— Как же не осел? И капюшончик на домино этакой востренький. Ну да, осел, совсем Родомонт-забияка, храбрый дурак…

XII

   Маски были обязательны только в Тройном зале, в котором находился государь. Там должно было состояться и маскарадное шествие. Держа в левой руке черную бархатную маску, Талызин поднялся по лестнице в бель-этаж. Издали слышалась печальная музыка. По ступеням между балюстрадами серого мрамора поднимались люди в домино. Большинство, как Талызин, держали маски в руках. Лица разобрать было нелегко. В сенях и на лестнице еще стоял довольно густой туман, сквозь который прорезывались обведенные дрожащим круглым сиянием бледные огоньки свечей. Наверху в залах было светлее; там сырость была выведена лучше. Талызин остановился и спросил себя, идти ли в Тронный зал. Хотя Пален, которого он искал, скорее всего, мог находиться именно там, Талызин почему-то пошел в противоположном направлении. Звуки музыки удалялись и слабели. «Все равно в Тронном зале не разговоришься», — подумал он. По огромным, холодным, не одинаково ярко освещенным залам Михайловского замка неуверенно, двумя вереницами, тянулись в обе стороны, лишь изредка отражаясь в зеркалах, большей частью потускневших от влаги, странные розовые фигуры с высокими капюшонами на головах. Несмотря на огромное число приглашенных, оживления не было никакого. Почти не слышно было и гула разговоров. Талызин здесь, как везде, знал множество людей, но никто к нему не подходил. Знакомые с принужденной улыбкой обменивались неловкими поклонами, — очень непривычно и неудобно было кланяться в маскарадном костюме. Иные военные подносили руку к капюшону и тотчас ее отдергивали. «Не весьма приятный бал», — подумал Талызин. Вдруг впереди себя он услышал другую, веселенькую музыку. Оркестр играл что-то старое, давно знакомое. Талызин вошел в белый зал, где собралось купечество. Здесь танцевали, было шумно и как будто весело. В ту минуту, когда вошел Талызин, маленький духовой оркестр, расположенный не на хорах, а в самой зале, в углу, на мгновение перестал играть. Распорядитель, молодой человек в красном, расшитом золотом домино, закричал диким голосом, все росшим к концу фразы (так, что Талызин вздрогнул): «Штейнбасс! чудный веселостью контратанец, с превычурными балансеями!..»
   В дверях зала Талызин столкнулся с Иванчуком, который, обмахиваясь маской (хоть вовсе не было жарко), разговаривал с хорошенькой, сиявшей весельем женщиной в костюме ворожеи. Иванчук, видимо, был недоволен тем, что Талызин застал его в зале, отведенном для купечества (Настеньке здесь было гораздо приятнее и легче). Он вступил в разговор и с жаром стал описывать роскошь внутренних апартаментов ее величества.
   — Мервейе, мервейе, женераль, — говорил он. — А тут забавно, правда, грасы какие![137] Веселятся толстосумы…
   — Разве пускают во внутренние апартаменты?
   — Нас пустили, — небрежно сказал Иванчук. — Разрешите, генерал, познакомить вас с моей супругой, — добавил он и, взяв Настеньку за руку, сказал ей значительным тоном: — Настенька, генерал Петр Александрович Талызин, командир Преображенского полка… Рефюзе, — шепотом добавил он, показывая глазами на распорядителя, который, очень бойко улыбаясь, на цыпочках скользил к ним, очевидно с тем, чтобы пригласить Настеньку танцевать.
   Талызин поклонился Настеньке, невольно задержавшись на ней глазами.
   — Вы не видели, граф Пален в Тронном зале?
   — Вы желаете поговорить с Петром Алексеевичем? — хитро улыбаясь, переспросил Иванчук. — Нет, нет, он не в Тронном, он только что был в Готлиссовой галерее, я как раз оттуда… Граф, кстати, сегодня не будет у высочайшего стола. Графиня Иулиана Ивановна приглашена, а граф…
   — Это где, Готлиссова галерея? — перебил Талызин.
