Отдельный запечатанный пакет исходил от ведомства разведочной службы. Министр иностранных дел вскрыл его без большого интереса: по долгому опыту знал, что сообщения этого ведомства вообще не заслуживают доверия и что нельзя относиться к ним серьезно. Ему было известно, что на континенте, напротив, с ужасом и восхищением приписывают этому британскому учреждению огромную важность, необычайную осведомленность, какие-то дела исторического значения. Лорд Кэстльри слушал и читал такие рассказы с улыбкой: с этим мифом трудно и незачем бороться. Ведомство разведочной службы знало мало интересного, почти ничего не делало и вдобавок, по своему крайне сложному, запутанному и секретному устройству, находилось в хаотическом состоянии: отдельные его службы были разбросаны по разным министерствам, обычно друг с другом враждовали и даже не обменивались между собой сообщениями. Более ценные секретный сведения приходили от британских военных агентов при иностранных армиях: эти были заведомые шпионы, чего нисколько и не скрывали, – каждый грамотный человек понимал, что никакого другого дела и других обязанностей, кроме шпионажа, у них нет; тем не менее их везде принимали, с ними поддерживали дружеские отношения все, вплоть до иностранных монархов. От военных агентов иногда приходили интересные донесения; от ведомства же политической разведки почти никогда.
   Не было ничего особенно важного в запечатанном пакете и на этот раз. Тем не менее, одно донесение приехавшего из Венеции агента обратило на себя внимание министра. Агент сообщал, что греческие филикеры установили связь с венецианскими карбонариями, что ими также налажена опасная связь с Римом и Неаполем, что восстание должно вспыхнуть с минуты на минуту в разных городах южной и восточной Европы, что во главе заговора стоит английский поэт, лорд Байрон, намеченный в президенты европейской республики и тратящий на это дело свое несметное богатство. Лорд Кэстльри внимательно прочел сообщение и подумал, что все это, разумеется, преувеличено, однако доля правды, должно быть, есть; на него всегда производило впечатление обилие всевозможных подробностей: агент сообщал, что Байрон произнес в Венеции кровожадную зажигательную речь и что толпы итальянских и греческих революционеров, выхватив кинжалы, клялись ему в верности до гроба.
   Этот скандальный поэт был всегда чрезвычайно неприятен лорду Кэстльри. Он знал его по лондонскому обществу, слышал ходившие о нем бесчисленные рассказы, иногда весьма непристойные. Как немало поживший и знавший свет человек, лорд Кэстльри делал поправку на общественное вранье: наиболее непристойным рассказам он не верил. Но ему было достаточно и десятой доли того, что говорили: Байрон был человек не вполне нормальный умственно, не джентльмен и не dignified, – да еще вдобавок вмешивающийся в дела, который нисколько его не касались и в которых он ничего не понимал (министр разумел высшую политику). «Что ж, может быть этот сумасшедший и в самом деле хочет стать президентом всемирной республики», – с досадой сказал себе Кэстльри и решил обратить на Байрона внимание австрийского посла Эстергази: пусть доложит князю Меттерниху. «Ведь этот господин на Австрию тратит теперь свое несметное богатство, – с усмешкой подумал министр. Имея сорок тысяч фунтов годового дохода, он не считал себя богатым человеком; Байрон же, бывший кругом в долгу, покинувший Англию не из романтической ненависти к ней, а из опасения долговой тюрьмы, мог казаться богачом только итальянским нищим, – как только плебеем мог казаться утонченным аристократом этот воспитанный в бедности сын Катерины Гордон. Виконт Кэстльри, впрочем, отнюдь не сравнивал его с итальянскими нищими и плебеями: лорд Байрон был лорд Байрон.
