Страница:
– Все чисто. Приятного облегчения.
Алихмана подпирало всерьез, еле дотянул до писсуара. Но едва расстегнул ширинку, услыхал позади участливый голос:
– Поворотись-ка, сынок, мордой к смерти.
Железный горец не потерял самообладания, не занервничал, с трудом, но пустил вялую струю. Минуты две старательно опорожнялся. Гадал, кто же это подкрался? Из местных вряд ли. Здесь все под контролем. Значит, подослали извне. И Жбана, поганца, купили. Интересно, за сколько?
Наконец застегнул штаны, обернулся. Увидел мужчину в темных очках, с ухватистым, плотницким топориком в руке. В лицо не признал, спросил:
– Ты кто? Почему озоруешь?
Мышкин снял очки, блеснуло бельмо на левом глазу.
Почему-то медлил с ударом. С любопытством разглядывал носатое, страстное лицо. Впервые видел Алихман-бека так близко. Надо же, обыкновенный человек, а взнуздал целый город. Вот загадка для ума. Чубайс грабит, Елкин грабит – это понятно, у них армия и банк. А у этого ничего нет, кроме напора и ненависти. Но боятся его не меньше. В другое время Мышкин в охотку с удовольствием посидел бы с этим человеком за чаркой, расспросил бы кое о чем, да теперь уж не придется.
– Брось топор, деревня, – презрительно сказал Алихман-бек. – Не по руке замах. С твоим ли рылом пасть разевать.
– Не я, так другой, – мягко ответил Мышкин. – Укоротить тебя пора. Не обижайся, больно не будет.
В бешенстве, кошачьим движением Алихман-бек вскинул руки к корявой роже, но немного не достал. На долю секунды опередил его Мышкин, втемяшил обух в разгоряченный лоб. Так скотину валят на убойном дворе, и могучий бек покачнулся, осел на плиточный пол. Замерцала в очах смертная тень. Выдохнул тяжело, со свистом, отпуская живую силу на волю. Не соврал убивец, боли не было, но свинцовая жуть проняла до костей.
Шевельнул губами в немой угрозе, да никто его не услышал.
Мышкин отступил на шаг и с полного размаха вторично опустил обух на чугунный череп. Изо рта абрека выплеснулась розоватая юшка, очи щелкнули и закрылись, как два телевизора. Гордая душа голубоватым облачком скользнула к вентиляционному люку.
Мышкин оттащил мертвое тело в соседнюю с охранником кабинку и тоже пристроил на толчке. Он не радовался смерти врага, на сердце кошки скребли. Давно чуял, пришла новая эпоха и в ней будет столько лишних смертей, сколько звезд на небе.
В коридоре ждал Леха Жбан.
– Тюкнул? – спросил коротко.
– С двух раз пришлось. Мосластый мужчина. – Мышкин убрал топор в петельку под пиджаком. – Значит, я побежал.
– Надолго убываешь, Харитон Данилович?
– Трудно сказать. Может, на год, на два. Они же охоту начнут. Побереги Тарасовну, Леша. Отвечаешь за нее.
– Такого уговора не было.
– Теперь будет. Прощай пока, – с этими словами Мышкин растаял, исчез в глубине коридора.
Для Лехи Жбана начиналось самое трудное. Если охранник Вован подох на унитазе, то ему, Лехе, вряд ли удастся выкрутиться. Но он верил Мышкину. У того не было причин подставлять его.
Помешкав, вернулся в ресторан, подошел к Гарику Махмудову.
– Слышь, Гарик, чего-то я беспокоюсь… Не выходит бек. Засел плотно. Может, чего с брюхом?
– Почему не посмотрел?
– Ты же знаешь, он не любит, когда заглядывают.
Гарик кликнул еще двух пацанов, ринулись в сортир.
Там перед ними открылась печальная картина. Обожаемый главарь сидел на толчке, как живой, но весь синий и с разбухшим до неузнаваемости лбом. Со слезами на глазах Гарик Махмудов потянул его за руку, и Алихман-бек повалился ему на грудь с последней жалобой. В соседней кабинке слабо копошился охранник Вован, один из самых надежных. Недавно лично Алихман-бек наградил его именным кинжалом с выгравированной надписью: "Дорогому Володе за большое мужество "от братьев по борьбе". Грозный властелин иногда позволял себе сентиментальные жесты даже по отношению к русским скотам.
Двое подручных выволокли Вована из кабинки и приставили к стене. Махмудов достал пистолет.
– Ну, сучара, говори, кто сделал?!
Бедный Вован еще не совсем опамятовался, но скосил глаза и увидел лежавшего на полу мертвого бека. Его затрясло от ужаса. Он попытался что-то сказать, речь неладилась. Для освежения рассудка Махмудов заехал ему рукояткой пистолета по зубам. Пальцем ткнул в грудь Лехе Жбану.
– Этот? Говори, сука?!
Вован энергично замотал башкой, выдавил с кровью:
– Не-е, не он… У того очки, старый…
Леха Жбан мысленно перекрестился.
Глава 5
Алихмана подпирало всерьез, еле дотянул до писсуара. Но едва расстегнул ширинку, услыхал позади участливый голос:
– Поворотись-ка, сынок, мордой к смерти.
Железный горец не потерял самообладания, не занервничал, с трудом, но пустил вялую струю. Минуты две старательно опорожнялся. Гадал, кто же это подкрался? Из местных вряд ли. Здесь все под контролем. Значит, подослали извне. И Жбана, поганца, купили. Интересно, за сколько?
Наконец застегнул штаны, обернулся. Увидел мужчину в темных очках, с ухватистым, плотницким топориком в руке. В лицо не признал, спросил:
– Ты кто? Почему озоруешь?
Мышкин снял очки, блеснуло бельмо на левом глазу.
Почему-то медлил с ударом. С любопытством разглядывал носатое, страстное лицо. Впервые видел Алихман-бека так близко. Надо же, обыкновенный человек, а взнуздал целый город. Вот загадка для ума. Чубайс грабит, Елкин грабит – это понятно, у них армия и банк. А у этого ничего нет, кроме напора и ненависти. Но боятся его не меньше. В другое время Мышкин в охотку с удовольствием посидел бы с этим человеком за чаркой, расспросил бы кое о чем, да теперь уж не придется.
– Брось топор, деревня, – презрительно сказал Алихман-бек. – Не по руке замах. С твоим ли рылом пасть разевать.
– Не я, так другой, – мягко ответил Мышкин. – Укоротить тебя пора. Не обижайся, больно не будет.
В бешенстве, кошачьим движением Алихман-бек вскинул руки к корявой роже, но немного не достал. На долю секунды опередил его Мышкин, втемяшил обух в разгоряченный лоб. Так скотину валят на убойном дворе, и могучий бек покачнулся, осел на плиточный пол. Замерцала в очах смертная тень. Выдохнул тяжело, со свистом, отпуская живую силу на волю. Не соврал убивец, боли не было, но свинцовая жуть проняла до костей.