   — Да вот отсюда налево, во внутренних покоях государыни, за концертной залой, — поспешно сказал Иванчук.
   Заглаживая свою неучтивость, Талызин особенно любезно простился с Настенькой и поцеловал ей руку. Она покосилась на мужа и вспыхнула от удовольствия, чувствуя, что понравилась красивому генералу и что Иванчуку это чрезвычайно приятно.
   — Милости просим к нам, — смущенно сказала она и спохватилась. Иванчук с ужасом взглянул на Талызина, но, не заметив на его лице никакого негодования, сам горячо добавил:
   — И правда, Петр Александрович, если заедете, вы нас осчастливите… — Он торопливо назвал адрес и пожалел, что Талызин не записал.
   «Отчего бы, в самом деле, ему не бывать у нас, хоть он и командир Преображенского полка, — с гордостью подумал Иванчук. — Co временем министры будут захаживать». Он ободрительно улыбнулся Настеньке, имевшей виноватый вид. Талызин поблагодарил за приглашение и отошел. У него осталось неприятное ощущение от тонкой улыбки Иванчука и от интонации, с которой тот спросил: «Вы желаете поговорить с Петром Алексеевичем?» — «Да, конечно, все уже знают», — с тревогой подумал Талызин. В действительности Иванчук ничего не знал, кроме ходивших по Петербургу неопределенных слухов о заговоре. Он, собственно, ничего и не имел в виду, а улыбался хитро больше так, наудачу.
   Внутренние покои государыни в самом деле были открыты в этот вечер, но людей там встречалось немного. Отдельные гости заходили посмотреть комнаты и тотчас исчезали. Талызин искал глазами Палена. Хотя мысли его были заняты предстоящим разговором, он невольно любовался красивыми вещами, которых было так много в этих комнатах. «Неужто подлинный Бернини? Нет, едва ли… Это хорошо, голубой бархат на фоне белого мрамора… Золота, пожалуй, слишком много. А все-таки хорошо. Надо будет у себя устроить такую же штуку… ежели на плаху не попадем». Звуки музыки стали слабеть. Гостей попадалось все меньше.
   В большой комнате, расположенной за концертной залой, было зажжено лишь несколько канделябров по углам. Но в огромном мраморном камине горел яркий красный огонь. Спиной к нему, заложив назад руки, стоял Пален, разговаривавший с человеком еще выше его ростом. Больше в комнате никого не было. «Николай Зубов», — с неудовольствием подумал Талызин, быстро подходя к ним. Что-то в виде этих двух громадного роста тяжелых людей в высоких острых капюшонах было неприятно Талызину. Их лица были странно освещены снизу, как у актеров от рампы. Тени захватывали всю длинную комнату, ложась снизу на стену. Подходя, он услышал конец разговора.
   — Я Сашке зубы выбью, даром что обер-камергер, — говорил Зубов.
   — Да не в этом дело…
   — А я говорю, в этом… И Саблукову тоже зубы выбью…
   Зубов был, как почти всегда, навеселе. Пален смотрел на него с любопытством.
   — А, Талызин, рад видеть… Холодно как, правда? — произнес Пален. «Ох, и с ним будет разговор», — подумал он утомленно.
   — Ну, я пойду к буфету греться, — сказал Зубов, здороваясь с Талызиным. — Потом приходите туда оба, отличное у него бургонское…
   Он вышел из галереи, немного пошатываясь (что казалось страшным при его гигантской фигуре). Пален, улыбаясь, смотрел вслед Зубову.
   — И этот нужен, и этот, — с легким вздохом сказал он. — Там штейнбасс играют, правда?.. Ну, что нового?
   — Я у вас о том хотел узнать, Петр Алексеевич.
   — Все идет отменно хорошо, Петр Александрович, — сказал Пален с шутливой интонацией, относившейся как бы к сходству их имени-отчества. — Догадываюсь о том, что вы хотите со мной поговорить. Вы натурально желаете знать — когда?
