Он бросил переписанные начисто листы в ящик, взял со стола один из пришедших днем номеров «Journal des Débats» и стал читать корреспонденцию из Вероны: «Les présomptions que le Congrès se prolongerait jusqu'en 1823 ne se sont pas confirmées. On peut maintenant croire, avec assez de confiance, que la cloture aura lieu vers la mi-décembre. C'est l'heureux résultat de la parfaite harmonie qui, pour le bien-etre et le bonheur des peuples, règne entre les monarques de l'Еurоре. Par là, augmentent de jour en jour les garanties pour le maintien de la paix du monde, le premier besoin des Etats à la suite des violentes secousses qui se sont fait sentir pendant tant d'années. Tous les monarques continuent de jouir d'une parfaite santé. L'Empereur Alexandre…»
   Отложил газету. Чувства у него были смешанные. Ко всем, или почти ко всем, собравшимся в Вероне людям он относился с совершенным презрением. Но они, именно они, делают жизнь, это не стихи. Большинство практических людей, с улыбкой говоривших ему комплименты, считали, конечно, вздорной его профессию, – ведь, что ж отрицать? это профессия, – на их мнение он никогда никакого внимания не обращал. Другим поэтам попрежнему советовал писать, хоть их поэзию не ставил ни в грош. Однако, сам чувствовал, что писать больше невозможно. Перейти на прозу, как советует поэтам старик Гете? Писать просто, совсем просто, как дневник, как письмо? Публика ждет поэм, притом именно таких, какие были прежде, байронических, – о них он теперь не мог подумать без отвращения. Новых его стихов публика не любила, не признавала и не читала или читала гораздо меньше. И как он ни презирал чужое мнение, чувствовал, что успех ему необходим, как воздух, – хоть говорить нужно всем обратное: и успех, и неуспех одинаково мало интересны. «Что же остается в жизни?…» Ему показалось, что наверху плачут. Тереза теперь плакала чуть не целыми днями. Он делал вид, будто не понимает, и изумленно пожимал плечами. Он понимал. Нет, наверху ничего не было и не могло быть слышно: в этой, под замок выстроенной, генуэзской вилле стены, полы, потолки были толстые. «Что же с ней делать? Все безвыходно: литература, жизнь, дела с женщинами… Одно утешение, что недолго»… Его здоровье тоже было плохо, совсем плохо.
   Посмотрел на часы, – шел первый час ночи, – взглянул нерешительно на кровать, украшенную баронским гербом и девизом их рода «Crede Вiron». – раздраженно подумал, что пора убрать ерунду: глупо одновременно щеголять демократизмом и выставлять напоказ гербы и девизы. «Нет, заснуть будет невозможно»… Отворил дверь и, ничего не надевая, несмотря на холодную ночь, вышел на балкон. Средиземное море было освещено луной. Зрелище в самом деле было прекрасное, – хоть стихи пиши, тысячную по счету поэму о море и о луне, – но ему надоело все: и пейзаж, которым в одних и тех же выражениях восторгались посещавшие их изредка туристы, и нарциссы, – «Байрон страстно любит нарциссы», – и лимонные деревья, и вилла Альбара, и сад виллы Альбара, и Генуя, и Италия. Все красиво до отвращения. Бежать подальше от этой красоты.