   Министр иностранных дел занес в книжку несколько слов для памяти. При этом он подумал, что в сущности можно было бы кое с чем согласиться из того, чего требовали все эти карбонарии, филикеры, эрколаны, романтики, дженнаты, грапиэдеи и другие экзотические люди со смешными кличками. По существу, конечно, не было оснований Турции владычествовать в греческих землях, а Австрии – в итальянских. Нельзя было бы, пожалуй, возражать и против требования свободного строя. У лорда Кэстльри не лежала душа к парламентскому строю, большой пользы от него он не видел. Но в свободный строй верили его отец, дед, предки, этот строй в Англии существовал давно, а все, что давно существовало в Англии, не могло не быть разумно. Экзотические люди однако до свободы еще не доросли, никаких государственных деятелей у них не было, – настоящими государственными людьми Кэстльри считал только себя, князя Меттерниха и еще, быть может, двух или трех человек. Во всяком случае, британскому правительству до всех этих Ботцарисов и Маврокордато ни малейшего дела нет. «То, что они называют свободой, уже однажды, тридцать лет тому назад, взорвало мир, может взорвать и во второй раз. Все лучше войны и восстаний. Али-паша изжарил пятнадцать человек, а сколько изжарят они? Да, совершенно безумные люди!» – подумал он читая о присяге Байрону и о полномочиях великого мастера элевзиний.
   Виконт Кэстльри очинил перо – перья тоже чинил сам, новых, стальных, не признавал, – и стал писать ответы послам и дипломатическим агентам. Министр иностранных дел все писал собственноручно; его сотрудники занимались лишь стилистической отделкой документов, да и ее он разрешал только в ограниченных пределах. Гордился тем, что его ведомство всегда отвечает на вопросы в тот же день, – за исключением тех случаев, когда ответ затягивается умышленно. Инструкции послам оставались прежние, неизменные: везде поддерживать существующую власть и людей, представляющих государственный порядок; могли быть отступления от этого правила лишь в тех случаях, если б этого требовали интересы британской империи, но таких случаев он пока не видел. Все же предписал янинскому резиденту обратить в самой дружественной форме внимание Али-паши на то, что не следовало бы злоупотреблять жестокостью и что лучше было бы не поджаривать вообще людей.

VII

   Закончив ответ на все депеши, он занялся вопросами не срочными, а долговременными. Виконт Кэстльри предпочитал делать большую часть работы у себя, а не в министерстве, которое помещалось в комнатах тесных, темноватых и неудобных. Поэтому он и держал дома свою секретную шкатулку.
   Как раз тогда, когда он придвинул ее к себе, дверь кабинета отворилась без стука; вошла жена министра, очень толстая, добродушная дама. В руках нее было вязанье; ее сопровождал бульдог. Лорд Кэстльри встал, улыбнулся (улыбка у него была тоже в высшей степени dignified), поцеловал жене руку, спросил, как она спала. Он имел репутацию образцового супруга и был верен жене, что в те времена еще не было общим обязательным правилом британских министров. Леди Кэстльри замахала руками, показывая, что не хочет мешать его работе, села на отапливаемый диван и занялась вязаньем. Она боготворила мужа, считала его величайшим человеком в мире, никогда с ним не расставалась: сопровождала его и при поездках на континент, на разные международные конференции. Это подавало везде в Европе повод для шуток и насмешек, тем более, что ее считали женщиной весьма недалекой.
   Министр пустил в ход секретные приспособления шкатулки; пришли в движение шифры, секреты, колесики. Леди Кэстльри, как всегда, с любопытством на это смотрела: сложная диковинная шкатулка казалась ей символом британской государственной машины; она не выражала своей мысли этими словами, но именно таково было ее ощущение. И точно такое же чувство испытывал старый лакей, вошедший в комнату – подложить дров в камин. Он на цыпочках прошел по мягкому ковру кабинета; ему было ясно – и приятно, – что в этой комнате творятся большие дела: виконт Кэстльри, правитель Англии, сын и наследник маркиза Лондондерри, размышляет о делах британской империи и всего мира.
   Подняв крышку секретнейшего отделения, министр достал свою записку об основных линиях английской политики. Во всей государственной деятельности лорда Кэстльри им руководили три основные идеи. Первая из них заключалась в том, что вековой исторический враг британской империи это Франция; каждый француз во сне видит высадку французских войск в Англии; поэтому нужно всегда и во всем вести и поддерживать такие действия, который помешали бы восстановлению французской гегемонии в мире. Вторая политическая мысль министра иностранных дел сводилась к необходимости прочных, добрых, дружественных отношений с Австрией, как с самой устойчивой и благонамеренной великой державой Европы. Этой державой вдобавок давно руководил большой государственный деятель, князь Меттерних, – лорд Кэстльри считал его почти равным себе. И, наконец, третья, если не основная, то очень существенная мысль касалась России, к которой отношение было двойственное. Россия еще не стала вековым историческим врагом, но были симптомы, что она может им стать. Не внушал особенного доверия и император Александр. Лорд Кэстльри не отрицал дарований царя, но, подобно своему другу Веллингтону, видел в нем опасного якобинца, особенно с той поры, как царь заговорил о создании какого-то международного совета государств, имеющего целью разрешать спорные вопросы и предупреждать войны. Ничто не могло быть более противно виконту Кэстльри, чем подобное фантастическое учреждение, вмешивающееся в чужие дела, нарушающее традиции британской империи и явно несовместимое с ее интересами. Кроме того император Александр становился слишком могущественным человеком, а Россия – слишком могущественной страной. Следовательно, в ее отношении необходима величайшая осторожность.
