Он писал много писем и сам себе удивлялся: приехал сюда умирать и беспокоится о том, что скажут в Лондоне члены Комитета, дамы, журналисты. Еще больше читал, – тоже с удивлением: все не мог вытравить в себе писателя, даже хуже, – литератора. Когда уезжал, думал, что не будет ни одной свободной минуты: армия, политика, администрация, – где уж тут, казалось бы, читать книги! Оказалось, однако, что свободного времени очень много: армия времени почти не отнимала, к вечеру она ложилась спать. Он читал до поздней ночи.
   Думал, что, уж если писать, то надо бы оставить после себя две книги об одном и том же: в одной изобразить показную сторону жизни, в другой – ее изнанку. Так можно было бы написать и о Миссолонги, обо всем этом деле, об освобождении Греции. Здесь на месте изнанка была гораздо виднее, и книга об изнанке ему удалась бы легче. Но не состоит ли истинная мудрость в том, чтобы поддерживать показную сторону жизни?
   От тяжелых мыслей в бессонные ночи (спал все хуже) он и спасался книгами. Читал ученые труды по тактике, хоть плохо верил в такую науку. Читал романы с волшебными приключениями. Вальтер Скотт скрашивал дни и был, пожалуй, полезен для поддержания душевной гигиены, но уж очень было смешно и непохоже на жизнь, даже на ее показную сторону: «Как почтенному, старому человеку не совестно так врать! Неужели он может относиться серьезно к своему делу, – если я не могу к моему?»
   Читал Библию, – было издание небольшого формата, подарок сестры, – читал без предубеждения в ту или другую сторону, но воспринимал как литератор, читал как романы или поэмы. Многое казалось ему просто скучным. Поэтические достоинства псалмов очень преувеличены, – больше пяти подряд нельзя прочесть (иногда впрочем вздрагивал: как хорошо!). Иов казался величайшим стилистом, но понять трудно: точно перепутаны переписчиком страницы, и одному из собеседников приписано то, что должен был бы сказать другой. Из притчей Соломона как литератор вычеркнул бы три четверти. В разговорах с Парри за брэнди (хоть было совестно) он цитировал: «Не царям, Лемуил, не царям пить вино и не князьям сикеру. Дайте сикеру несчастному и вино огорченному духом». Или, когда гости засиживались, напоминал: «Редко ходи в дом ближнего твоего, чтобы ты не надоел ему и чтобы он не возненавидел тебя»… Но порою читал с истинным волнением и Ветхий и Новый Завет, больше дивясь, впрочем, необычайной силе выражений. «…Добра я ждал, а пришло зло. Я надеялся на свет, но пришла тьма. Кипело неустанно нутро мое, и встретили меня дни скорби. Братом я стал шакалам и другом страусам. Рыданием стала цитра моя и свирель голосом плачущих»… Дружба со страусами, пожалуй, давала и тут возможность настроиться на насмешливый лад, – «нет, ни одна книга не выдерживает испытания двух тысячелетий, – мои собственные не выдержать и пятидесяти лет», – но Байрон на насмешливый лад не настраивался.
