— Поручик Штольц… Барон фон Беннигсен, — познакомил хозяин. — Поручик — наш… Голубчик, не томите, скажите, в чем дело.
   Штааль передал приказание государя и то, что поручил ему сказать Уваров. Николай Зубов покатился со смеху:
   — Пажей, говоришь? Пажей на эту ночь? Ах, забавник…
   Беннигсен приблизился к Штаалю и спросил с сильным немецким акцентом:
   — Так ви говорите, тшто он в свою опатшивальную комнату уходиль?
   — Государь? Так точно, ваше превосходительство, — ответил Штааль и решил больше никого не титуловать: в таком деле все равны.
   — Höchst wichtig[179], — многозначительно сказал Беннигсен, обращаясь к князю. — И ви вашими глазами видели, тшто карауль с конной гвардии смениль?
   — Собственными глазами… Дежурный по конногвардейскому караулу корнет Андреевский мой бывший сослуживец, и я…
   — И конногвардейски карауль с дворца уходиль?
   — Jawohl, jawohl, — фамильярным тоном подтвердил Штааль по-немецки, чтобы не говорить ни «уходиль», ни «ушел». — Jawohl, Excellenz[180], — добавил он, хоть и решил никого не титуловать: «Excellenz» было хорошее слово, которое приходилось употреблять не часто. — Gewiss[181], — добавил он не вполне кстати, но заботливо произнося «i» как «ы».
   — Sehr wichtig[182], — повторил Беннигсен и, прикоснувшись двумя пальцами к груди Штааля, снял с его мундира пушинку меха. Штааль удивленно попятился.
   — Слышал про пажей? Уморушка! — сказал с хохотом Николай Зубов, наливая себе вина. — Ты, малыш, пить хочешь? Тебя как звать?.. Ты ведь грузин, правда? Эх, брат…
   Он опять произнес несколько сильных слов.
   — Не пей так много, — перебил его Платон Александрович. — В самом деле, может, вы закусите? — учтиво спросил он Штааля. Он, видимо, любезной интонацией хотел загладить и грубость своего брата, и то, что сам нетвердо помнил фамилию гостя. Беннигсен наклонился к Зубову и что-то ему сказал.
   — Ну да, конечно, надо исполнить, — торопливо ответил Платон Александрович. — Я сейчас прикажу Клингеру нарядить кадет… Выпейте с нами вина, голубчик, за успех нашего дела. Николай, налей-ка нам шампанского.
   — Это что шампанское лакать, — говорил Николай Зубов, разливая вино. — Тебе налить, немецкая образина?.. Я шампанское и за напиток не считаю. Ты, отец мой, его с английским пивом пополам выпей… Не хочешь, малыш? Ишак ты, право, кавказский ишак…
   Штааль вспыхнул, но сдержался. «Что с пьяного взять?» — подумал он. Платон Александрович умоляюще уставился на своего брата.
   — Was heisst: ischak?[183] — спросил равнодушно Беннигсен.
   — Я на вечерний стол приглашен к Петру Александровичу, — сказал Штааль, выпив вина. — К Талызину.
   — Ах да, мы все там будем, — поспешно заметил Зубов. — Но прежде прошу вас заехать к графу Палену. Вы можете?
   — Отчего же, могу, если нужно для дела.
   — Очень нужно. Пожалуйста, поезжайте сейчас к нему и сообщите, что мы за ним заедем или ежели не успеем, то в полночь прибудем прямо к Талызину… Будьте добры.
   — Не умедлю сделать. Так до скорого свиданья, — равнодушным тоном сказал Штааль, откланиваясь.
   — И говорим вам пароль: «граф Пален», — добавил генерал Беннигсен.

XXVIII

   У кадетского корпуса стояло несколько извозчиков. Штааль выбрал лучшую на вид пару.
   — По часам прикажете, ваше благородие, или в один конец?
   «В самом деле, взять по часам?.. Может, и там пригодится: не пешком же мы пойдем его убивать, — спокойно подумал Штааль. Он теперь впервые вполне ясно почувствовал, что идут на убийство. — Жаль, сани неказистые. Ежели там кто из окна выглянет?.. Надо бы мне иметь выезд…»
   — Пошел в губернаторский дом!