Шевельнул губами в немой угрозе, да никто его не услышал.
Мышкин отступил на шаг и с полного размаха вторично опустил обух на чугунный череп. Изо рта абрека выплеснулась розоватая юшка, очи щелкнули и закрылись, как два телевизора. Гордая душа голубоватым облачком скользнула к вентиляционному люку.
Мышкин оттащил мертвое тело в соседнюю с охранником кабинку и тоже пристроил на толчке. Он не радовался смерти врага, на сердце кошки скребли. Давно чуял, пришла новая эпоха и в ней будет столько лишних смертей, сколько звезд на небе.
В коридоре ждал Леха Жбан.
– Тюкнул? – спросил коротко.
– С двух раз пришлось. Мосластый мужчина. – Мышкин убрал топор в петельку под пиджаком. – Значит, я побежал.
– Надолго убываешь, Харитон Данилович?
– Трудно сказать. Может, на год, на два. Они же охоту начнут. Побереги Тарасовну, Леша. Отвечаешь за нее.
– Такого уговора не было.
– Теперь будет. Прощай пока, – с этими словами Мышкин растаял, исчез в глубине коридора.
Для Лехи Жбана начиналось самое трудное. Если охранник Вован подох на унитазе, то ему, Лехе, вряд ли удастся выкрутиться. Но он верил Мышкину. У того не было причин подставлять его.
Помешкав, вернулся в ресторан, подошел к Гарику Махмудову.
– Слышь, Гарик, чего-то я беспокоюсь… Не выходит бек. Засел плотно. Может, чего с брюхом?
– Почему не посмотрел?
– Ты же знаешь, он не любит, когда заглядывают.
Гарик кликнул еще двух пацанов, ринулись в сортир.
Там перед ними открылась печальная картина. Обожаемый главарь сидел на толчке, как живой, но весь синий и с разбухшим до неузнаваемости лбом. Со слезами на глазах Гарик Махмудов потянул его за руку, и Алихман-бек повалился ему на грудь с последней жалобой. В соседней кабинке слабо копошился охранник Вован, один из самых надежных. Недавно лично Алихман-бек наградил его именным кинжалом с выгравированной надписью: "Дорогому Володе за большое мужество "от братьев по борьбе". Грозный властелин иногда позволял себе сентиментальные жесты даже по отношению к русским скотам.
Двое подручных выволокли Вована из кабинки и приставили к стене. Махмудов достал пистолет.
– Ну, сучара, говори, кто сделал?!
Бедный Вован еще не совсем опамятовался, но скосил глаза и увидел лежавшего на полу мертвого бека. Его затрясло от ужаса. Он попытался что-то сказать, речь неладилась. Для освежения рассудка Махмудов заехал ему рукояткой пистолета по зубам. Пальцем ткнул в грудь Лехе Жбану.
– Этот? Говори, сука?!
Вован энергично замотал башкой, выдавил с кровью:
– Не-е, не он… У того очки, старый…
Леха Жбан мысленно перекрестился.
Глава 5
Геку Монастырского скорбная весть подняла с постели, где он битых три часа ублажал Машеньку Масюту, дочку нынешнего федулинского градоначальника, и еле-еле ее усыпил. Он два месяца подбирался к этой долговязой дерзкой девчонке со змеиным жалом вместо языка и не жалел о затраченных усилиях. Дело в том, что оседлать непокорную пигалицу было для него скорее политической акцией, чем обыкновенным сексуальным капризом.
На ближайших выборах он собирался выкинуть из кресла ее папашу, этого зажравшегося еще при большевиках партийного борова, и тут Машенька могла стать незаменимым источником семейной информации и одним из рычагов прямого давления. Да и в любовном плане девушка его не разочаровала. Прикидывалась крутой интеллектуалкой, бредила Кришной и отцом Менем, но когда дошло до постели, обернулась полной нимфоманкой.
Живая, как ртуть, с торчащими во все стороны ключицами и коленками, она заставила его изрядно попотеть, прежде чем довел ее до бешеного, затяжного оргазма.
Гека Монастырский был вторым человеком в Федулинске после Алихман-бека, с которым они действовали в тесной, доверительной спайке, хотя публично отзывались друг о друге с подчеркнутым недоброжелательством.
При воздействии на серую человеческую массу Гека Монастырский предпочитал исключительно цивилизованные методы – деньги, психотропное зомбирование, подкуп и шантаж. Пролитой невинной крови на его руках не было. Если все же иногда возникала необходимость радикальной зачистки, то по негласному уговору грязную работу выполняли за него люди Алихман-бека, который, напротив, при каждом удобном случае стремился к демонстрации силы. Оба понимали – лучшего тандема для захвата власти не придумаешь.
Карьера Геки Монастырского сложилась по типовому сценарию: секретарь горкома комсомола при Меченом, затем владелец эротического видеосалона, с быстрым отпочкованием от него фирмы "Кипарис", занимающейся в основном валютными спекуляциями, и, наконец, в синхроне с гениальной аферой по ваучеризации всей страны, – судьбоносный рывок к собственному банку "Альтаир" и к учреждению (чуть позже) независимого фонда "В защиту отечественных памятников культуры". Счастливые годы… Благословенные дары судьбы… Один этот культурный фонд за полгода мифического существования отмыл с пяток миллионов долларов Алихмановых бабок…
Но деньги сами по себе быстро прискучили Монастырскому, человеку образованному, начитанному, свободомыслящему и с заветной думкой в душе. Их сколько ни будь, все равно мало. Стыдно сказать, но его не прельщал в чистом виде и великий американский идеал, воплощенный в грандиозном торговом Доме-храме, где имеется все для удовлетворения человеческих потребностей, начиная с самых примитивных (холодильники, телевизоры, тампаксы, презервативы) и кончая возвышенными, требующими определенной эстетической подготовки (надувные резиновые женские куклы, "виллы на Лазурном берегу, сюрпризы Интернета…).
Все, что можно получить за деньги, он имел, но не чувствовал полного удовлетворения. Бесенок невостребованности грыз душу, и Гека устремился в политику, надеясь найти в ней успокоение для смятенных чувств. Как ни странно, не ошибся. С того дня, как он продвинулся в депутаты городской думы, жизнь его наполнилась новыми, неведомыми доселе ощущениями. Он прикоснулся К власти, которую дают не сила (как у Алихмана), не деньги, не положение, а искренняя любовь сограждан, связывающих лишь с тобой упование на лучшую долю.