   Однажды, в постели, очень поздно, далеко за полночь, он раскрыл «De Brevitate Vitae» Сенеки и прочел: «Те живут всего меньше и всего хуже, кто забывает прошлое, кто пренебрегает настоящим, кто боится будущего. В свой последний час заметят слишком поздно эти несчастные, что всю жизнь были заняты пустым делом. И не обращай внимание на то, что они часто призывают смерть. Эти люди желают смерти, ибо боятся ее»… Он положил книгу на кровать и спросил себя: «Обо мне ли это? «Mortem saepe ideo optant quia timent»? Да, это как будто обо мне. Но когда же я забывал прошлое? И так ли уж боялся будущего? Что такое будущее? Я скоро умру, но жизнь стала мне так тяжела, что я не могу бояться смерти. И если пустые неприятности вызывают у меня желание умереть возможно скорее, если люди, – почти все люди, начиная с меня самого, – стали мне противны до отвращения, то мудрость и должна заключаться в том, чтобы умереть как следует, как подобает воину. Это не значит бояться»…
   Он спрашивал себя, поверят ли его энтузиазму потомки (если вообще вспомнят): как это был развратный, недобрый, сумасшедший человек и всерьез, совсем всерьез, увлекся освобождением Греции. «Но ведь кто не поверит, тот ошибется еще грубее. Сенека уверяет, что поэты все искажают своими баснями, и это верно, и я искажал больше всех, но это верно лишь отчасти. Да, конечно, что мне до конституции Маврокордато? Что мне до Лепанто?»… Второй Байрон услужливо подсказывал: «У Лепанто звучное название, здесь когда-то происходило знаменитое сражение, о котором помнит всякий школьник, и можно будет вернуться в Лондон в новом ореоле, и в „Морнинг Пост“ появится статья: „Лорд Байрон взял Лепанто“, и эта музыкальная фраза ласкает слух»… Первый Байрон с отвращением проверил: «Нет, неправда, клевета, не для „Морнинг Пост“ мне нужна могила воина, – кто только это увидит, тот низменный, пошлый человек. Впрочем, это говорили и говорят обо мне самом. Но я-то свой счет с жизнью уже свел и в поддержании легенды теперь для меня и есть один из разных видов мудрости».
   – «Главное», – думал он, – «не в моей судьбе, не в моей жизни, не в моей смерти. Главное, конечно, и не в том, что на окровавленном мундире воина было пятно или оказалось смешная прореха. Что ж делать, по свойствам моей природы я вижу преимущественно пятна и прорехи. Может быть, и выпало их мне на долю здесь, да и вообще в жизни, больше, чем я могу вынести. Но история найдет настоящую перспективу и все поставит на место»… Он вспоминал то, откуда все пошло: карбонарскую венту, смешных мелких людей, речь одесского грека. Императоры, короли, министры, собиравшиеся на конгрессы, могли относиться с презрением и насмешкой к этим людям. Но сами-то они кто, и чем могут похвастать? Они в Вероне доказали, что ничего не знают, ничего не понимают, ничего не умеют: все это сплошной лорд Кэстльри! Не скоро, поздно, случайно история выясняет, кто из государственных людей был сумасшедшим в настоящем смысле слова. Иногда она и вовсе этого не выясняет. Под общий свист со сцены уходят наиболее талантливые артисты а остаются и пользуются огромным успехом клоуны. Теперь уходить самый талантливый, император Александр. Другие, тоже не худшие, никуда, к счастью, и не суются. Господь Бог послал им хорошее место с хорошим жалованием, они и принимают с благодарностью, стараясь никуда не лезть, как та недалекая приятная женщина, которая была женой Наполеона и совершенно об этом забыла. Так кто же по-настоящему был прав в их споре с карбонариями? За кем будущее, – если оно что-либо доказывает? И какое будущее: двадцать лет? пятьдесят лет, сто лет? Быть может, очень скоро ничего не останется ни от веронских, ни от карбонарских идей, – кто же захватит больший кусок истории? – а если не в продолжительности дело, то в чем?… Казалось ему, что победить должен он. Но уверенности него не было.