   «Хорошая пара, рублей триста, — подумал Штааль, глядя мимо спины кучера на крытых сеткой лошадей. — Славно идут… Триста рублей, никак не меньше. У левой селезенка играет… Да, надо, надо завести выезд. Дешевы лошади на юге… С чего этот пьяный черт взял, что я грузин?.. А обижаться на него не стоило. Не обиделся же барон Беннигсен за немецкую образину. Это стоит ишака… Так вот он какой, Беннигсен. Говорят, храбрейший, заслуженный генерал. Неман верхом в бою переплыл… Он не русский немец, а немецкий: с немецкой службы перешел на нашу. Нельзя сказать „немецкий немец“. А как же надо? Пароль „граф Пален“, это хорошо. Прекрасный пароль, вспоминать будет приятно… Ежели доведется вспоминать… Я теперь совершенно не боюсь… Неужто я мог хоть на секунду помыслить о доносе?.. Не иначе, как дьявольское наваждение, — думал он, вздрагивая. — Он там в передней отлично мог с пьяных глаз рубануть меня палашом. Этакой хватит, пополам разрубит… Почему, однако, Зубов нынче с палашом? Неужто для этого? Жаль, не взял я палаша. Впрочем, Беннигсен тоже при шпаге, как я… Ну, что ж об этом думать, там будет видно…»
   Штааль действительно больше не думал о том, что должно произойти ночью. К собственному удивлению, он пришел в оживленное, почти веселое настроение духа. Так, бывало, в училище он неделями волновался перед экзаменом, а в экзаменационную комнату входил совершенно спокойно. Сани, сворачивая, замедлили ход на вымершем Невском проспекте. Сверкнули фонари. В морозном воздухе запахло горелым маслом. Будочники вытянулись, стукнув алебардами. Высокий полицейский офицер сбежал с крыльца к остановившимся саням, вглядываясь в седока маленькими глазками.
   — Граф Пален, — наудачу сказал Штааль. Он не знал, нужен ли здесь пароль, но эти слова могли подходить и без пароля. На крыльце, под фонарем, Штааль с изумлением увидел Иванчука. «Он-то здесь зачем? Это еще что?..» Первым инстинктивным движением Штааль подвинулся в санях за спину извозчика, так, чтобы Иванчук его не видел.
   — Ежели к его сиятельству, — сказал, отдавая честь, полицейский, — то они у его превосходительства генерала Талызина. Просили туда пожаловать. Изволите знать, квартируют на Миллионной, в лейб-компанском корпусе.
   «Неужели опоздал и без меня все сделают? — подумал Штааль не то с надеждой, не то с огорчением: теперь ему было бы отчасти и неприятно, если б все сделали без него. — Нет, на ужин опоздал, а на то не мог опоздать. Зубов с Беннигсеном приедут только в полночь…» Он еще себя спросил, не будет ли неблагоразумно показаться Иванчуку; однако не выдержал и, немного поколебавшись, окликнул своего приятеля. Иванчук сорвался с места, едва не упал, поскользнувшись на обледенелых ступеньках, и торопливо подошел к саням. Даже при тусклом свете фонарей было видно, что он дрожит всем телом и что лицо у него совершенно синее.
   — …А… И ты… Ты тоже?.. Я… Что ж это? — стуча зубами, говорил Иванчук. От его обычной самоуверенности ничего не оставалось. Он даже не пытался скрыть свою растерянность, которая почему-то успокоила и обрадовала Штааля. Он никогда не видал своего приятеля в таком состоянии.
   — Ты здесь зачем?
   — Я… Право, странно… Ты не поверишь… Так ты тоже?.. Граф приказал тебе ехать к Талызину… То есть не тебе, а вам всем… Но ты понимаешь… А?.. Мое положение глупое… Так ты тоже?.. Впрочем, я не знаю… Извини…
   Штааль слегка развел руками, показывая, что ничего не может сказать. Он позже сам не понимал, как он мог в такую минуту заботиться о том, чтобы удивить или унизить Иванчука. Всего лишь часом раньше он сам был почти в таком же состоянии.
   — Скоро узнаешь, братец, — сказал он небрежным тоном, так, как говорят об именинном сюрпризе. Полицейский офицер с любезной улыбкой на лице прислушивался к их разговору.
   — Так вы говорите, граф просил к Талызину… Наверное? — сказал беззаботно Штааль. — Знаете, было бы неприятно приехать некстати… Незваный гость…
   Он даже слегка засмеялся.