Делать политику среди оборонщиков оказалось еще легче, чем среди прочего населения необъятных российских равнин, включая шахтеров и мелких лавочников. Люди науки доверчивы, как дети, навешать им лапшу на уши ничего не стоило. Гека прикупил местную газетенку под пикантным названием "Всемирный демократ", парочку развязных журналистов на телерадио (все вместе обошлось в смешную сумму) и через полгода раскрутил себя до ярчайшей политической фигуры на федулинском небосклоне. К нему шли на прием, как к народному заступнику и радетелю, его выступления по радио собирали у приемников не меньше людей, чем футбольные матчи, на улицах стар и млад ломали перед ним шапку – и это все было лишь слабым проявлением внезапно вспыхнувшей народной любви. Более существенные ее признаки трудно обозначить словами, как нельзя объяснить впечатление от лунного света, льющегося с небес. Впервые, хотя, разумеется, не в полную меру, честолюбие его было удовлетворено, он ощутил значительность своего пребывания на земле, чего, конечно, не купишь ни за какие деньги. В своих выступлениях он клял на чем свет стоит продажный режим, демократов, коммунистов, фашистов, всех скопом, взывал к милосердию, сокрушался над слезинкой ребенка, над поруганной справедливостью, поносил махинаторов и воров, обращался пламенным словом к вечным, непреходящим ценностям, в том числе никогда не забывал упомянуть любовь к родному пепелищу и отеческим гробам, и, бывало, входил в такой раж, что сам начинал верить всей чепухе, которую нес в микрофон.
Кресло мэра было, естественно, не более чем трамплином для прыжка в большую политику, в Москву, где он исподволь, потихоньку уже завел немало полезных связей. Энергии в нем прибывало с каждым днем, и он чувствовал, что теперь не сможет остановиться, пока не оглядит эту страну с высоты кремлевских башен…
– Где? Как? – спросил он в трубку осевшим голосом.
Ему объяснили: два часа назад, в клубе "На Монмартре", наемный киллер.
Звонил Гарик Махмудов, который рассчитывал занять опустевший трон Алихман-бека и, безусловно, надеялся на поддержку Монастырского. В том, что поддержка ему понадобится, сомнений не было. Алихман-бек правил жестко, его авторитет был непререкаем, поэтому трое-четверо его ближайших сподвижников в глазах братвы выглядели довольно мелкими фигурами, и с этой минуты между ними должна была начаться, да уже, вероятно, началась смертельная схватка за пост главаря. Гека улыбнулся своим мыслям, пробурчал в трубку:
– Сейчас буду.
Гарик почтительно спросил:
– Прислать охрану, Андреич?
– Обойдусь. До встречи…
Со смертью Алихман-бека в городе рушилась отлаженная, достаточно стабильная система экономических отношений, но это Монастырского не пугало. Что с возу упало, то пропало. В его руках банк "Альтаир", "Культурный фонд" и цепочки связей с западными партнерами.
Вполне достаточно для того, чтобы без опаски смотреть в будущее. Все равно рано или поздно Алихман-бек должен был споткнуться. Власть свирепого горца держалась на терроре, а это хилый фундамент, если учесть, какой век на дворе. Пусть его подельщики, включая Гарика Махмудова, в ярости перегрызут друг другу глотки, на общую ситуацию это уже не влияло. Король умер – да здравствует король. Гека Монастырский сознавал ответственность, которая легла на его плечи после того, как он остался полновластным хозяином города.
С сожалением глянув на розовое, с озорными прыщиками личико спящей Машеньки Масюты, он накинул шелковый халат и потопал в гостиную.
Первый звонок сделал Остапу Брыльскому, начальнику собственной службы безопасности, бывшему полковнику КГБ. При Бакатине его, как и многих классных специалистов, турнули из органов, правда положили нормальную пенсию, что старика нисколько не утешило.
Он был еще полон сил и азарта, и, когда вернулся в родные пенаты, в Федулинск, чтобы добивать век на садовых грядках, Гека Монастырский тут же его навестил и предложил работу, от которой полковник не смог отказаться.
Гека пристроил пятидесятилетнего ветерана к большому делу, но главное, дал ему шанс когда-нибудь поквитаться с перевертышами, покусившимися на самое дорогое, что есть у солдата, – на его безупречный послужной список. Сейчас Гека мог признаться себе, что в тот день сделал удачное приобретение. За два с лишним года между ними не возникло даже намека на какие-то близкие, задушевные отношения, и тем не менее Монастырский постоянно чувствовал заботливую, твердую, уверенную руку полковника.
– Остап Григорьевич, спишь, дорогой?
Сонный или бодрствующий, пьяный или трезвый, особист Брыльский был одинаково желчен и прозорлив, – Что, горца наконец угомонили? – просипел, не отвечая на вопрос.
– Откуда знаешь? – искренне изумился Гека.
– Чего тут знать. К тому давно шло. Перекипел Алихман. Два месяца пузыри пускает.
Монастырский, хотя заинтересовался этими пузырями, решил не вникать сейчас в подробности. У полковника весь Федулинск опутан невидимыми сетями – ему виднее.
– Вариант окончательный?
– Окончательное не бывает. В "Монмартре" бедолагу ухлопали. Прямо в сортире. Два часа назад.
Полковник что-то хмыкнул себе под нос, молча ждал распоряжений.
– Я сейчас туда подскочу. Иначе неудобно, – сказал Монастырский.
– Понимаю.
– Сможешь выяснить, кто это сделал?
– Думаю, да.
Монастырский помедлил, прикурил.
– Не телефонный, конечно, разговор, но времени мало… Я полагаю, Остап Григорьевич, нам теперь вообще эта ватага в Федулинске больше ни к чему. Устали от них люди. Бесконечные поборы, насилие – сколько можно!
– Святые слова.
– У тебя с Гаркави, кажется, добрые отношения?
– Свояк он мой.
– Может, свяжешься с ним? Устроить по горячим следам небольшую санобработку. Из головки остались Гарик Махмудов, да еще двое-трое, ты их знаешь. Ну и остальную шваль тряхануть заодно. Повод есть, чего тянуть.
После недолгой паузы Брыльский сухо произнес:
– Милицию ночью не стоит беспокоить. Сам управлюсь. Их лучше попозже подключить.
– Как знаешь, Остап Григорьевич. Удачи тебе.
– Сам тоже не подставляйся, – предупредил полковник. – Они сейчас все – как на игле. Я тебе Леню Лопуха пришлю с ребятами.