   Однажды утром Парри, явившийся с докладом, принес ему модель ракеты Конгрева, впервые составленную в арсенале. Хотя это была только модель, и до настоящих ракет было еще очень далеко, Байрон обрадовался как ребенок. – «Вот это гильза, милорд», – объяснил майор, – «сюда закладывается ракетный состав… Это снаряд, он прикреплен штифтами к головной части гильзы… Вот медная трубка для воспламенения разрывного заряда… Занятная штука, милорд, правда? Мой друг генерал Конгрев был, черт возьми, умный человек, а?» – «Каково разрушительное действие этой ракеты?» – «Очень большое, ваша светлость… В день бомбардировки Копенгагена»… – «Нет, ради Бога, без исторических примеров: каково разрушительное действие? Или как это у вас называется?…» – Парри пустился в сбивчивые объяснения. «Он ничего не знает», – утомленно, со вздохом, подумал Байрон. – «Вы говорите: сера, селитра и уголь. Но ведь обыкновенный порох тоже состоит из этих веществ. Чем же ракетный состав отличается от пороха?» – «Угля, ваша светлость, здесь много больше, чем в порохе. Поэтому разрушительное действие газов на стены гильзы меньше, и она не разрывается. Но ваша светлость не можете себе представить, какой огромный моральный эффект имеет эта штука, черт ее побрал! Под Лейпцигом»… – «Моральный эффект?» – начал было с раздражением Байрон и остановился. Он почувствовал, что нашел образ: то, в чем сливаются обе книги. «Да, разве дело в том, чтобы мои сулиоты взяли Лепанто! Я не мог правдиво, последовательно, логично себе ответить, зачем сюда приехал: освобождать ли часть человечества или отдавать неудавшуюся, никому не нужную жизнь. Но неудавшуюся жизнь и надо отдавать на дело, нет ничего глупее и постыднее вульгарного самоубийства. Этот майор – комическая фигура, и, может быть, я смешон самому себе в роли Дон-Кихота. Но Греция все-таки освободится, благодаря мне, благодаря ему, благодаря этой ракете, которая Лепанто не сожжет. Это символическая ракета, за ней придет остальное,»…

XX

   О перемене службы можно было мечтать, но пока заниматься нужно было настоящим делом. Мастер-месяц с каждой оказией посылал донесения по начальству. Это было трудно. Он не очень любил политику, – дело скверное и опасное, хоть, при удаче, чрезвычайно выгодное, – однако по своей профессии был обязан разбираться в политических делах: иначе дальше филера не пойдешь. Перед отъездом в Миссолонги мастер-месяц как следует во всем разобрался. Греки борются с турками за свою независимость, – это совершенно понятно. В Лондоне образовался комитет помощи грекам, собравший немало денег, – тоже можно понять: в Англии дураков достаточно, и деньги легко получить на какой угодно вздор. Одновременно с комитетом, греческими делами заинтересовался лорд Байрон, – на то он и полоумный. Все было ясно. Но Миссолонгских дел мастер-месяц понять не мог.
   Городок сам по себе, очевидно, большого военного значения не имел. Греки издавна точно уговорились с турками вести борьбу из-за этого рыбачьего села, Зачем оно понадобилось Байрону и Лондонскому Комитету, – было непостижимо. Если же им так нужно Миссолонги, то почему отправлена столь слабая, жалкая экспедиция? На море господствует турецкий флот, следовательно, турки в любое время могут прислать сюда несколько фрегатов с десантом. «Что тогда? Очень просто. Их всех возьмут в плен. Байрону, конечно, не беда: за него заступится английское посольство, будь он там какая угодно оппозиция. А греков перевешают или посадят на кол. И надо будет очень стараться, чтобы заодно в суматохе не посадили на кол и меня».
   Еще непонятнее был предполагавшийся поход на Лепанто. Этот город тоже никому не нужен. Захватят ли его или нет, ничего в деле освобождения Греции не изменится. Но во всяком случае, зачем заранее трубить о походе на всех перекрестках? Уж прямо бы напечатали в своей дурацкой газете, что такого-то числа двинутся на врага! Люди, которые не понимают, что здесь, в Миссолонги, на пять человек один наверное шпион, должны мирно сидеть дома, а не заниматься политикой и военным делом. А главное, кто будет брать Лепанто? Майор Парри со своими ракетами? Или архистратег с сулиотской гвардией? Да ведь сулиоты греков терпеть не могут еще больше, чем турок! Они воюют, пока им платят деньги. Если султан не дурак, то он и эскадры сюда не пошлет: он пришлет эмиссара с деньгами, и тогда эти сулиотские черти с удовольствием перережут всех греков во главе с архистратегом. А ведь денег у султана все-таки побольше, чем у Лондонского Комитета.