   Куда же? Не худо бы посидеть в палате пэров: послушать, что там говорят люди с звучными, – по-иному звучными, – английскими именами, – те, которые делают жизнь… Сам изумился своей мысли. «Это уж предел человеческого падения: скучать по палате пэров! Ведь я оттуда бежал: свет давил меня своей пошлостью», – с усмешкой подумал он: противоположность между ним и показным Байроном, существовавшим только в воображении поклонников и теперь, пожалуй, более подлинным, чем настоящий, становилась ему все противнее. «Все было ошибкой: жена, сестра, любовницы, бегство»… Вздрагивая от холода, он вернулся в комнату, затворил дверь балкона, и снова развернул «Journal des Débats» «…L'Empereur Alexandre fait fréquemment de petites promenades hors de la ville sans aucune suite»… «Все-таки этот головой выше других», – ему казалось, что между ним и императором Александром есть какое-то, почти неуловимое, сходство. – «Но и он политическое бедствие. Да, да, эти люди делают жизнь, не свою только, а общую, мою жизнь!» с ненавистью подумал Байрон. Взял другой номер газеты, и наткнулся на корреспонденцию из Константинополя: «Оn a reçu des nouvelles un peu favorables d'Erzerum, accompagnées d'une soixantaine de tetes de Persans…» Фраза эта его поразила и неожиданностью, и глупостью, и соответствием «parfaite harmonie» веронской корреспонденции, и своим ужасным прямым смыслом: представил себе эти шестьдесят окровавленных голов, привезенных в подарок султану. – «Что если?…»
   И долго он сидел за столом, с замиранием сердца обсуждая новые вдруг поразившие его мысли. – «…Что если вправду посвятить остаток жизни большому делу?… Стать во главе греческого движения, бороться за свободу уже не речами? Собрать людей, собрать деньги, достать оружие, выехать туда? Не вернешься? Разумеется, не вернешься. Но впереди все равно ничего больше нет, ничего, кроме близкой могилы. Пусть по крайней мере будет могила воина… Это распутало бы весь узел. Бросить и стихи, и прозу, и пусть идет к черту литературная слава!»… Ему уже было ясно, что та слава бесконечно выигрывает от дополнения этой! «Да, повышение в чине. Но не оно важно. Дело, большое, настоящее дело: не сатиры, не эпитафии Кэстльри, не повязыванье веревки у Флориана, не бутафория вент и кинжалов… Делать, что делают те, – наперекор им, против них, не так бездарно, как они. Этому делу служить, не приглядываясь к нему пристально, – если приглянешься, то служить перестанешь».

XV

   Мастер-месяц оставался в кофейне очень долго. Там он и пообедал, недурно и не так дорого, как опасался. После обеда спросил марсалы. Спешить было собственно некуда, и уж очень приятно было сидеть на террасе: перед ним проходили и проезжали люди знатные, даже знаменитые. Такого съезда Верона никогда не видела. Многих мастер-месяц знал в лицо и почти обо всех знал все худое и грязное, что было в их жизни. «Конечно, все мерзавцы» – радостно думал он.
   Постыдное изгнание из карбонарской венты нисколько не сделало его мизантропом. Напротив, он теперь был как будто настроен даже несколько благодушнее, чем прежде. Однако, мысли о том, что мерзавцев на свете так много, всегда вызывали него приятное, успокоительное чувство. Себя самого мастер-месяц не считал ни мерзавцем, ни порядочным человеком, – просто об этом не думал. «Ну, был видный карбонарий, а теперь стал шпион» (он считал, что стал шпионом лишь с тех пор, как его разоблачили). «Ну, и что же? Они меня не уважают? А что мне в их уважении? А я их уважаю? А они сами себя уважают? Нет, разумеется, все мерзавцы и подлецы», – без малейшего впрочем озлобления думал мастер-месяц.
   В кофейне за вином он продолжал размышлять о герцогине Пармской. Эта красивая, милая, столь простая, дама очень ему понравилась. «Бедненькая, жалко ее. Деньги какие были, бриллианты, один пояс, говорят, стоил три миллиона… А диадемы! А ожерелья!…» Мастер-месяц имел слабость к драгоценностям и все о них читал, что попадалось в газетах. – «Ах, какие были бриллианты! А жемчуга! Бедняжечка».