   Министр долго размышлял с пером в руке, то нервно записывал несколько строк, то погружался снова в размышления. Без двадцати пяти минут одиннадцать леди Кэстльри положила вязанье и сказала с улыбкой, что им пора. Он взглянул на часы и с улыбкой, подтвердил: пора в самом деле. Снова пришли в ход секреты, шифры, колесики, крышечки, крышки, и двойное дно магической шкатулки поглотило новый плод глубоких мыслей виконта Кэстльри, правителя Англии, сына и наследника маркиза Лондондерри. Он встал, подошел к жене, снова поцеловал ее сначала в руку, потом в лоб. Бульдог поднялся и потянулся, видимо тоже понимая, что им пора.
   При этом взгляд министра иностранных дел внезапно упал на висевшую на стене лошадиную голову. Почему-то она его удивила, точно он увидел ее впервые, и удивила как-то досадно: что-то в этой гнедой лошади было неприятно виконту Кэстльри. «Что такое? В чем дело?» – спросил себя он и нахмурился. – «О, нет, ничего решительно», – ласково ответил министр жене, спросившей его с некоторым беспокойством, уж не случилось ли что-либо дурное.
   Они вышли вместе, лакеи вытягивались на лестнице, вытянулся швейцар, распахнувший перед ними двери, вытянулись на улице сыщики, охранявшие министра от покушений. Прогулка продолжалась двадцать минут. Некоторые прохожие почтительно кланялись министру, другие делали вид, что не узнают его – не надо мешать государственному человеку, – третьи с ненавистью смотрели ему вслед. Сыщики следовали за министром иностранных дел на некотором от него расстоянии, не спуская глаз с проходивших людей. Прежде на пути министра не раз раздавались крики: «Добрый старый Кэстльри!», но уже давно что-то никто не кричал. Министр об этом не скорбел, зная человеческую неблагодарность. Да эти возгласы и не шли к его стилю.
   Ровно в одиннадцать они подошли к министерству. Швейцар отворил настежь дверь, на лестнице вытянулись лакеи, старший секретарь почтительно поздоровался с министром. В душе секретарь не одобрял того, что лорд Кэстльри является в министерство в сопровождении жены и бульдога: это противоречило традициям, таких прецедентов не было. Но вид у министра был настолько dignified, что сомнения тотчас рассеивались: этот человек сам был традицией и прецедентом. У секретаря, у служащих, у швейцара, у лакеев было все то же приятное чувство: государственная машина работает превосходно, фактический правитель государства, виконт Кэстльри, сын и наследник маркиза Лондондерри, явился на свой пост, как всегда, ровно в одиннадцать часов без единой минуты опоздания.

VIII

   В третьем часу дня герцог Веллингтон медленно проезжал верхом по Гайд-Парку. Матери показывали его детям: «Веллингтон», «железный герцог», «победитель Наполеона»… Он приветливо кивал всем головой. Лошадь под ним была необыкновенно хороша, и ездил он так, что лучшие штатские наездники смотрели на него с восторженной завистью. Один же из них, не то с гордостью, не то с легкой иронией, подумал, что тут целая культура: надо бы написать картину с этого человека, который похож на конную статую самому себе; как, по известной шутке, нетрудно создать британские газоны – нужно только шестьсот лет полоть и поливать траву, – так для создания этой картинной фигуры нужно было не одно поколение Каулеев, Морнингтонов, Денганнонов и Вельслеев, бывших сэрами, баронами, виконтами и графами, честно служивших в королевской армии и ездивших всю жизнь на кровных лошадях.