   Забавным казалось мастеру-месяцу еще и то, что люди, собравшиеся освобождать Грецию, острой ненавистью ненавидят друг друга. По его наблюдениям, весь город дышал злобой, раздорами, интригами. Ссорились между собой сулиотские атаманы, ссорились греческие вожди, ссорились съехавшиеся в Миссолонги иностранцы. Сам архистратег, правда, стоял как будто в стороне от ссор, или, вернее, стоял над ссорящимися. Но по разговорам иностранцев мастер-месяц чувствовал, что они не очень любят и архистратега: как будто на него сердятся, что вовлек их в гиблое дело. «Нет, дурацкая, дурацкая затея!» – думал мастер-месяц.
   Потом до него дошли слухи, что в Лепанто гарнизон тоже состоит из сулиотов и что с ними из Миссолонги ведутся какие-то переговоры: оттуда дали будто бы понять, что если хорошо заплатить, то крепость не прочь сдаться. «Вот это другое дело! Так бы и говорили! Так можно взять и Лепанто, и что угодно. Хотя для этого собственно не стоило снаряжать экспедицию в Миссолонги: сторговаться о штурме можно было бы и из Лондона», – думал он с обычным удовольствием: вот и еще прохвосты.
   Затем войскам было объявлено о походе официально. Ракет Конгрева все не было: не хватало каких-то штифтов. Но некоторое число снарядов арсенал уже изготовил: «Для штурма их маловато, если же к снарядам добавить деньги, то, пожалуй достаточно»… Мастер-месяц был в недоумении: что сообщать? Представить рыжему подполковнику дело в более тревожном виде, – потом, если ничего не выйдет, рыжий скажет: дурак, энтузиаст. Представить в менее тревожном виде, – вдруг возьмут Лепанто, тогда совсем беда. Ему пришла в голову мысль: не сообщить ли правду? не описать ли как есть? Эта мысль сначала его удивила своей неожиданностью. Потом решил, что, пожалуй, так в самом деле будет всего лучше. Через два дня ожидалась оказия для отправки донесения.

XXI

   В последние дни перед походом на Лепанто работы в арсенале оказалось больше обычного. Мастер-месяц суетился на глазах у майора Парри, кричал на рабочих и вообще проявлял волнение. У него на лице было написано, что наступили великие дни.
   Время выступления авангарда не было установлено вполне точно, или же в последнюю минуту что-то произошло. Мастеру-месяцу по незначительным признакам казалось, что как будто вышла какая-то заминка. Майор был еще сердитей обычного. Под его наблюдением мастер-месяц весь день усердно работал в главной мастерской: сдавал артиллеристам снаряды. Под вечер сторож доложил, что граф Гамба просит господина начальника арсенала пожаловать в кабинет по неотложному делу. – «Переведите, что говорит этот дурак», – гневно приказал мастеру-месяцу майор и, услышав о визите графа, выругался: не любил состоящих при Байроне штатских. «Скажите ему, что я сейчас приду. Работы у меня и без него достаточно… Неотложное дело, знаю я их неотложные дела», – бормотал майор. Он отправился в кабинет, примыкавший к главной мастерской. Через минуту оттуда послышался его яростный крик. – «Да что вы рассказываете! Быть этого не может!…» – Все рабочие притихли, хотя большинство по-английски не понимало. Начальник арсенала вышел из кабинета. Лицо у него было багровое, бешеное. «Мерзавцы! Перевешать их всех!» – закричал он, не объясняя, кто мерзавцы и кого перевешать. На этот раз майор едва ли изображал старого рубаку. У дверей он остановился с проклятьем, вернулся в кабинет и снова появился с плоской карманной фляжкой в руке. – «Если б не брэнди, я издох бы в этой проклятой дыре» – с яростью сказал он графу. Они покинули арсенал. За ними скоро уехал в дом Капсали шведский офицер Засс, очевидно тоже туда вызванный.