   — Именно… Но кроме того…
   — Точно не могу сказать, когда, — перебил его Пален. — Точно не могу сказать, но скоро. Теперь очень скоро.
   — Чего вы ждете?
   — Жду, чтоб набралось человек пятьдесят — шестьдесят.
   — Зачем так много?
   — Меньше нельзя. Выйдет на дело пятьдесят, не льщусь, чтоб дошло десять.
   — То есть как же это? Остальные погибнут, что-ли?
   — О нет… Отстанут в дороге незаметно… Дело, знаете ли, нелегкое, многие обробеют. Это будет похуже сражения… Вы еще, быть может, хотите мне сказать, что пролонгации рискованны, что нас могут выдать. Весьма верно, это я слышу от всех. Все осуждают, вот только помогают мало… Ничего не поделаешь, надо под… Ведь оригинал «Афинской школы»[138], кажется, в Риме, правда? Превосходнейший этот гобелен en haute lisse[139], — совершенно не меняя выражения голоса, сказал Пален, показывая рукой на стену, а глазами, едва заметно, на дверь против камина. Стоявший к ней спиной Талызин с удивлением оглянулся. В галерею зашли два молодых человека. Они быстро оглядели комнату, робко взглянули на Палена и исчезли через минуту, показав, что не испугались важных людей.
   — Кроме того, Александр все еще не дал своего согласия. Я принял намеренье нынче опять с ним говорить, — продолжал нехотя Пален. — Наконец, не аранжирован деталь, от которого полагаю зависящим многое… Это не весьма вам интересно.
   — Напротив того, весьма интересно. Какой же деталь, Петр Алексеевич? — хмурясь сказал Талызин. — Я полагаю, вы могли бы иметь более ко мне доверия.
   Пален смотрел на него с неудовольствием:
   — Не репорты же об этом печатать… Что ж, если вы так хотите знать… Это, кстати, недалеко отсюда…
   — Как?
   Пален отошел от камина, прошел по галерее до конца, заглянул в дверь и вернулся.
   — Вы хорошо знаете Михайловский замок?
   — Совсем не знаю, — ответил Талызин, вдруг побледнев.
   Пален слегка развел руками с выражением: «иного от вас и не ожидал». Он еще подумал, затем подошел к другой двери, которой в полумраке прежде не замечал Талызин.
   — Кириллов, — позвал Пален, приоткрыв дверь. Ответа не было. — Кириллов! — повторил он громче. — Верно, перепились по случаю праздника. Это вход в его приватные покои. Желаете пройти? Там никого нет.
   Пален подошел к канделябру и вынул из него зажженную свечу.
   — Пожалуйте, — сказал он с усмешкой, открывая дверь. Пламя свечи изогнулось горизонтально. Им в лицо подул резкий ветер. Пален закрыл дверь. За дверью было темно и холодно. Только в конце анфилады комнат мерцал легкий свет. Пален шел осторожно, внимательно наблюдая за дрожащим пламенем свечи. Талызин безмолвно, как зачарованный, следовал за ним в нескольких шагах, неуверенно ступая и вытянув вперед левую руку, точно он боялся на что-то натолкнуться или упасть в яму.
   — Воску б не накапать, — не останавливаясь и не оборачиваясь, сказал шепотом Пален. — Это его библиотека.
   — Не слышу… Что? — шепнул, неровно ступая, Талызин. Сбоку огромным голубоватым четырехугольником слабо блеснуло окно. За ним, чуть светясь, расстилалась снежная пелена. Где-то вдали дрожал звездочкой огонек. Свет ночника впереди приближался. Талызин стукнулся рукой о дверь. Они вошли в комнату, где горел ночник. Пален остановился.