   Герцог Веллингтон кружным путем ехал в министерство иностранных дел навестить лорда Кэстльри, которого он очень любил, хоть считал человеком слишком либеральным и не чуждым якобинского духа или, по крайней мере, делающим якобинскому духу в мире чрезмерные уступки. Он остановился у парадного подъезда. Швейцар, служивший когда-то в его армии, превратился у двери в каменную статую. Какие-то люди бросились к лошади. Герцог сошел с коня и, хоть сделал он это необыкновенно легко и быстро, сказать о нем, что он соскочил, было бы совершенно невозможно. Веллингтон вошел в холл и медленно поднялся по лестнице, кивая всем с ласковым величием. Он не был так dignified, как лорд Кэстльри, или был dignified по иному: в его наружности, осанке, выражении лица была королевская приветливость.
   Дежурный секретарь почтительно проводил герцога к дверям министерского кабинета. В комнате, кроме министра и его жены, находился иностранный посол. – «Madame, je ne vous savais pas en si bonne compagnie», – с сильным английским акцентом произнес Веллингтон, и, смеясь, пояснил, что это ритуальная формула французских королей: так говорил госпоже Мэнтенон Людовик XIV, заставая гостей у нее в гостиной, так же с тех пор говорили все его престолонаследники; и ныне благополучно царствующий Людовик, появившись в Париже после революции, после террора, после четверти века эмиграции, войдя в салон какой-то маркизы, пробывшей двадцать пять лет чулочницей в Лондоне, сказал ей: «Madame, je ne vous savais pas en si bonne compagnie».
   Веллингтон предупредил, что заехал без всякого дела. – «Выгоните меня без стеснения, если я мешаю», – добавил он тоном человека, уверенного в том, что его не выгонят, даже если он мешает. Гость действительно мешал: у посла был с министром иностранных дел деловой разговор, который на худой конец можно было вести при леди Кэстльри (она мешала не более, чем бульдог или мебель), но не при посторонних людях. Однако, хотя посол куда-то спешил, он с видимым удовольствием отложил деловую беседу: всякому лестно было посидеть в тесном кругу с победителем Наполеона. И действительно, Веллингтон попотчевал собеседников анекдотом, относившимся к битве при Ватерлоо. Говорил он из-за посла по-французски, но беспрестанно переходил на английский язык.
   Посол слушал с почтительным восхищением. Слушали также лорд и леди Кэстльри, хоть они эту историю давно знали наизусть. Посторонний зритель и тут сказал бы, что сцену эту можно увековечить: герцог Веллингтон рассказывает о битве при Ватерлоо виконту Кэстльри. – «… Но где же находились главные артиллерийские силы Вашей Светлости?» – вставил почтительный вопрос посол. Железный герцог остановился: не любил, чтобы его перебивали хотя-бы и почтительными вопросами. Кроме того, он забыл, где тогда находились его главные артиллерийские силы. – «Вот они, штатские люди!» сказал он – «дело было не в артиллерии: артиллерия и вообще, верьте мне, не имеет будущего, как род оружия. Дело было в моих солдатах!…» Посол больше не прерывал рассказа до конца: —…«Тогда-то я обратился к ним со словами: «Детки, нельзя допустить, чтобы нас разбили. Подумайте, что о нас скажут в Англии!» И 95-ый полк ринулся в атаку, как бешеный. Дело было решено!» – «Это удивительно, Ваша Светлость» – сказал восторженно посол.
   Он в самом деле находил это удивительным. Посол, слушая, думал, какую огромную силу представляют собой этот человек и другие подобные ему, менее знаменитые, но столь же крепкие, порядочные, верные традициям люди, не хватающие звезд с неба, и вся эта удивительная, во всем преуспевающая, свято почитающая традиции страна. Ему показалось в Веллингтоне, в Кэстльри, в лежавшем на полу бульдоге есть что-то общее, очень приятное, породистое, вместе и добродушное, и рекомендующее осторожность: сердить не надо. – «… Sound sense is better than abilities»[7] – сказал герцог Веллингтон, любивший афоризмы. Он теперь говорил о международной политике и критиковал действия императора Александра. «Да, да, вот именно», – подумал посол.
   Виконт Кэстльри слушал без улыбки. Герцог Веллингтон был его друг и был герцог Веллингтон. Однако, никому не следовало отрывать от работы министра иностранных дел во время его деловой беседы с послом. Точно такое же выражение ласкового дружеского неодобрения было написано на лице занятой вязаньем леди Кэстльри. Но все разбивалось о благодушие гостя и о несокрушимую его уверенность, что для него время есть у каждого.