   Очень скоро в серале все стало известно. Сулиоты отказались выступить в поход на Лепанто и предъявили архистратегу какие-то требования: не то, чтобы командование было избрано из их среды, не то, чтобы их произвели в офицеры с назначением всем офицерского жалования.
   Мастер-месяц был в восторге. «Просто дом умалишенных»… На радостях он купил в кантине бутылку мускатного вина и коробочку рахат-лукума. Зашел к маркитантке, но ее не было: ушла навестить сестру и долго не возвращалась. Он уже начал было беспокоиться. Вернулась она довольно поздно, очень взволнованная. Сообщила, что с архистратегом случилась беда. – «К, нему пришли эти головорезы»… – «Какие головорезы? Сулиоты?» – «Ну да, а кто же? Пришли чего-то требовать. Пьяные страшные, сейчас зарежут», – рассказывала она испуганно, – «а он хоть бы что! сидит у себя на диване как ни в чем не бывало и говорит: – «Ничего вам не будет»… Переводчик струсил, боялся переводить: убьют! Они орать, и архистратег орать: «Мерзавцы, вон, чтобы духа вашего здесь не было!…» – «Да что ты врешь! Ты при этом была, что ли?» – «Нет, я при этом не была, они еще до меня были… Ты думаешь, люди врут?» – удивленно спросила она, точно никогда об этом не слышала, – «а вот падучая была с ним при мне, это я своими глазами видела». – «Какая падучая»? – «Ну какая же бывает падучая? Упал на пол, забился в судорогах, сбежался весь дом, сестра туда, я за ней. Смотрю: он лежит на полу, бьется, бедный, лицо так и дергается, на губах пена! Смотреть страшно!» – «Да ты врешь!» – говорил изумленно мастер-месяц. – «Зачем мне врать? Я правду говорю». – «Поклянись памятью матери, что сама своими глазами видела». – Маркитантка поклялась, очень довольная успехом своего рассказа. – «Падучая! Я знаю, что падучая! У нас родственник был такой, уж я это знаю!» – «Ну, и что же?» – «Чего ж еще? Перенесли его четыре человека наверх. Я видела как несли. Лицо белое вот как эта стена, и рот весь в пене. Сейчас помрет!…»
   Мастер-месяц был очень взволновать, Забыв о вине, подсунув маркитантке рахат-лукум, он сел за новое донесение: старое, очевидно, не годилось. Сообщил, что, по совершенно достоверным сведениям, только что им полученным от близких известного лица, известное лицо вдруг опасно заболело. «О степени серьезности его болезни ничего пока не могу сказать, врач еще не высказался».
   Он не боялся писать при маркитантке, так как знал, что она ничего такого не понимает, да и занята рахат-лукумом. Но для донесения нужны были все же более толковые сведения. «Верно, в кантине сейчас есть народ. Пойти послушать, что говорят люди», – подумал он и сослался на головную боль. – «Поужинаем, миленькая, позднее. Я немного пройдусь. А ты жри пока рахат-лукум», – ласково сказал он.
   За столиком кантины действительно сидели Засс и Киндерман. В ответ на почтительный поклон приемщика швед рассеянно-приветливо сказал: «Добрый вечер». Немецкий офицер не ответил никак: что ж отвечать пустому месту? Мастер-месяц подошел к стойке и скромно спросил пива.
   – … Нет, пожалуйста, вы мне подробнее сообщите, что именно нашел врач? Вы понимаете, какое это имеет значение, – говорил по-немецки Киндерман.
   – Ах, врач! Разве этот мальчишка врач? Просто стыд и позор! Ничего путного он не сказал м не мог сказать, – ответил шведский офицер. – Он только, как всегда, плакал и говорил, что не знает, какая болезнь у его светлости. Очень желал узнать мое мнение! Я ему заявил, что по вопросам артиллерии никогда к нему не обращаюсь. Мое мнение, – да тут двух мнений и быть не может: у лорда Байрона был эпилептический припадок, – сказал Засс чуть понизив голос, несмотря на немецкий язык.