   — Здесь, — сказал он едва слышным шепотом. Талызин, сжимая плечи, с трудом переводил дыхание. В комнате было очень холодно. Его колотила нервная мелкая дрожь. Сердце стучало. Он хотел что-то сказать, но чувствовал, что язык может не подчиниться. Без кровинки в лице, он молча кивнул два раза головою.
   Комната была обложена по стенам деревом и выстлана во всю длину очень мягким толстым ковром. В памяти Талызина навсегда остались освещенные бледным пламенем ночника конная гипсовая статуя, громадный камин, странный письменный стол с решеткой из слоновой кости, небольшая кровать за ширмами. Камин и кровать почему-то были особенно страшны Талызину. Он опять хотел что-то сказать, но вышло невнятное бормотанье. Талызин взялся рукой за грудь и сделал вид, будто кашляет. Вдруг сквозь открытую, дрогнувшую на крючке форточку ветер с силой ворвался в комнату и рванул пламя свечи. Тени взлетели по стене. Пален, распахнув домино, быстро заслонил свечу левой ладонью и сделал несколько бесшумных шагов к стене.
   — Вот он, деталь, — сказал он, высоко подняв руки и осветив тяжелую дверь.
   — Что такое? — прошептал Талызин.
   — От этого все зависит. Потаенных дверей в спальной нет. Я выяснил. Но есть эта. Двери двойные. Стены толщины необыкновенной. Слышно оттуда не будет.
   — Так что же? — еще глуше шепнул Талызин. Дрожь его все усиливалась.
   — Пойдемте, там скажу, — ответил Пален. Он быстро обвел свечой вокруг себя. Пламя заколебалось. Огромная бесформенная тень метнулась по стене, покрыв часть потолка. «Точно дьявол в удушливом сне!..» — подумал Талызин. Они поспешно пошли назад. Вдруг издали донеслись веселые танцующие звуки духового оркестра. Пален задул свечу и приоткрыл дверь. В Готлиссовой галерее по-прежнему никого не было. Он вошел в комнату, вставил свечу в канделябр, снова ее засветив, вернулся к камину и принял прежнюю позу, не глядя на смертельно бледного Талызина.
   — В чем же дело? — спросил наконец, овладевая собою, Талызин. Он все время нервно оглядывался на дверь.
   — В том дело, — сказал Пален, — что, коль скоро зачнется в библиотеке шум, он бросится в те двери, поднимет крик, и через минуту в спальню ворвется стража.
   — Да ведь караул будет наш?..
   — Наш, наш? — повторил Пален, барабаня пальцами вытянутой руки по мраморной доске камина в такт доносившейся музыке. — Офицеры наши, а за солдат могу ли поручиться? Очень действует на солдат вид русского царя…
   — Что же вы хотите сделать?
   — Я его убеждаю наглухо закрыть те двери. Намекаю, что гибель может прийти оттуда.
   — Как так?
   — Двери ведут в спальню императрицы. Моя задача теперь в разговорах с ним вселить против нее подозрение. Авось ли выйдет…
   — Какая…
   Талызин хотел сказать «Какая низость!», — но опомнился. Пален посмотрел на него мрачно, перестал барабанить пальцами и повернулся лицом к камину, как бы показывая, что разговаривать больше не о чем. Усмешка сошла с угла рта Палена, и глаза его стали стальными.
   — Мы, однако, порешили лишь отреченье, — нерешительно проговорил Талызин. — На убийство иные не пойдут…
   Он сказал это и почувствовал, глядя на Палена, что неловко и незачем говорить пустяки.
   — Не идите, — равнодушно ответил Пален. — Это делает честь вашему мягкосердечию. Займитесь среди сиротства вашего самоусовершенствованием — кажется, это так называется?.. Оно же и более еще безопасно.
   — Нет, полноте, Петр Алексеевич, не для того говорю я, чтобы меняться с вами оскорблениями… Вы знаете, как я вас уважаю.