– Спасибо, Остап Григорьевич…
Следующей позвонил Лике Звонаревой, директору местного телерадиовещания. Это была его женщина во всех отношениях: сперва, когда выписал из Москвы, какое-то время держал ее в любовницах, позже перевел на твердый оклад. Пятидесятилетняя, сверх меры искушенная вдовушка Лика была всем хороша, и в постели, и по работе, но имела один неприятный заскок: так и норовила забеременеть, рассчитывая заарканить его ребеночком. Пришлось принудительно делать ей подряд два аборта, после чего он охладел к жизнерадостной потаскушке. Но в ее некрепкой головенке остался от любовных передряг какой-то непоправимый сдвиг. Он давно подумывал заменить Звонареву, да пока не нашел подходящую кандидатуру. В среде федулинских творческих интеллигентов никто не мог сравниться с ней в безудержном, чистосердечном фарисействе, тут она, безусловно, выдерживала столичную планку.
Около двух ночи Лика, разумеется, еще не ложилась.
Едва узнав его голос, радостно защебетала. Он слушал ее молча, ничего не понимая, кроме отдельных слов: Родной! Муженек суженый! Приезжай немедленно, скотина!
Водка! Девочка подмытая! Не буди во мне самку!
Переждав привычную истерику (следствие как раз необратимого умственного сдвига), Гека холодно распорядился:
– Приготовь, пожалуйста, с девяти до десяти окно. Я выступлю с обращением к гражданам Федулинска, Запнувшись на затяжном эротическом всхлипе, Лика по-деловому уточнила:
– Что случилось, любимый?
– Не твоего ума дело. Будь наготове – и все.
– Слушаюсь, родной мой! Но может быть…
Монастырский повесил трубку.
Теперь надо было выпроводить Машеньку Масюту.
Он знал, что это непростое дело: молодая феминистка, поклонница Джейн Остин и Лаховой, была чувствительна к любому намеку на принуждение. Это касалось и постели.
Гека забавлялся от души. "Мария Гавриловна, – обращался к ней уважительно, – прошу вас, встаньте рачком". Она пыталась доказать, что не Гека ее соблазнил, а она сама его изнасиловала, и надо признать, добилась в этом успеха.
– Ну ты ха-ам, Герасим! – отозвалась девица басом, когда он игриво пощекотал голую пятку, высунувшуюся из-под простыни. – Что ты себе позволяешь? Я же сплю.
– Поднимайся, детка, поднимайся. Труба зовет.
Девушка взглянула на часы и устремила на Геку изумленные глаза, в которых сна ни капли.
– Ты что, укололся, что ли? Два часа ночи! Куда подымайся?
– Дела, детка, дела. Срочный ночной вызов.
Машенька, достойная дочь мэра, уселась поудобнее и, гневно блестя очами, произнесла целую речь.
– Вот что, дорогой любовничек. Ты что-то, видно, не так понял. Если я легла в твою поганую постель, это вовсе не значит, что я твоя служанка. Кто ты такой, черт побери?! Как ты смеешь меня будить? Правду говорят, деньги превращают мужчину в скота. Но со мной ничего не выйдет. Убирайся куда хочешь, кобель, я останусь здесь. Немедленно принеси мне пива.
– Пиво получишь на дорожку, – пообещал Монастырский. – К сожалению, не могу оставить тебя в квартире одну.
– Почему?
– Мало ли, – Гека глубокомысленно развел руками. – Картины, обстановка… Я еще слишком плохо тебя знаю…
Машенька выпрыгнула из постели с намерением выцарапать ему глаза, но Гека был настороже. Между ними завязалась нешуточная схватка, окончившаяся победой мужчины. Монастырский, повалив девушку на ковер, уселся ей на живот, а руки прижал к полу. Немного возбудился, но не настолько, чтобы затевать случку.
– Запомни, красавица, – сказал строго, любуясь бледным, с позеленевшими от ненависти глазами Машенькиным лицом. Прыщики сияли, как капельки крови. – Кто у тебя папашка, мне наплевать. Или будешь слушаться, или раздавлю, как букашку. Уйми свой норов.
Когда надо пошутить, я сам с тобой пошучу.
– Подонок, – прошипела Машенька. – Мне же больно. Отпусти.
Напоследок он сдавил худенькие ладошки так, что хрустнули косточки. Поднялся, пошел к двери. Бросил на ходу:
– Две минуты на сборы. Иначе выкину голую.
Выпил рюмку коньяку. Подумал: ничего, с ней по-другому нельзя. Пусть привыкает.
За свою тридцатишестилетнюю жизнь Монастырский понял про женщин главное: все они, молодые и старые, смирные и наглые, красивые и дурнушки, ищут себе хозяина, как бродячие собаки, и если чувствуют в мужчине слабину, становятся неуправляемыми. Женщина может быть полезной и преданной, когда крепко держишь ее одной рукой за глотку, а другой за влагалище. Они любят только победителей. Наверное, именно по этой причине он ни разу не женился, словно предчувствовал, что когда-нибудь, в печальную пору внезапно ослабеет, и женщина, которой неразумно доверится, в тот же час нанесет ему последний укол в сердце.
Снизу позвонил Леня Лопух, доложил, что прибыл.
– Через минуту спускаюсь, – сказал Монастырский. – Сейчас дама выйдет, отправь ее, пожалуйста, домой.
Вернулся в спальню. Машенька сидела у зеркала одетая – короткая черная юбка, шерстяной свитерок – и горько плакала.
Наступил момент ее пожалеть. Подошел сзади, положил ладонь на теплую, пушистую головку.
– Не переживай, детка. Я тебя люблю, но сейчас просто некогда вникать во все эти тонкости. Днем позвоню.
– Сволочь, – сказала Машенька. – Какая же ты сволочь! И какая же я дура.
Слезы придали ей сходство с мокрым папоротником на лесной опушке.
– Ну почему сволочь? Тебе же хорошо со мной… Пошли, ребята тебя подбросят. Они внизу.
Выпроводив подружку, сел в кресло под торшером, закурил и задумался. Если Остап Григорьевич сработает четко, то через час в городе начнутся беспорядки. В таком случае, зачем ему светиться на улицах? Алихман мертв, убедиться в этом он успеет, да и Гарик Махмудов вряд ли доживет до утра. Не разумнее ли держать руку на пульсе событий, не выходя из дома? Монастырский даже пожалел, что так поспешно избавился от костлявой нимфоманки.
Он спустился во двор. Ночь стояла звездная, пронизанная предгрозовой истомой. От припаркованных вдоль тротуара машин отделился человек и подошел к нему. Это был Леня Лопух, один из самых сильных оперативников Брыльского.
Гека угостил его сигаретой.
– Не курю, – отказался молодой человек. – Едем?
– Пожалуй, нет… Какая ночь, чудо, а, Леонид? Однажды в Венеции… Впрочем, что там Венеция… В такие ночи особенно остро понимаешь, как нелепы, в сущности, все наши мелкие, земные проблемы. Согласен, а, Леонид?
– Согласен, – сказал Лопух.
– Ты, я слышал, родом из Сибири?
– Из Томска, да.