   – Но… Вы когда-нибудь слышали, что его светлость эпилептик?
   Не имел ни малейшего понятия. Вероятно, его потрясла эта сцена с сулиотами.
   – Говорят, он держал себя с большим достоинством?
   – Мало сказать: с достоинством! Он был выше всяких похвал! Наполеон не мог бы держать себя лучше. Был совершенно спокоен, хотя достаточно ясно, какой это для него удар. Мало того, ведь он подвергался серьезной опасности. Дело по существу шло не только об отказе от похода: эти дикари могли тут же зарезать и отослать его голову султану. Говорят, что они еще вчера послали к нему своих шантажистов с угрозами. Он категорически во всем отказал: жалованья не прибавил, офицерами их не назначил, объявил, что увольняет их от службы. Может быть, я ошибаюсь, но думаю, что жизнь его в эти минуты висела на волоске.
   – Удивительно! Ведь он никогда не был офицером!
   – Скажу вам правду, я никаких его книг не читал. Пробовал читать, когда выехал сюда, и не мог: мне показалось, что все это, прежде всего, очень скучно. Охотно признаю свою полную некомпетентность, я вообще человек не ученый: свое артиллерийское дело знаю и больше ничего. Скажу больше: у меня было против него некоторое предубеждение, – вы знаете, какие легенды о нем ходят, среди них есть легенды довольно скверные. И тем не менее всякий раз, как я с ним встречался здесь, в Миссолонги, у меня неизменно было впечатление, что я нахожусь в обществе великого человека. Книги его, говорят, странные, а он сам необыкновенно прост и умен. Я не видал Наполеона, но представлялся разным высоким особам. Разве только Александр I производил такое обаятельное впечатление королевской простоты и королевского величия…
   – Вы никогда не видели принца Шаумбург-Липпе?
   – Не видал, – с досадой сказал Засс. – Но возвращаюсь к делу. Теперь наше положение катастрофическое. Вот тебе и поход на Лепанто! Хороши наши войска!
   – Unerhort! – воскликнул Киндерман, ударив кулаком по дощатому столу. – Однако, вы мне не сказали, как же случился этот припадок?
   – Он спустился из своей комнаты в кабинет Стэнгопа, знаете, в первом этаже. Там уже был наш красавец: майор. А где он, там и брэнди, это вы тоже знаете. Лорд Байрон налил себе полстакана и выпил пополам с сидром…
   – Я знаю: это ужасная вещь.
   – Выпил, встал, улыбаясь, хотел что-то сказать и грохнулся на пол в конвульсиях!
   – Unerhort! – повторил не совсем кстати Киндерман.
   Офицеры скоро ушли. Мастер-месяц еще постоял у стойки, обдумывая случившееся: как все это отразится на походе, на экспедиции, на его собственной судьбе. Дежурный поглядывал на него с неудовольствием и, наконец, демонстративно погасил одну из двух горевших в комнате сальных свечей. В другое время мастер-месяц остался бы после этого нарочно, чтобы отстоять свои права лица среднего персонала. Но теперь мысли его были заняты важными делами. Он вздохнул и вышел из кантины. Дежурный запер дверь на замок, пробормотав что-то неприятное.
   Сторож вбежал в ворота и закричал, что сулиоты идут на арсенал. – «Спасайся кто может!» – заорал пьяный часовой. Известие мгновенно распространилось по сералю. Началась паника. Офицеры выбежали во двор с пистолетами в руках. Кто-то пронесся с факелом по второму двору. Мастер-месяц растерялся: «Зарежут! Его не зарезали, так все выместят на нас!…» Хотел было броситься во второй двор, – там была калитка, – но вспомнил, что маркитантка ждет его, что ее защитить будет некому. Он тоже выхватил пистолет и побежал в гарем. «Сам издохну, а ее не позволю тронуть!» думал он на бегу. Она лежала на его кровати и медленно жевала последний кубик рахат-лукума, стараясь продлить наслаждение. Вытаращила глаза, увидев его с пистолетом.