   — Ah, je vous remercie[140], — резко сказал Пален, снова к нему поворачиваясь. Он перешел на французский язык. — Конечно, я очень дорожу вашим уважением, но боюсь, что мне никак его не заслужить. У нас слишком разные взгляды… Я желал бы, однако, знать, — добавил он, видимо сдерживаясь из последних сил, — я желал бы знать, чего вы все, собственно, хотите? По-вашему, то, что я делаю, подлость? Вы это хотели сказать? Ну, мы не сделаем подлости, этой подлости, он убежит, нас схватят, изрубят в куски тех, кто не дастся, других повезут в Тайную… Вы нас в застенке будете утешать тем, что мы подлости не сделали? Да мы уже сделали тысячу подлостей! Да, да, мы все — и вы в том числе… Нет, вы правы, уходите из комплота, Талызин. Предоставьте политическое убийство людям покрепче вас. Панин, по крайней мере, был дипломатичен: он вовсе об этом не спрашивал. «Не мое, мол, дело, устраивайтесь, как знаете. Мне главное, чтоб была конституция…»
   Талызин молча его слушал. Он чувствовал большую усталость. «Ах, все равно, лишь бы скорее… Он прав, конечно… Да и вправду вздор все это. И угрызений совести не будет ни у него, ни даже у меня… Все вздор», — угрюмо думал он.
   — Вы меня не поняли, — сказал он сухо. — Я говорил не о себе… Но быть может, целесообразнее добиться отречения, чем убивать.
   Пален засмеялся:
   — Конечно, вы еще молоды, Талызин, но вам все-таки не двадцать лет и вы не сын Павла, как Александр. Подумайте о том, что вы говорите. Отреченье немыслимо. Ну, предположим, он отречется, как отрекся его отец. Куда вы его денете? В крепость? В загородный дворец? Да на следующий день его освободит гвардия! А не на следующий день, так через месяц, через год, когда найдется новый Мирович, честолюбивый офицер, который взбунтует свою роту солдат. Пришлось бы задушить его в загородном дворце, как задушили его отца. По-моему, гораздо менее гнусно убить самодержца, чем беззащитного узника… Говорить об этом незачем. Но вы должны были бы понимать, что нельзя оставлять в живых двух царей. Мы не можем рисковать судьбами Русского государства. Уж лучше провозгласить республику…
   Оркестр в белом зале заиграл новый танец.
   — Это матрадура, — сказал, прислушиваясь и улыбаясь, Пален. — Очень люблю… Вы не танцуете, Петр Александрович? Пойдем, что ж все говорить о таких неприятных предметах…
   Они вышли в Концертный зал.
   «Он щеголяет своим хладнокровием… И о матрадуре тоже сказал из щегольства. Умный человек, а хочет зачем-то походить на злодея из слезной драммы… Но в существе он совершенно прав, — думал Талызин, сожалея о том, что возражал. — Все это и просто и неоспоримо».
   Пален смотрел на него и улыбался, качая головой в такт матрадуре. «И с этим каши не сваришь, — думал он ласково. — Этот еще из лучших… Нет, надо в исполнители взять немца. Без Беннигсена дело не выйдет».