   Расчувствовавшись, он выпил довольно много марсалы. Пил мастер-месяц тоже отнюдь не для того, чтобы заглушить упреки совести: совесть решительно ни в чем его не упрекала. Но ему легко и приятно становилось обычно лишь после бутылки-другой вина. Освежившись, он вышел из кофейни. Оживление на улице еще увеличилось. В толпе попадалось немало сыщиков: для охраны монархов и министров была мобилизована вся полиция, приехали еще агенты из Вены, из иностранных государств. Кое с кем мастер-месяц незаметно обменивался знаками, как когда-то с карбонариями. Но он вообще товарищей по ремеслу не любил, считая, что они мелкая сошка, сыщики, платные полицейские: сам он был из совсем другого разряда людей. Ему казалось, что его прежняя роль в венте карбонариев дает ему немалые служебные и моральные права.
   Перед довольно скромной гостиницей собралась толпа. «Что такое?» – удивился мастер-месяц: в такой гостинице едва ли могли поместить высокопоставленное лицо. Подойдя поближе, он услышал музыку и пение. Два окна были растворены настеж. Превосходный женский голос пел каватину из «Севильского Цирюльника». Спрашивать было незачем: в этой гостинице остановилась Каталани. «Да разве она здесь? Ведь официально она приезжает лишь 17-го?…» Но ошибиться было невозможно, – так пела лишь одна женщина в мире. «Изумительная! Божественная»! – умиленно думал мастер-месяц. Он слушал, жмурясь и млея. «А все-таки верхи уже не те»… Загремели рукоплескания. Певица показалась у окна и с улыбкой послала собравшимся воздушный поцелуй. Рукоплескания еще усилились, со всех сторон сбегались люди, полицейские, тоже слушавшие, снисходительно улыбались. Толпа требовала повторения – «La maravigliosa!…» «La maravigliosa Angelica!» – слышались восторженные крики. Каталани засмеялась, отошла от окна, через полминуты раздалась ария Фигаро: щеголяя особенностями своего голоса, примадонна полусерьезно-полушутливо пела и мужские партии оперы. Восторг стал неописуемым. «Y tanti palpiti!…» «La Sacra Alleanza!…» «Аria dei Rizzi!»… – орала толпа. Каталани еще спела арию, которую Россини написал за обедом, пока ему варили рис, затем послала толпе прощальный поцелуй и затворила окно.
   Мастер-месяц отправился дальше, сохраняя на лице умиленную улыбку. Он ее стер только входя в свое учреждение, где умиляться не полагалось. Там он тоже оставался долго: писал доклад, нарочно его растягивая, чтобы доказать усердие. Затем получил суточные, – собственно, получать можно было сразу за всю неделю, но он не любил оставлять свои деньги в чужом кармане, хотя бы в самом надежном, и потому заходил за ними каждый день: зачем откладывать до субботы, когда можно все получить еще в понедельник? Зато вперед почти никогда не брал, чтобы увеличить уважение к себе начальства.
   Начальство вообще его ценило. Однако на этот раз в последнюю минуту его неожиданно потребовали в кабинет и сделали ему серьезное внушение: оказалось, что, пока он отдыхал в кофейне, герцогиня Пармская успела побывать у императора, и ее никто не сопровождал. Мастер-месяц смущенно сказал, что герцогиня ему запретила следовать за ней по пятам (запрещения собственно не было, но толковать можно было и так). – «Это никакого значения не имеет», – резко ответил начальник, – «вы должны исполнять то, что я вам приказал. Герцогиня не может знать, грозит ли ей в Вероне опасность или нет. Потрудитесь впредь следовать за ее высочеством неотлучно».