– У вас там, конечно, природа погуще, но и здесь…
Ты погляди, какие чернильные своды, серебряное мерцание. Хочется читать стихи. Ты пишешь стихи, Леонид?
– Вроде нет.
– Напрасно, скажу тебе… Поэзия, брат, придает жизни совсем иные оттенки. Взять того же Мандельштама.
Или Окуджаву. Как писали стервецы. Выхожу один я на дорогу, тишина, кремнистый путь блестит… Но это, кажется, Лермонтов. Не помнишь?
– В школе у меня по литературе тройка была.
Монастырского забавляла растерянность молодого громилы, обладателя черного пояса, гадающего, вероятно, неужто его подняли среди ночи единственно для того, чтобы слушать подобный бред.
– Скажи, Леонид, как ты относишься к кавказцам?
– К черным? Как к ним относиться. Такие же люди, что и мы.
– Лукавишь немного, а?
– Все люди братья, Герасим Андреевич. – Вежливо-ледяная улыбка Лопуха вполне соответствовала звездному свету. – Так, значит, отбой?
– Отбой, Ленечка, отбой… А ты ведь не так прост, как кажешься, верно?
– Все мы только с виду простые.
– Подымешься, примешь чарку?
– Благодарствуйте, Герасим Андреевич. Я на режиме.
– Ну извини, что напрасно потревожил.
– Работа у нас такая.
Разговор с оперативником оставил у Геки неприятный осадок. Попадались в миру люди, к которым, как ни старайся, не заглянешь в душу. Это наводило на мрачные мысли. Истинно, чужая душа потемки. Но коли так, где гарантия, что самый преданный раб однажды не всадит тебе пулю в глаз?
…Около девяти Монастырский прибыл на радиостанцию "Эхо Федулинска". К тому времени у него накопилось много информации. Ночью по Федулинску прокатилась волна погромов. Началось с того, что из знаменитой городской дискотеки "Рязанские ковбои" вывалилась накуренная толпа молодняка и, явно кем-то подзуженная, отправилась сводить счеты с кавказцами. Драка затеялась еще в самом помещении дискотеки (бывший клуб научных работников), где, по предварительным сведениям, забили до смерти двух молдаван и одного корейца. Страшной смертью погиб местный эфиоп Еремия Джонсон, известный своим веселым, беззаботным нравом. Его все любили в Федулинске, от мала до велика. Приехал он в город лет пять назад налегке, открыл небольшую лавчонку, где торговал потихоньку слоновой костью и искусственными гениталиями, никому не вредил. На дискотеку забрел в поисках подружки на ночь, что делал каждый вечер, потому что выбирал себе невесту и вот-вот, как он говорил, собирался жениться на "русский красавица".
Под горячую руку несчастного Еремию вздернули на фонарном столбе, и последнее, что он услышал от какой-то пьяной, гогочущей рожи, были странные слова: "Тут тебе не Африка, грязный нигер, тут Бродвей!"
Ближе к рассвету на помощь городским панкам, будто оповещенные факсом, подтянулись ребята с окраин, из поселков Ледищево и Томилино. Решающее сражение произошло, естественно, на рынке, где командиры покойного Алихман-бека выставили несколько десятков хорошо экипированных бойцов, но подавляющее преимущество в численности было все же на стороне местной братвы – их собралось около четырех сотен. Вооруженные цепями, кастетами и заточками, они легко развалили редкие цепи обороняющихся, не обращая внимания на автоматные очереди и пистолетные хлопки. Дальше побоище проходило в жуткой предрассветной тишине и нарушалось лишь взрывами опрокинутых и подожженных иномарок да слезными мольбами добиваемых жертв. Среди деловито озабоченной, занятой ужасным делом толпы бесстрашно сновали пенсионного вида агитаторы, раздавая брошюрки "Майн Кампф" и номера вездесущей газетки "Московский комсомолец". Одна особо азартная старушка агитаторша потянулась со своим товаром к благородному кавказцу, отбивающемуся ломиком сразу от троих озверевших аборигенов, но не убереглась, рухнула с раскроенным черепом под ноги сцепившихся бойцов. Ее невинная смерть послужила как бы сигналом к окончанию побоища.
Вскоре к центру города подоспели омоновцы, поднятые по тревоге, и пожарными брандспойтами разогнали остатки озверевшей молодежи. Тех, что не успели убежать, омоновцы, верные своему принципу: круши все, что движется, – добивали сапогами и дубинками, не разбираясь, кто к какой группировке принадлежит. Их одухотворенные лица, скрытые под черными полумасками, и слаженные, четкие действия словно олицетворяли собой окончательную, неодолимую власть рока.
Речь, с которой выступил по местному радио Гека Монастырский, потрясла едва начавших приходить в себя после ночного кошмара федулинцев. Русский фашизм, говорил он, доселе искусно таившийся в темных городских закоулках, наконец-то обнаружил свой истинный, пещерный лик. С попустительства местных властей (он не назвал мэра Масюту, но все прекрасно поняли, о ком речь), воинствующие молодые ублюдки устроили отвратительный, разнузданный шабаш. Убытки, которые они причинили, исчисляются в огромных суммах, таким образом, в их городе нагло и безнаказанно попрано основное право человека – право на частную собственность.
На ближайших выборах он собирался выкинуть из кресла ее папашу, этого зажравшегося еще при большевиках партийного борова, и тут Машенька могла стать незаменимым источником семейной информации и одним из рычагов прямого давления. Да и в любовном плане девушка его не разочаровала. Прикидывалась крутой интеллектуалкой, бредила Кришной и отцом Менем, но когда дошло до постели, обернулась полной нимфоманкой.
Живая, как ртуть, с торчащими во все стороны ключицами и коленками, она заставила его изрядно попотеть, прежде чем довел ее до бешеного, затяжного оргазма.
Гека Монастырский был вторым человеком в Федулинске после Алихман-бека, с которым они действовали в тесной, доверительной спайке, хотя публично отзывались друг о друге с подчеркнутым недоброжелательством.
При воздействии на серую человеческую массу Гека Монастырский предпочитал исключительно цивилизованные методы – деньги, психотропное зомбирование, подкуп и шантаж. Пролитой невинной крови на его руках не было. Если все же иногда возникала необходимость радикальной зачистки, то по негласному уговору грязную работу выполняли за него люди Алихман-бека, который, напротив, при каждом удобном случае стремился к демонстрации силы. Оба понимали – лучшего тандема для захвата власти не придумаешь.