   – … Не думаете ли, вы, Ваша Светлость, что война с Турцией не могла бы быть для России особенно серьезной, – в полувопросительной форме сказал посол.
   Великая страна не должна вести малых войн, – ответил Веллингтон и перевел афоризм на английский язык: «А great country ought never to make little wars…» Он вернулся к военным вопросам и сказал, что присутствие Наполеона во главе войск бывало по значению равноценно 40-тысячной армии. – «Неужели 40-тысячной?» – переспросил посол пораженный точностью расчета. – «Да, да, 40-тысячной», – подтвердил герцог. – «Какое великое предзнаменование в том, что ваша светлость родились в один год с Наполеоном!» – сказал посол и пожалел о неудачном замечании: он вспомнил, что в один год с Наполеоном родился также лорд Кэстльри. «Все-таки, они должны были бы как-нибудь между собой устроиться насчет великого предзнаменования…»
   Герцог поговорил еще минут десять о финансовых вопросах, – он почему-то считал себя глубоким финансистом, – поговорил и о разных других предметах, все в тоне королевской благосклонной шутливости, затем сказал: «Однако, я вам порядочно надоел» – и нащупал в кармане часы; лицо его осветилось детской улыбкой. У Веллингтона была слабость к часам; он имел огромную их коллекцию, в которой были и часы Типпу-Саиба, захваченные после взятия Серингаптама, и часы с картой Испании на крышке, подаренные Наполеоном испанскому королю Иосифу, и еще очень много других исторических и неисторических часов. Недавно Брегет изготовил, по особому его заказу, часы с замысловатым циферблатом, – время можно было определять наощупь. «Пора, пора», – сказал герцог и показал Брегетовские часы. «Последняя новинка, очень удобно: не надо вынимать из кармана», – пояснил он, вставая.
   Кэстльри проводил его до выхода. Из дверей высовывались переписчики, желавшие увидеть вблизи железного герцога. Старший секретарь вполголоса перечислял, все его титулы; герцог Веллингтон, герцог де Брюнуа, князь Ватерлоо, маркиз Дуро»… Веллингтон сел на коня – нельзя было сказать: вскочил, – и поскакал домой. Все испытывали странное чувство: как это памятник скачет?
   – Mon cher comte, nous réglerons cette question a l'aimable, – сказал лорд Кэстльри послу в заключение деловой беседы. Он всегда говорил «a l'aimable» вместо «à l'amiable», но вид у него при этом был столь уверенный и столь dignified, что даже французы иногда терялись: может быть, в самом деле надо говорить «à l'aimable»? Посол горячо поблагодарил, простился и вышел. Его лорд Кэстльри провожал только до лестницы: посол представлял иностранного монарха, но это не был герцог Веллингтон.
   В три часа дня, отдав последние инструкции, министр отправился в Палату. Жена сопровождала его и туда. Леди Кэстльри поднялась наверх, лорд Кэстльри вошел в залу заседаний и занял свое первое место на правительственной скамье, холодно-вежливо отвечая на приветствия. В парламенте не очень любили министра иностранных дел. Тори считали его человеком высокомерным, виги возмущались его внешней и внутренней политикой. Почти все, однако, отдавали должное личным качествам министра, уму, воле, трудолюбию, последовательности, джентльменству; многие считали его глубоким государственным мыслителем. Были у него немногочисленные личные друзья, преклонявшиеся перед ним и фанатически ему преданные. Но были и немногочисленные личные враги, отрицавшие за ним какие-бы то ни было качества.
   В этот день в палате прений по внешней политике не было. Был вопрос, относившийся к недороду и к тяжелому положению низших классов. Виги говорили, что народ переобременен налогами, что так дальше продолжаться не может. Виконт Кэстльри слушал равнодушно: знал, что так оппозиция говорить должна по обязанности, что в этом ее ремесло: это условные слова, вроде того, как новые министры неизменно говорят, что их кабинету пришлось встретиться с небывалым и неслыханным по трудности положением из-за наследства, полученного ими от их предшественников. Он даже сомневался, стоит ли ему отвечать. Все же решил ответить и сказал холодно несколько слов на свою обычную тему: – «It is delusive and dangerous, to say that distress arose from taxation and not from Providence and the great principles of Nature…» На скамьях тори послышались возгласы: «Неаг, hear…» Главный же враг и недоброжелатель лорда Кэстльри, член Палаты от Винчельси, Генри Брум, все время с ненавистью на него поглядывавший, подумал, что подлинное Божье наказание не в недороде: оно в том, что огромной империей и отчасти судьбами мира правит тупой, ограниченный, невежественный человек, не знающий даже английского языка.