   Мастер-месяц вышел из кабинета очень раздраженный. Нахлобучка была неприятная: с ним говорили почти так, как он говорил со слугами герцогини. И вообще здесь его, очевидно, не отличали от мелкой сошки, от обыкновенных сыщиков и агентов. «Они могли бы знать, кто я и кем я был!… Нет, этому надо положить конец! У нас не так много людей, чтобы на меня возлагать охрану захолустной герцогини, на которую решительно никто в мире не покушается»… Мастер-месяц принял твердое решение предъявить начальству – не этому хаму, а главному начальнику – ультиматум: либо пусть его назначат на работу ответственную и серьезную, либо он уйдет. «Слава Богу, полиций в мире достаточно, не одна имперская»…
   Под серьезной работой он разумел командировку к какой-либо настоящей особе. Мастер-месяц понимал, почему герцогине Пармской оказали в Вероне так мало внимания: для императорского двора она своя, почти что даже не гостья. Однако, здесь сказалось и то, что престол ее был третьестепенный. – «Пусть приставят меня к русскому императору! Или же пусть отправят к каким-нибудь добрым родственникам!»… Среди карбонариев он естественно больше работать не мог, хотя несколько изменил наружность, но согласился бы на командировку в Грецию или Испанию. «Право, работать с англичанами гораздо приятнее»… Из английской разведки его собственно не увольняли: просто услуги мастера-месяца отпали сами собой, когда его разоблачили в карбонарской венте, а с ними отпали и английские деньги (на прощанье ему, впрочем, выдали экстренную и вполне приличную награду). «Одни англичане платят как следует. Лучше было немного переждать и остаться у них: они не любят, чтобы от них уходили. Но, конечно, можно к ним вернуться, надо только предложить им что-либо интересное: сами они ведь ни до чего додуматься не могут»… Он считал англичан барами, людьми щедрыми, туповатыми и тяжелыми на подъем.
   С досады мастер-месяц вошел в кабачок и выпил одну за другой три рюмки уже не марсалы, а водки; хотел даже спросить четвертую, но было неловко. Мысли о том, как он уйдет к англичанам с имперской службы, стали особенно приятными. Выйдя на улицу, он вдруг на другой ее стороне увидел герцогиню Пармскую. Она шла пешком с почетным кавалером и, нежно улыбаясь, с ним разговаривала. Никто не обращал на них внимания, да и людей на этой улице было не так много. «Кажется, не видели… Хорошо, что встретил, а то еще вышла бы какая-нибудь история с этим болваном… Не могут посидеть спокойно дома», Мастер-месяц немного отстал и пошел за герцогиней на небольшом расстоянии. «Куда же это кривой ее ведет?» Герцогиня и ее спутник свернули в направлении к Саmpo di Fiera – «Ах, вот оно что: к той гробнице! Да, это, конечно, дело спешное. Впрочем, и на конгрессе у нее, голубушки, особенного дела нет». Граф Нейпперг остановил сторожа, тот ему показал дорогу. Они подошли к саркофагу Джульетты. Тут, верно, они, влюбленные детки, постоят минут десять, иначе не стоило и ходить», – подумал мастер-месяц. – «Чем ждать без толку, надо бы еще выпить». Он всегда ясно чувствовал, достаточно ли выпил или нет. В том кабачке выпил недостаточно: двух рюмок не хватало. Вспомнил, что у самой реки, совсем близко, тоже есть какое-то подобие кабачка, дрянное подобие, но водка, кажется, сносная. «Бог даст, их здесь пока не убьют, и моя помощь не понадобится».
   Мастер-месяц сбегал в кабачок, наскоро проглотил две рюмки – «вот теперь как раз!» – вернулся к гробнице уже совсем в хорошем настроении. Влюбленные все стояли у саркофага, держа друг друга за руку. «Хорошо бы теперь посидеть хоть на камне», – подумал он, чувствуя некоторую усталость, впрочем, очень приятную. Камней тут было достаточно; один из них лежал за стеной, шагах в десяти от саркофага, притом так, что пройти туда можно было незаметно. Мастер-месяц кружным путем пробрался к стене, сел на камень и широко зевнул. «Полежать на мягком диване было бы лучше»… Герцогиня и почетный кавалер видеть его не могли. Он заглянул за стену не без интереса. «Если заметят, что ж, только должны будут оценить усердие»… Подумал, что при отъезде герцогини верно получить какую-нибудь награду. «Хорошо бы, если б деньги? Пригодились бы, ах, как пригодились бы».