Карьера Геки Монастырского сложилась по типовому сценарию: секретарь горкома комсомола при Меченом, затем владелец эротического видеосалона, с быстрым отпочкованием от него фирмы "Кипарис", занимающейся в основном валютными спекуляциями, и, наконец, в синхроне с гениальной аферой по ваучеризации всей страны, – судьбоносный рывок к собственному банку "Альтаир" и к учреждению (чуть позже) независимого фонда "В защиту отечественных памятников культуры". Счастливые годы… Благословенные дары судьбы… Один этот культурный фонд за полгода мифического существования отмыл с пяток миллионов долларов Алихмановых бабок…
Но деньги сами по себе быстро прискучили Монастырскому, человеку образованному, начитанному, свободомыслящему и с заветной думкой в душе. Их сколько ни будь, все равно мало. Стыдно сказать, но его не прельщал в чистом виде и великий американский идеал, воплощенный в грандиозном торговом Доме-храме, где имеется все для удовлетворения человеческих потребностей, начиная с самых примитивных (холодильники, телевизоры, тампаксы, презервативы) и кончая возвышенными, требующими определенной эстетической подготовки (надувные резиновые женские куклы, "виллы на Лазурном берегу, сюрпризы Интернета…).
Все, что можно получить за деньги, он имел, но не чувствовал полного удовлетворения. Бесенок невостребованности грыз душу, и Гека устремился в политику, надеясь найти в ней успокоение для смятенных чувств. Как ни странно, не ошибся. С того дня, как он продвинулся в депутаты городской думы, жизнь его наполнилась новыми, неведомыми доселе ощущениями. Он прикоснулся К власти, которую дают не сила (как у Алихмана), не деньги, не положение, а искренняя любовь сограждан, связывающих лишь с тобой упование на лучшую долю.
Делать политику среди оборонщиков оказалось еще легче, чем среди прочего населения необъятных российских равнин, включая шахтеров и мелких лавочников. Люди науки доверчивы, как дети, навешать им лапшу на уши ничего не стоило. Гека прикупил местную газетенку под пикантным названием "Всемирный демократ", парочку развязных журналистов на телерадио (все вместе обошлось в смешную сумму) и через полгода раскрутил себя до ярчайшей политической фигуры на федулинском небосклоне. К нему шли на прием, как к народному заступнику и радетелю, его выступления по радио собирали у приемников не меньше людей, чем футбольные матчи, на улицах стар и млад ломали перед ним шапку – и это все было лишь слабым проявлением внезапно вспыхнувшей народной любви. Более существенные ее признаки трудно обозначить словами, как нельзя объяснить впечатление от лунного света, льющегося с небес. Впервые, хотя, разумеется, не в полную меру, честолюбие его было удовлетворено, он ощутил значительность своего пребывания на земле, чего, конечно, не купишь ни за какие деньги. В своих выступлениях он клял на чем свет стоит продажный режим, демократов, коммунистов, фашистов, всех скопом, взывал к милосердию, сокрушался над слезинкой ребенка, над поруганной справедливостью, поносил махинаторов и воров, обращался пламенным словом к вечным, непреходящим ценностям, в том числе никогда не забывал упомянуть любовь к родному пепелищу и отеческим гробам, и, бывало, входил в такой раж, что сам начинал верить всей чепухе, которую нес в микрофон.
Кресло мэра было, естественно, не более чем трамплином для прыжка в большую политику, в Москву, где он исподволь, потихоньку уже завел немало полезных связей. Энергии в нем прибывало с каждым днем, и он чувствовал, что теперь не сможет остановиться, пока не оглядит эту страну с высоты кремлевских башен…
– Где? Как? – спросил он в трубку осевшим голосом.
Ему объяснили: два часа назад, в клубе "На Монмартре", наемный киллер.
Звонил Гарик Махмудов, который рассчитывал занять опустевший трон Алихман-бека и, безусловно, надеялся на поддержку Монастырского. В том, что поддержка ему понадобится, сомнений не было. Алихман-бек правил жестко, его авторитет был непререкаем, поэтому трое-четверо его ближайших сподвижников в глазах братвы выглядели довольно мелкими фигурами, и с этой минуты между ними должна была начаться, да уже, вероятно, началась смертельная схватка за пост главаря. Гека улыбнулся своим мыслям, пробурчал в трубку:
– Сейчас буду.
Гарик почтительно спросил:
– Прислать охрану, Андреич?
– Обойдусь. До встречи…
Со смертью Алихман-бека в городе рушилась отлаженная, достаточно стабильная система экономических отношений, но это Монастырского не пугало. Что с возу упало, то пропало. В его руках банк "Альтаир", "Культурный фонд" и цепочки связей с западными партнерами.
Вполне достаточно для того, чтобы без опаски смотреть в будущее. Все равно рано или поздно Алихман-бек должен был споткнуться. Власть свирепого горца держалась на терроре, а это хилый фундамент, если учесть, какой век на дворе. Пусть его подельщики, включая Гарика Махмудова, в ярости перегрызут друг другу глотки, на общую ситуацию это уже не влияло. Король умер – да здравствует король. Гека Монастырский сознавал ответственность, которая легла на его плечи после того, как он остался полновластным хозяином города.
С сожалением глянув на розовое, с озорными прыщиками личико спящей Машеньки Масюты, он накинул шелковый халат и потопал в гостиную.
Первый звонок сделал Остапу Брыльскому, начальнику собственной службы безопасности, бывшему полковнику КГБ. При Бакатине его, как и многих классных специалистов, турнули из органов, правда положили нормальную пенсию, что старика нисколько не утешило.
Он был еще полон сил и азарта, и, когда вернулся в родные пенаты, в Федулинск, чтобы добивать век на садовых грядках, Гека Монастырский тут же его навестил и предложил работу, от которой полковник не смог отказаться.
Гека пристроил пятидесятилетнего ветерана к большому делу, но главное, дал ему шанс когда-нибудь поквитаться с перевертышами, покусившимися на самое дорогое, что есть у солдата, – на его безупречный послужной список. Сейчас Гека мог признаться себе, что в тот день сделал удачное приобретение. За два с лишним года между ними не возникло даже намека на какие-то близкие, задушевные отношения, и тем не менее Монастырский постоянно чувствовал заботливую, твердую, уверенную руку полковника.
– Остап Григорьевич, спишь, дорогой?
Сонный или бодрствующий, пьяный или трезвый, особист Брыльский был одинаково желчен и прозорлив, – Что, горца наконец угомонили? – просипел, не отвечая на вопрос.
– Откуда знаешь? – искренне изумился Гека.
– Чего тут знать. К тому давно шло. Перекипел Алихман. Два месяца пузыри пускает.
Монастырский, хотя заинтересовался этими пузырями, решил не вникать сейчас в подробности. У полковника весь Федулинск опутан невидимыми сетями – ему виднее.
– Вариант окончательный?
– Окончательное не бывает. В "Монмартре" бедолагу ухлопали. Прямо в сортире. Два часа назад.
Полковник что-то хмыкнул себе под нос, молча ждал распоряжений.