   Ответив оппозиции, министр иностранных дел вернулся с женой домой. Они пообедали вдвоем, без гостей. Гости должны были у них собраться вечером после оперы. Так как обещал заехать принц-регент, то леди Кэстльри распорядилась, чтобы ужин был подан на великолепном саксонском сервизе подаренном монархами министру после Венского конгресса. Обед же, скромно сервированный, был очень простой, английский: черепаховый суп, джойнт, стилтон, пудинг; все запивалось пивом в весьма умеренном количестве. После обеда, лорд Кэстльри поцеловал руку жене. Они отправились одеваться.
   В туалетной комнате, перед зеркалом, вделанным в Шератоновскую штучку, министр заметил что на подбородке у него успело выступить несколько седых волосков. Он не любил бриться во второй раз в день и решил снять волоски, не намыливая лица. Виконт Кэстльри достал бритву и опять, с непонятным ему самому тревожным неудовольствием, обратил внимание на то, что небольшой нож куда-то исчез.
   Затем он зашел к жене, – всегда высказывал свое мнение об ее туалете. Леди Кэстльри одевалась, по общему отзыву, плохо; о ней ходили разные анекдоты: говорили, например, что однажды, на Венском конгрессе, она надела, вместо диадемы, осыпанный бриллиантами орден Подвязки ее мужа. Министр совершенно искренно похвалил платье и поцеловал жену в голову, молчаливо благодаря за ее восторженный взгляд: лорд Кэстльри был в самом деле великолепен; едва-ли на свете когда-либо существовал человек более dignified, чем он.
   Сложная прическа жены еще не была доделана: по пришедшей из Парижа моде, надлежало носить в волосах от восьми до двенадцати перьев, – чем больше, тем лучше. Это требовало времени. Министр развел руками, показывая, что тут он бессилен. – «Я готов и пропустить первый акт», – сказал он, показывая улыбкой, что это для него большой жертвы не составит, – «буду ждать вас у себя».
   Кабинет был теперь освещен только лампой над Шератоновским диваном. При входе взгляд министра остановился на лошадиной голове. Какая-то неясная мысль опять тревожно его поразила. «Нет, в депешах ничего особенного печального, кажется, не было?» – неуверенно сказал он себе. Лорд Кэстльри неторопливо расхаживал своей величественной походкой по кабинету, переходя из освещенной части комнаты в полутемную. Почему-то в нем все усиливалось чувство тревоги, с которым он проснулся в этот день. В депешах все было не слишком приятно, но не было ничего особенно дурного. Ничего дурного не произошло и днем на заседании Палаты. Вдруг когда министр приблизился к дивану, гнедая лошадь с полотна показала ему язык… Он прирос к полу от негодования: «Что это? Как она смеет?…» Виконт Кэстльри вздрогнул, провел рукой по лбу, пришел в себя. «Просто я переутомился», – подумал он и поспешно отошел от дивана.

X

   – … Вы меня осуждаете за неверие, милый друг, – сказал Байрон. – Между тем, слухи о моем атеизме распускаются конкурентами моего издателя, дабы повредить распространению моих книг. Расчет, кстати сказать, неверный, ибо периодически восстанавливающаяся мода на неверие возвращается в Европе и сейчас. Очень сожалею, что князь Меттерних считает Господа Бога австрийским патриотом и обер-канцлером, а лорд Кэстльри – верховным лидером партии тори. Но сам я не атеист. Не могу назвать себя и верующим человеком. Прежде боялся, что природа произвела меня в день совершенного равнодушия. Теперь вижу, что все-таки сомневаюсь, – это по моему, ne plus ultra веры. Наставлять же меня тут совершенно бесполезно. Так же напрасно говорить человеку: не сомневайся, веруй, как напрасно говорить: не спи, бодрствуй. Он заснет все равно.