   В левой руке у почетного кавалера была книга в золоченом переплете. Граф Нейпперг взглянул на герцогиню, она нежно кивнула головой. Почетный кавалер высвободил свою правую руку, раскрыл книгу и стал читать. «Что за дурачье! Ведь им вместе за восемьдесят!» – изумился мастер-месяц. Слов он первоначально разобрать не мог, понял только, что слова английские, и больше по выражению лиц догадался, что читают стихи. «Ну, да, верно, Шекспир»… Он вздохнул: «Драма, кажется, длиннейшая! Что если всю?»… – «…But, soft! what light through yonder window breaks? – It is the east, and Juliet is the sun! – Arise, fair sun!…» – читал почетный кавалер.
   Мастер-месяц решил, что Шекспира слушать не обязан. Взглянул на часы, соображая, как дальше распределится время. «Ну, кривой юноша будет читать двадцать минут, не больше: ведь есть же и у него совесть? Потом домой. Вечером они, верно, отправятся к императору. «… She speaks! – О speak again, bright angel!…» – говорил страстно граф Нейпперг. – Ежели они так любят друг друга, отчего бы им не пожениться? Герцогского титула она все-таки терять не хочет… Денег у нее, должно быть, и теперь достаточно. Пармский двор вовсе не так уж беден. Молодец кривой, хорошо устроился»…
   Ему было скучно, он зевнул и углубился в мысли о собственных делах, об ультиматуме, который предъявит начальству. «Если не согласятся, непременно уйду к англичанам назад, непременно! Тогда поймут и пожалеют!» Соображения о том как он встретится позднее с начальником, сделавшим ему выговор, и вскользь сообщить цифру своего заработка в гинeях, – можно будет и приврать, – очень его заняли. Он не сразу даже заметил, что за стеной начал говорить женский голос. – «Больше пяти минут теперь не простоят, ведь скоро обедать»… Снова бросил осторожный взгляд из-за угла и увидел, что герцогиня Пармская, склонившись к плечу графа Нейпперга, тихо читает из его книги. «…Good night, good night! parting is such sweet sorrow. – That I shall say good night till it be morrow…»
   И вдруг мастер-месяц, взглянув на герцогиню Пармскую, подумал, что нет оснований жалеть ее. – «Да она умница!» – сказал он себе изумленно. «Падение? Какое падение! Ни малейшего падения! Что ей была за радость в том, что она жена Наполеона? Разве можно быть счастливой за человеком, который всю жизнь воюет, вечно в походах, а когда не в походе, то занят целый день и целую ночь, а к жене заходит на десять минут в сутки? «Гениальнейший из людей»? «Властелин мира»? А что ей в том что он гениальнейший из людей и властелин мира, даже если б таким остался! Зачем ей политика? Зачем ей власть? Кривого она любить, этот настоящий муж, любящий, ласковый, всем ей обязанный. Вот и ребеночка ждет. Да, она мудрая женщина!…» Герцогиня Пармская порывисто обняла почетного кавалера и поцеловала его. Он улыбнулся и, наклонившись к саркофагу, оторвал камешек. – «Это еще что? Амулет?…» Граф Нейпперг приложил камень к мизинцу Mapии-Луизы. «Колечко ей хочет сделать?.[13] Отличная мысль. Подешевле, чем подарки первого мужа, и право, очень мило. Ей Богу, она умнее их всех, императриц и королев!» – с восторженной искренностью подумал мастер-месяц.