– Я сейчас туда подскочу. Иначе неудобно, – сказал Монастырский.
– Понимаю.
– Сможешь выяснить, кто это сделал?
– Думаю, да.
Монастырский помедлил, прикурил.
– Не телефонный, конечно, разговор, но времени мало… Я полагаю, Остап Григорьевич, нам теперь вообще эта ватага в Федулинске больше ни к чему. Устали от них люди. Бесконечные поборы, насилие – сколько можно!
– Святые слова.
– У тебя с Гаркави, кажется, добрые отношения?
– Свояк он мой.
– Может, свяжешься с ним? Устроить по горячим следам небольшую санобработку. Из головки остались Гарик Махмудов, да еще двое-трое, ты их знаешь. Ну и остальную шваль тряхануть заодно. Повод есть, чего тянуть.
После недолгой паузы Брыльский сухо произнес:
– Милицию ночью не стоит беспокоить. Сам управлюсь. Их лучше попозже подключить.
– Как знаешь, Остап Григорьевич. Удачи тебе.
– Сам тоже не подставляйся, – предупредил полковник. – Они сейчас все – как на игле. Я тебе Леню Лопуха пришлю с ребятами.
– Спасибо, Остап Григорьевич…
Следующей позвонил Лике Звонаревой, директору местного телерадиовещания. Это была его женщина во всех отношениях: сперва, когда выписал из Москвы, какое-то время держал ее в любовницах, позже перевел на твердый оклад. Пятидесятилетняя, сверх меры искушенная вдовушка Лика была всем хороша, и в постели, и по работе, но имела один неприятный заскок: так и норовила забеременеть, рассчитывая заарканить его ребеночком. Пришлось принудительно делать ей подряд два аборта, после чего он охладел к жизнерадостной потаскушке. Но в ее некрепкой головенке остался от любовных передряг какой-то непоправимый сдвиг. Он давно подумывал заменить Звонареву, да пока не нашел подходящую кандидатуру. В среде федулинских творческих интеллигентов никто не мог сравниться с ней в безудержном, чистосердечном фарисействе, тут она, безусловно, выдерживала столичную планку.
Около двух ночи Лика, разумеется, еще не ложилась.
Едва узнав его голос, радостно защебетала. Он слушал ее молча, ничего не понимая, кроме отдельных слов: Родной! Муженек суженый! Приезжай немедленно, скотина!
Водка! Девочка подмытая! Не буди во мне самку!
Переждав привычную истерику (следствие как раз необратимого умственного сдвига), Гека холодно распорядился:
– Приготовь, пожалуйста, с девяти до десяти окно. Я выступлю с обращением к гражданам Федулинска, Запнувшись на затяжном эротическом всхлипе, Лика по-деловому уточнила:
– Что случилось, любимый?
– Не твоего ума дело. Будь наготове – и все.
– Слушаюсь, родной мой! Но может быть…
Монастырский повесил трубку.
Теперь надо было выпроводить Машеньку Масюту.
Он знал, что это непростое дело: молодая феминистка, поклонница Джейн Остин и Лаховой, была чувствительна к любому намеку на принуждение. Это касалось и постели.
Гека забавлялся от души. "Мария Гавриловна, – обращался к ней уважительно, – прошу вас, встаньте рачком". Она пыталась доказать, что не Гека ее соблазнил, а она сама его изнасиловала, и надо признать, добилась в этом успеха.
– Ну ты ха-ам, Герасим! – отозвалась девица басом, когда он игриво пощекотал голую пятку, высунувшуюся из-под простыни. – Что ты себе позволяешь? Я же сплю.
– Поднимайся, детка, поднимайся. Труба зовет.
Девушка взглянула на часы и устремила на Геку изумленные глаза, в которых сна ни капли.
– Ты что, укололся, что ли? Два часа ночи! Куда подымайся?
– Дела, детка, дела. Срочный ночной вызов.
Машенька, достойная дочь мэра, уселась поудобнее и, гневно блестя очами, произнесла целую речь.
– Вот что, дорогой любовничек. Ты что-то, видно, не так понял. Если я легла в твою поганую постель, это вовсе не значит, что я твоя служанка. Кто ты такой, черт побери?! Как ты смеешь меня будить? Правду говорят, деньги превращают мужчину в скота. Но со мной ничего не выйдет. Убирайся куда хочешь, кобель, я останусь здесь. Немедленно принеси мне пива.
– Пиво получишь на дорожку, – пообещал Монастырский. – К сожалению, не могу оставить тебя в квартире одну.
– Почему?
– Мало ли, – Гека глубокомысленно развел руками. – Картины, обстановка… Я еще слишком плохо тебя знаю…
Машенька выпрыгнула из постели с намерением выцарапать ему глаза, но Гека был настороже. Между ними завязалась нешуточная схватка, окончившаяся победой мужчины. Монастырский, повалив девушку на ковер, уселся ей на живот, а руки прижал к полу. Немного возбудился, но не настолько, чтобы затевать случку.
– Запомни, красавица, – сказал строго, любуясь бледным, с позеленевшими от ненависти глазами Машенькиным лицом. Прыщики сияли, как капельки крови. – Кто у тебя папашка, мне наплевать. Или будешь слушаться, или раздавлю, как букашку. Уйми свой норов.
Когда надо пошутить, я сам с тобой пошучу.
– Подонок, – прошипела Машенька. – Мне же больно. Отпусти.
Напоследок он сдавил худенькие ладошки так, что хрустнули косточки. Поднялся, пошел к двери. Бросил на ходу:
– Две минуты на сборы. Иначе выкину голую.
Выпил рюмку коньяку. Подумал: ничего, с ней по-другому нельзя. Пусть привыкает.
За свою тридцатишестилетнюю жизнь Монастырский понял про женщин главное: все они, молодые и старые, смирные и наглые, красивые и дурнушки, ищут себе хозяина, как бродячие собаки, и если чувствуют в мужчине слабину, становятся неуправляемыми. Женщина может быть полезной и преданной, когда крепко держишь ее одной рукой за глотку, а другой за влагалище. Они любят только победителей. Наверное, именно по этой причине он ни разу не женился, словно предчувствовал, что когда-нибудь, в печальную пору внезапно ослабеет, и женщина, которой неразумно доверится, в тот же час нанесет ему последний укол в сердце.
Снизу позвонил Леня Лопух, доложил, что прибыл.
– Через минуту спускаюсь, – сказал Монастырский. – Сейчас дама выйдет, отправь ее, пожалуйста, домой.
Вернулся в спальню. Машенька сидела у зеркала одетая – короткая черная юбка, шерстяной свитерок – и горько плакала.
Наступил момент ее пожалеть. Подошел сзади, положил ладонь на теплую, пушистую головку.