   Тревога оказалась ложной: сулиоты на арсенал не шли. Узнав, что он вернулся ради нее, пошел на верную смерть, маркитантка зарделась от любви, восхищения и благодарности. Мастер-месяц сам ничего не понимал: что с ним случилось? И ему в первый раз пришла в голову мысль: влюблен! Влюбился в нищую женщину, в отставную одалиску турецкого паши! «Дурак! Идиот! Энтузиаст!» – говорил он себе, замирая от восторга.

XXII

   «… Теперь все кончено, уж совсем кончено… Значит, прежде было не все и не совсем?… Да, прежде еще выпадали добрые минуты: минуты почти веселые, минуты почти счастливые. Их было мало, их становилось все меньше. Но на что рассчитывать теперь? Эпилепсия, т. е. безумие: зачем называть это другими именами? Прошлое? Свое? Грехи отцов? Наследие злого лорда? наследие убийцы Чаворта? Или подарок рода Гордонов, вся история которого – неправдоподобная цепь преступлений, убийств, казней. Все равно…
   Ну, что ж, это очень просто. Слишком быстро? Может быть. Это всегда слишком быстро. Не успел ни как следует пожить, ни как следует подумать? Не первый, не последний. Вот то же иными словами сказано в этой книге Сенеки: «Omnis illis speratae rei longa dilatio est; at illud tempus quod amant breve est et praeceps breviusque multo, suo vitio; aliunde enim alio transfugiunt et consistere in una cupididate non possunt. Non sunt illis longi dies, sed invisi…» Подумать о показной стороне смерти? Чего уж лучше в смысле повышения в историческом чине! Символическая ракета сожжет символическое Лепанто, – не в этом ли подлинная мудрость?…» И стихи о могиле воина, недавно, здесь в Миссолонги, взволновавшие почти до слез, как когда-то волновали первые строфы «Чайльд Гарольда», – теперь принимали новый, тоже неожиданный, радостно-безнадежный смысл.

XXIII

   Потом события пошли очень быстро, слишком быстро: мастер-месяц не успевал доносить рыжему подполковнику. Выяснилось, как произошел сулиотский бунт. Греческий вождь Колокотронос, опасаясь, что занятие Лепанто может увеличить авторитет работавшего с Байроном Маврокордато, послал своих сулиотов подбивать к бунту сулиотов Миссолонги. – «Да, эти Грецию освободят!» – весело думал мастер-месяц. Из разговоров в кантине он узнал также, что Лондонский Комитета посылает не очень много денег; Байрон немало докладывает из своего кармана. Мастер-месяц укрепился в мысли, что во главе миссолонгского дела стоит сумасшедший.
   Поход на Лепанто естественно отложили, так как наступать было некому. Большая часть сулиотов покинула город. Остались только те, что обещали впредь строго соблюдать дисциплину. Но и от них радости было немного. Через несколько дней после бунта мастер-месяц был послан в деревню нанимать людей. Когда он вернулся в арсенал, маркитантка выбежала ему навстречу и со слезами сообщила, что случилась большая беда: убили шведского офицера. Мастер-месяц ахнул: «Засса? Кто убил? Быть не может!…» Оказалось, что убил сулиот, не то по ошибке, не то в пьяном виде. – «Только что увезли тело. Приезжал сам архистратег, – на нем лица нет: вид такой, точно и сам он не сегодня-завтра умрет! А в серале никто больше не хочет служить. Англичане так прямо всем и заявили: их наняли на мирную работу, а если тут какие-то дикари режут людей, то они требуют, чтобы их сейчас же на казенный счет отправили назад в Англию». – «И совершенно правы!» – в сердцах сказал мастер-месяц. Происшествие в арсенале было скорее выгодно, как все, что вредило успеху дела, но ему было жаль Засса. «Уж лучше бы тот разбойник зарезал Киндермана»…