   Когда они вышли из Campo di Fiera, уже начинало темнеть. Мастер-месяц попрежнему следовал за ними, продолжая про себя восторгаться мудростью Марии-Луизы. Он немного даже позавидовал графу Нейппергу: за что этакое счастье кривому немцу? «Да, да, лучше ничего нет! Надо бы и мне скопить денег и жениться, не на герцогине, так хоть на простой, доброй и честной девушке. И детей надо иметь. Без детей человек на возрасте ни к чему. Нужно, чтоб было кому закрыть глаза», – думал он, печально-умиленно вспоминая, что у него нет ни своего угла, ни жены, ни семьи. – «А впрочем, может и это не так уж хорошо? Ну, закроют тебе глаза, экая, подумаешь, радость!… Все равно и с открытыми… Нет, все-таки лучше. Мудрая, женщина, очень мудрая. Даром говорили, что дура!»
   На главной улице ламповщики зажигали фонари. Герцогиня Пармская и почетный кавалер давно уже шли не под руку. Вдали слышался гул голосов. Толпа валила к церкви св. Агнесы. Говорили, что через площадь проедет император Александр. Мария-Луиза что-то сказала графу Нейппергу. Он почтительно наклонил голову. Как раз в ту минуту, когда они вышли на площадь, на огромном портале пробежал по просмоленному шнуру огонек и во всю величину портала вспыхнула красными буквами надпись: «А Cesare Augusto Verona esultante».
   Почетный кавалер, как показалось мастеру-месяцу, взглянул на герцогиню с некоторой тревогой. «Боится, как бы ей, по старой памяти, не взгрустнулось, бедняжке?» – догадался мастер-месяц. – «Или может, ревнует к Наполеону? Хотя что ж ревновать к покойнику? Ведь глупо, право, глупо. От мужа нашей августейшей государыни уже только кости и остались в мире, на св. Елене… Не ревнуй, кривой брось, ерунда! Я тебе говорю, ерунда», – увещевал мысленно почетного кавалера мастер-месяц.

XVI

   Для поэзии, на бриге говорили, что разразилась страшная буря. В действительности, бури не было, но вскоре после того, как «Геркулес» вышел из генуэзской гавани, началась сильнейшая качка. На борту тоже не все обстояло благополучно, правда, больше в мелочах. Так, дощатые стойла, устроенные для пяти взятых на бриг лошадей, оказались непрочными. Испуганные качкой лошади сорвались и стали носиться по судну. Были еще другие упущения. Граф Гамба, брат Терезы Гвиччиоли, доложил Байрону, что гафельный грот не вполне исправен: ничего не поделаешь, надо вернуться в порт и все привести в порядок; работы на несколько часов, выйдем в открытое море завтра. Байрон помолчал с минуту, затем кивнул головой. – «Да, разумеется, можно вернуться»… Он был недоволен: упущения в самом начале, что же будет дальше? Однако не хотел смущать спутников. Кроме того, его забавляло серьезное, нахмуренное лицо молодого человека, который, видимо, играл в войну, щеголяя морскими словами.
   К ночи буря усилилась. Войти в гавань было не так просто, капитан сказал, что раньше утра к берегу не подойдут. Все сошли в каюты в отчаянии: когда морская болезнь, то не до освобождения Греции. Сам Байрон остался на мостике: не заболел, – не лишено значения для престижа главы экспедиции. Думал обо всем этом иронически, распространяя иронию и на себя. «Ничего, есть неприкосновенный запас энтузиазма».
   Утром подошли к берегу, перебросили сходни и свели лошадей. Байрон обошел бриг и отдал распоряжения: позвать плотников, еще кого надо для парусов, приставить человека к кассе, чтобы не стащили: в шкатулке лежало десять тысяч пиастров золотом и кредитное письмо на сорок тысяч. Затем он сошел на берег. Оставаться в порту без дела было скучно, да и не хотелось отвечать на вопросы, почему вернулись: в порту нельзя было сказать, что разразилась буря. От выздоровления все повеселели, точно Греция уже была освобождена. Только лакей Флетчер, вообще не одобрявший всей затеи, сердито говорил, что не следовало выезжать на это проклятое дело 13-го. – «Мне число 13 всегда приносило счастье», сказал весело Байрон. – «Неудачное начало благоприятная примета»… Он вскочил на коня, спросил, на сколько времени работы, и, услышав, что к полудню кончат, сказал: «Это значит в шесть вечера, да? Сойдемся на четырех часах, но зато без обмана. В четыре я приеду».