XIII

   Знакомых на маскараде было у Штааля немало, но как-то так вышло, что не к кому было пристать. Впрочем, ему этого и не хотелось. Тоска не покидала его ни на минуту. «Да в чем дело? — уже по привычке думал он, хитря сам с собою. — Деньги есть… Не очень много, конечно, однако я никогда не был так богат, как теперь… Или в Шевалиху так я влюблен, что ли?.. Если говорю Шевалиха, как Иванчук, значит, не так влюблен… Или заговора я боюсь?» — невинно подходил он к этому предположению, хоть с самого начала знал, что именно в этом все дело. Мысль о заговоре лежала у него на сердце камнем. «Raisonnons[141], — повторял он угрюмо в сотый раз. — Во-первых, никто меня не заставляет лезть в комплот[142]… Быть может, Ламор и прав. Что ж, не захочу, так и не полезу. Значит, вздор…» Но это рассуждение, как будто совершенно неоспоримое, не требовавшее никакого «во-вторых», его не успокаивало. «Нет, пойдешь, — отвечал он себе злобно. — Вот и не заставляет никто, и прав старик Ламор, а ты все-таки пойдешь… И попадешь, чего доброго, на дыбу в том деревянном строении в крепости. — Он не раз (особенно после встречи с Ламором) представлял себе дыбу, знал ее устройство и по ночам возвращался к ней мыслями. — По потолку через весь застенок идет тяжелый брус, на нем блок с веревкой в желобе. Разденут догола, на ноги бревно, руки выкрутят назад и свяжут ремнями (это у них называется хомутом). За хомут подвесят к блоку. Затем заплечный мастер в красной рубахе потянет веревку, — верно, так завизжит в желобе… Тело медленно поднимается, руки выйдут из суставов. Это виска, а потом будет встряска: он вскочит на бревно и запляшет… А после встряски бьют кнутом… Ну, да разве я одну виску выдержу?.. Верно, тотчас околею, и слава Богу… А ежели и через это пройти? Тогда из строения в длинную кибитку, под рогожу. Снизу отверстие, пищу подают и для всего… Да, хорошего мало, — говорил он себе, содрогаясь, — надо очень, очень подумать… Ну, а во-вторых? Какое-то у меня было еще во-вторых и в-третьих?.. Да, во-вторых, не я один, верно, в заговоре, а, быть может, десятки или, скорее, сотни людей. И Пален в том числе, за ним ведь не пропадешь…» Он искал глазами Палена (его многие искали в этот вечер) и вдруг невдалеке от себя увидел Иванчука с Настенькой. Штааль холодно поклонился. Иванчук ласково-пренебрежительно кивнул головой. Настенька ответила неестественно-бесстрастным поклоном (она этот светский поклон нарочно разучила для встречи с Штаалем и даже заимствовала гордый поворот глаз из игры госпожи Шевалье в какой-то пьесе). Раскланялись, разошлись, и оба почувствовали, что все кончено навсегда. Их даже почти не взволновала встреча. Штааль нисколько не домогался больше любви Настеньки. «Все взял, хорошего понемножку, дай Бог счастья Иванчуку!» — говорил он себе насмешливо. Однако ее равнодушный поклон с гордым поворотом глаз был ему неприятен. Эта маленькая неприятность теперь легла в кучу, едва увеличив давившую его Душевную тоску. «Черт с ней, с Настенькой! — пробормотал он сквозь зубы и опять, как часто в последнее время, с удовольствием почувствовал себя циником, для которого нет ничего святого. — Были бы деньги да здоровье, вот теперь и вся моя философия… Да, вот только заговор… А не спросить ли прямо у Палена: так, мол, и так, выкладывай, старый черт, все что знаешь, не то до государя дойду!..» Штааль неожиданно улыбнулся, почувствовав, как невозможно сказать этакое Палену.