– Не переживай, детка. Я тебя люблю, но сейчас просто некогда вникать во все эти тонкости. Днем позвоню.
– Сволочь, – сказала Машенька. – Какая же ты сволочь! И какая же я дура.
Слезы придали ей сходство с мокрым папоротником на лесной опушке.
– Ну почему сволочь? Тебе же хорошо со мной… Пошли, ребята тебя подбросят. Они внизу.
Выпроводив подружку, сел в кресло под торшером, закурил и задумался. Если Остап Григорьевич сработает четко, то через час в городе начнутся беспорядки. В таком случае, зачем ему светиться на улицах? Алихман мертв, убедиться в этом он успеет, да и Гарик Махмудов вряд ли доживет до утра. Не разумнее ли держать руку на пульсе событий, не выходя из дома? Монастырский даже пожалел, что так поспешно избавился от костлявой нимфоманки.
Он спустился во двор. Ночь стояла звездная, пронизанная предгрозовой истомой. От припаркованных вдоль тротуара машин отделился человек и подошел к нему. Это был Леня Лопух, один из самых сильных оперативников Брыльского.
Гека угостил его сигаретой.
– Не курю, – отказался молодой человек. – Едем?
– Пожалуй, нет… Какая ночь, чудо, а, Леонид? Однажды в Венеции… Впрочем, что там Венеция… В такие ночи особенно остро понимаешь, как нелепы, в сущности, все наши мелкие, земные проблемы. Согласен, а, Леонид?
– Согласен, – сказал Лопух.
– Ты, я слышал, родом из Сибири?
– Из Томска, да.
– У вас там, конечно, природа погуще, но и здесь…
Ты погляди, какие чернильные своды, серебряное мерцание. Хочется читать стихи. Ты пишешь стихи, Леонид?
– Вроде нет.
– Напрасно, скажу тебе… Поэзия, брат, придает жизни совсем иные оттенки. Взять того же Мандельштама.
Или Окуджаву. Как писали стервецы. Выхожу один я на дорогу, тишина, кремнистый путь блестит… Но это, кажется, Лермонтов. Не помнишь?
– В школе у меня по литературе тройка была.
Монастырского забавляла растерянность молодого громилы, обладателя черного пояса, гадающего, вероятно, неужто его подняли среди ночи единственно для того, чтобы слушать подобный бред.
– Скажи, Леонид, как ты относишься к кавказцам?
– К черным? Как к ним относиться. Такие же люди, что и мы.
– Лукавишь немного, а?
– Все люди братья, Герасим Андреевич. – Вежливо-ледяная улыбка Лопуха вполне соответствовала звездному свету. – Так, значит, отбой?
– Отбой, Ленечка, отбой… А ты ведь не так прост, как кажешься, верно?
– Все мы только с виду простые.
– Подымешься, примешь чарку?
– Благодарствуйте, Герасим Андреевич. Я на режиме.
– Ну извини, что напрасно потревожил.
– Работа у нас такая.
Разговор с оперативником оставил у Геки неприятный осадок. Попадались в миру люди, к которым, как ни старайся, не заглянешь в душу. Это наводило на мрачные мысли. Истинно, чужая душа потемки. Но коли так, где гарантия, что самый преданный раб однажды не всадит тебе пулю в глаз?
…Около девяти Монастырский прибыл на радиостанцию "Эхо Федулинска". К тому времени у него накопилось много информации. Ночью по Федулинску прокатилась волна погромов. Началось с того, что из знаменитой городской дискотеки "Рязанские ковбои" вывалилась накуренная толпа молодняка и, явно кем-то подзуженная, отправилась сводить счеты с кавказцами. Драка затеялась еще в самом помещении дискотеки (бывший клуб научных работников), где, по предварительным сведениям, забили до смерти двух молдаван и одного корейца. Страшной смертью погиб местный эфиоп Еремия Джонсон, известный своим веселым, беззаботным нравом. Его все любили в Федулинске, от мала до велика. Приехал он в город лет пять назад налегке, открыл небольшую лавчонку, где торговал потихоньку слоновой костью и искусственными гениталиями, никому не вредил. На дискотеку забрел в поисках подружки на ночь, что делал каждый вечер, потому что выбирал себе невесту и вот-вот, как он говорил, собирался жениться на "русский красавица".
Под горячую руку несчастного Еремию вздернули на фонарном столбе, и последнее, что он услышал от какой-то пьяной, гогочущей рожи, были странные слова: "Тут тебе не Африка, грязный нигер, тут Бродвей!"
Ближе к рассвету на помощь городским панкам, будто оповещенные факсом, подтянулись ребята с окраин, из поселков Ледищево и Томилино. Решающее сражение произошло, естественно, на рынке, где командиры покойного Алихман-бека выставили несколько десятков хорошо экипированных бойцов, но подавляющее преимущество в численности было все же на стороне местной братвы – их собралось около четырех сотен. Вооруженные цепями, кастетами и заточками, они легко развалили редкие цепи обороняющихся, не обращая внимания на автоматные очереди и пистолетные хлопки. Дальше побоище проходило в жуткой предрассветной тишине и нарушалось лишь взрывами опрокинутых и подожженных иномарок да слезными мольбами добиваемых жертв. Среди деловито озабоченной, занятой ужасным делом толпы бесстрашно сновали пенсионного вида агитаторы, раздавая брошюрки "Майн Кампф" и номера вездесущей газетки "Московский комсомолец". Одна особо азартная старушка агитаторша потянулась со своим товаром к благородному кавказцу, отбивающемуся ломиком сразу от троих озверевших аборигенов, но не убереглась, рухнула с раскроенным черепом под ноги сцепившихся бойцов. Ее невинная смерть послужила как бы сигналом к окончанию побоища.
Вскоре к центру города подоспели омоновцы, поднятые по тревоге, и пожарными брандспойтами разогнали остатки озверевшей молодежи. Тех, что не успели убежать, омоновцы, верные своему принципу: круши все, что движется, – добивали сапогами и дубинками, не разбираясь, кто к какой группировке принадлежит. Их одухотворенные лица, скрытые под черными полумасками, и слаженные, четкие действия словно олицетворяли собой окончательную, неодолимую власть рока.
Речь, с которой выступил по местному радио Гека Монастырский, потрясла едва начавших приходить в себя после ночного кошмара федулинцев. Русский фашизм, говорил он, доселе искусно таившийся в темных городских закоулках, наконец-то обнаружил свой истинный, пещерный лик. С попустительства местных властей (он не назвал мэра Масюту, но все прекрасно поняли, о ком речь), воинствующие молодые ублюдки устроили отвратительный, разнузданный шабаш. Убытки, которые они причинили, исчисляются в огромных суммах, таким образом, в их городе нагло и безнаказанно попрано основное право человека – право на частную собственность.