   В сопровождении графа Гамба, он медленно поехал к своему дому, увидеть который больше не рассчитывал. Лошадь, тоже пришедшая в восторг от твердой земли, ржала и пыталась перейти в галоп. Гамба следил за каждым его движением, старался запомнить каждое сказанное им слово: надо скорее записать. Байрон думал, что это милый человек, но умом не блещет, и незачем брать его на войну за освобождение Греции. Поддерживал бодрый разговор, немного (хоть не очень) считаясь с тем, что все будет записано, а позднее издано. Рассказывал о своих молодых годах, почти ничего не приукрашивая, говорил – и ничего: выходило – об освобождении человечества. – «…Прожить бы еще лет десять, тогда все увидят, что я человек не конченный. Напишу поэму? О, нет! Литература – дурацкое дело, в особенности стихи, и у меня к поэзии нет ни малейшего призвания. Вы напрасно улыбаетесь»… На лице графа Гамба действительно появилась подобающая улыбка. Он даже не протестовал: против таких слов и протестовать не приходилось. – «Но где мы будем через год?» – закончил со вздохом Байрон.
   Когда подъехали к дому, он придумал для молодого графа какие-то поручения, чтобы от него освободиться. Бодрая улыбка выступающего в поход полководца больше не была нужна. Байрон вошел в дом. Уборщица встретила его изумленно. – «Да, да, отложили отъезд, была буря», – с досадой сказал он и послал уборщицу за едой, – «сыра и фиг». Есть ему не хотелось. Старуха смущенно говорила что в доме беспорядок. – «Я часа через два-три уеду»… – «Может, колбасы купить и вина?» – «Сыра и фиг, больше ничего».
   В кабинете мебель была сдвинута к стене, в углу лежали свернутые цилиндром ковры, пол был засыпан соломой и стружками. Байрон устало сел в кресло у стола. Осталось неприятное чувство от первой неудачи, от глупого вида освободителей, – хоть они не виноваты, что страдают морской болезнью, – от разговора с графом Гамба: не любил рисоваться, – случалось, конечно, как всем, но в последнее время реже. «Что, если теперь к необязательному шарлатанству поэта присоединится обязательное шарлатанство борца?» По крайней внутренней его правдивости, мысль эта была ему противна. «Литература – дурацкое дело? Верно, но зарекаться не надо: может быть, еще придется писать поэмы»… Он подумал с улыбкой, что, если писать, то следовало бы теперь, сейчас: что-либо вроде «And now I am in the world аlone», a внизу непременно пометить «Геркулес» и поставить число. «Стихи лорда Байрона, написанные в день отъезда в Грецию». Карандаш был, но записная книжка осталась в дорожном костюме. Он рассеянно выдвинул ящик, хоть писать не собирался, – и ахнул: в коробочке лежала прядь волос графини Гвиччиоли – последний подарок в минуту разлуки, после душераздирающей сцены: «прощание лорда Байрона с любовницей», Забыл здесь эту прядь не умышленно, не байронически, – просто забыл. И хотя он был почти уверен, что больше никогда не увидит графиню, ему стало смешно.
   Уборщица принесла еду на бумажках: тарелки уже все спрятаны. За едой он думал о том, что нужно сделать еще. На бриге в первый вечер было скучновато: больше двух часов любоваться морем нет возможности. Книги были заколочены в ящиках, с собой взял лишь две-три. Следовало бы докупить. Только что вышел «Mémorial de Sainte-Нélène» Лас-Каза, но его в Генуе книгопродавцы еще не получили. «Главное, развлечь всех освободителей, чтобы приставали возможно меньше. «Шахматы есть, шпаги и гири есть».