   Вдоль стены комнаты, по которой он проходил, тянулся буфет с огромными серебряными леопардами по краям. Буфетов в залах дворца было в вечер маскарада несколько. Но этот был особенно роскошный. У него стояли только люди с именем и с положением. Штааль еще раньше обратил на это внимание. Он подошел к буфету и строго приказал лакею в красной ливрее дать ему рюмку коньяку. Лакей с удивленным видом выполнил приказание. «Ну, вот, и легче стало… А ведь это всегда при мне будет, что бы там ни случилось. Уж водки никто не отнимет. В кибитку, под рогожу, через дыру, и то, верно, можно будет получить косушку… — Штааль представил себя лежащим в кибитке, на соломе, в темноте, под рогожей, с избитым, окровавленным телом… — Душно не будет, скорее холодно, ведь в дыру будет входить стужа, — морщась думал он и вспомнил, как в Сен-Готардском убежище платком затыкал отверстие в потолке чулана, — все не мог заткнуть. — Навсегда и это прошло… Никогда больше не увижу…» Ему вдруг до сладостной боли захотелось увидеть Сен-Готард, черную чашу озера с дрожащей водою, крошечный уютный чулан в монастыре. Штааль тыкнул вилкой в какую-то закуску, велел презрительно смотревшему на него лакею налить еще рюмку, проглотил коньяк залпом — и на мгновенье поймал страшную мелодию, которую в ту ночь за дощатой стеной чулана играл на виржинале монах. На Штааля нахлынула радость. В ту же минуту донесшиеся издали звуки оркестра подхватили и снова унесли безвозвратно мелодию Сен-Готардского убежища…
   — А я Сашке морду набью, будь он двадцать раз оберкамергер, — сказал поблизости густой бас. Штааль оглянулся и саженях в двух от себя увидел у буфета возвышавшуюся над всеми головой фигуру Николая Зубова. С Зубовым пил Уваров. Штааль вспомнил бал у князя Безбородко. «Ах, тогда было весело, не то что теперь!..» Жаль бедного Александра Андреевича… При нем все было по-иному… Лопухина тогда очень ко мне льнула, мог, мог сделать карьер… Того карьера не хотел, а на этот, значит, иду? Разве, впрочем, я только для карьера? А то для чего же? Ежели дело выйдет, я потребую два чина и сто тысяч чистоганом… Как же, однако, потребую? Условие, что ли. заранее заключить? Какую кость ни выкинут, все придется съесть. Могут ли дать сто тысяч на брата? Скажем, нас сто человек, значит, сколько выйдет на всех: сто на сто тысяч — пять да два, семь нолей, стало быть сто миллионов… Где же это взять? Таких денег нет и в казне, — огорченно подумал он и отошел от буфета, с ненавистью взглянув на Уварова. — Правда, мне могут дать больше, нежели другим… Какая, однако, будет моя роля в комплоте? Хорошо бы вправду спросить у Палена. Надо же каждому знать свое дело. А то пройти в Тронный зал, на того посмотреть?..»
   У противоположной стены длинного зала он увидел госпожу Шевалье. Она была в костюме Астреи и с ног до головы залита бриллиантами, хоть это не очень шло к костюму. Перед артисткой, разговаривая с ней, кто-то сидел спиной к Штаалю. «Прелесть какая!.. Подойти?.. Ах, какой я осел! — Штааль вдруг радостно сообразил, что сделал ошибку в счете: ведь сто тысяч, помноженные на сто, составят не сто миллионов, а десять. — Ну да, семь нолей, десять миллионов… Ах, я осел!.. Десять миллионов отлично могут нам раздать, конечно, могут за такую услугу…» Говоривший с Шевалье человек повернул голову вполоборота. Это был Пален.
   Штааль пересек зал в ширину и с беззаботным видом пошел вдоль длинной стены так, чтобы пройти в двух шагах от них. Не доходя немного до госпожи Шевалье, Штааль, до того старательно смотревший в другую сторону, как бы случайно перевел взор, быстро изобразил на лице удивление и низко поклонился знаменитой артистке. Она взглянула на него через плечо сидевшего Палена и приветливо улыбнулась.
   Она не помнила фамилии Штааля, не помнила, кто он, знала только, что он в нее влюблен. Это ей было не в диковину, но оттого ли, что Штааль был очень красив в этот вечер (ему шла бледность и усталое выражение, — он много пил и почти не спал в последние ночи), взгляд госпожи Шевалье задержался на нем гораздо ласковей, чем обычно. Он тотчас это почувствовал. Сердце у него забилось. Пален повернул голову в направлении взгляда артистки и тоже улыбнулся Штаалю. Он жестом подозвал молодого человека и, положив ему левую руку на спину, остановил перед госпожой Шевалье.
   — Вы знаете этого молодого воина, богиня? — сказал Пален, вопросительно глядя на госпожу Шевалье и на Штааля: он не был уверен, свободно ли говорит по-французски Штааль. — Это наш будущий Суворов.