуск приехал всем табором? – спросил Михаил, кивая на ребят.
   Илья по глухоте своей не понял сразу, и пришлось дать звук на полную мощность:
   – В отпуск, говорю, приехал? Как рабочий класс?
   – Не. Насовсем.
   – Как насовсем? – оторопел Михаил.
   – А ближе к своим…
   – К могилам?
   – Аха.
   – К могилам-то ближе, а как их-то кормить будешь? – Михаил, морщась от ребячьего крика, сердито повел глазами на избу.
   – Как-нибудь… Я думаю, жизнь теперь к лучшему повернет.
   – С чего? – Михаил тут просто заорал: после смерти дочери и жены Илья совсем малахольным стал. – А председателя нашего тоже к лучшему закатали?
   – Ну, это дело поправимо, сказал Илья. Но сказал уже потише, с некоторой заминкой.
   И все-таки Михаил не пощадил его, а снова ударил по черепу – до того в нем все вдруг вздыбилось да ощетинилось!
   – А кто, кто будет поправлять-то? – заорал он вне себя. – Мы, колхозники, да? Наш ведь председатель-то, правильно? Правильно я говорю, нет?
   Илья согласно кивнул. Ребята, перестав бегать, уставились на них.
   – Ну дак вот, полюбуйся! – Михаил выхватил из кармана письмо, прихлопнул его своей тяжелой лапой к столу. – Полюбуйся, как поправили колхознички!..
   Илья не спеша, с обычной своей обстоятельностью развернул бумагу, надел очки.
   Читал долго, хмурился, вздыхал – в общем, искал зацеп, чтобы самому увернуться.
   Наконец нашел:
   – Тут, по-моему, знаешь, чего не хватает? Самокритической линии. В части того, что Лукашин нарушил закон. Есть такой закон – в хлебопоставки никакой раздачи хлеба. Так что арестовали его по закону. Но учитывая, что данный председатель нарушение сделал, исходя не из личных интересов…
   Михаил, не дослушав, отвернулся. Нет ничего хуже – смотреть на человека, который на твоих глазах начинает крутить восьмерки!
   А в общем-то, ежели говорить начистоту, претензий к Илье у него не было. Человек в колхозе не жил. Партийный… Характер, известно, не матросовский. Всю жизнь Марьи боялся…
   Э-э, да чего на пристяжных отыгрываться, когда коренники не тянут!
   Михаил протер рукой заплаканное, запотелое окошко.
   По дороге вышагивали Петр Житов и Егорша. Петр Житов тянул протез пуще обычного, так что можно было не сомневаться, что с бутылкой он уже расправился. Может быть, даже не без помощи Егорши.
   Михаил встал:
   – Ладно, обживайся помаленьку, а мне пора… – И вдруг, пораженный внезапно наступившей в избе тишиной, обернулся к Илье.
   Илья подписывал письмо.
   Четко, со старательностью школьника выводил свою фамилию. Буква к букве и без всяких закорючек, так что самый малограмотный человек прочитает.
   Потом подумал-подумал и добавил:
   Член ВКП(б) с 1941 года.
3
   В небе летели журавли.
   Тоскливо, жалобно курлыкали, как бы извиняясь: мы-то, дескать, в теплые края улетаем, а тебе-то тут куковать. И день был серенький-серенький – всегда почему-то журавли отчаливают в такие дни.
   Но всегдашней тоски на душе у Михаила не было.
   Он стоял на нетесовском крыльце, широко расставив свои крепкие сильные ноги, по-крестьянски, из-под ладони, глядел на удаляющийся журавлиный клин, и перед глазами его вставала родная страна. Громадная, вся в зеленой опуши молодых озимей.
   1973