   — Так точно. Изволите знать, на Миллионной улице…
   — Еще бы не знать!.. Слава Богу, не первый раз. («Незачем было говорить „не первый раз“, — подумал он.) Благодарю вас… Прощай, братец, — сказал Штааль и тронул рукой извозчика: — Пошел на Миллионную… В лейб-компанский корпус… Живо!..
   Извозчик погнал лошадей. Штааль молодцевато откинулся на спинку саней. Молодцеватый вид он сохранял, пока сани не скрылись за углом Морской. Он думал, что Иванчук глядит ему вслед и всегда будет помнить эту встречу, его небрежный тон и слова «Прощай, братец», если они никогда больше не увидятся. «Может, и до Настеньки дойдет, — подумал он. Эта мысль была ему приятна. — Нет, до нее не дойдет. Ей он не так расскажет, особливо ежели мы погибнем… Ну, да мне все одно, не до Настеньки теперь, — думал он спокойно, вздрагивая только от холода. — А то разве приказать ему свернуть направо и на Хамову? Еще не поздно. В постель, что ли?.. Ну, нет… Вот и теперь еще не поздно: прикажу, он мигом повернет назад…»
   Огромная площадь перед Зимним дворцом была так же пустынна, как Морская и Невский. Но на углу Миллионной и дальше по этой улице Штааль заметил людей, прятавшихся у подворотен. «Подозрительные что-то люда… Теперь, пожалуй, уж и поздно назад ехать… Кончено!..» Он тяжело вздохнул. Извозчик тоже, по-видимому, обратил внимание на этих людей, — Штаалю показалось, что он сильно испугался. В окнах квартиры Талызина из-за спущенных штор яркими тоненькими рамками просвечивали огни.

XXIX

   — Так у вас много народа? — громко спросил Штааль небрежным тоном. В сенях все скамейки и стулья были завалены военными шинелями. У лестницы, перешептываясь, с необычным растерянным видом стояло несколько лакеев. Они испуганно оглянулись. Штааль неспроста задал этот вопрос: это, при неудаче, могло потом пригодиться, свидетельствуя о случайном его приходе. Ему было приятно, что он так хорошо собой владеет. Кроме лакеев, в сенях никого не было. «Кому же сказать пароль? — спросил себя Штааль с досадой. — Не лакеям же?»
   — Так точно, много, ваше сиятельство, — шепотом ответил лакей, подбегая на цыпочках. Лицо у него было бледное, но оживленное, как будто даже веселое. Штааль по привычке сбросил шинель сложенной вдвое, так, чтобы плешь на меху справа не была видна. «Шпагу отстегнуть, что ли?..» Ни шпаг, ни палашей внизу не было. Штааль нарочно довольно долго поправлял у зеркала галстук и шарф, показывая лакеям, что нисколько не спешит. Сделав это, он направился к лестнице. Сзади стукнула дверь. Пахнуло холодом. Штааль обернулся. В сени быстро вошел знакомый ему офицер, артиллерийский полковник, князь Яшвиль. Почему-то Штааль чрезвычайно ему обрадовался.
   — Кого я вижу? — воскликнул он, подняв руку. В другое время это восклицание ему самому показалось бы неуместным: он очень мало знал Яшвиля, который вдобавок был значительно старше его годами и чином. Однако Яшвиль тоже сделал радостный жест и, быстро сбросив шинель, поздоровался со Штаалем, очень крепко пожав ему руку.
   — Велик Аллах! — как бы весело прокричал Штааль первое, что пришло в голову. «Что это, как глупо я говорю», — промелькнула у него мысль. Яшвиль, однако, засмеялся и сказал в шутку, так, как говорят рассказчики анекдотов о восточных людях:
   — Хадым, дюша мой, хадым…
   Лакеи с испугом на них смотрели, видимо изумленные громким разговором. В сенях было странно тихо. Штааль и Яшвиль быстро поднялись по лестнице. Издали вдруг донесся бурный взрыв рукоплесканий. Потом снова настала тишина. Они удивленно взглянули друг на друга. Впереди с растерянным видом пробежал на цыпочках дворецкий. Вслед за ним показался Талызин. Бледный, с искаженным лицом, он быстро шел на цыпочках, размахивая руками и разговаривая сам с собою. «Что это с ним? Уж не пьян ли?» — подумал Штааль, опять начиная волноваться. Грохот рукоплесканий повторился. Яшвиль окликнул Талызина. Тот оглянулся, ахнул, поспешно подошел к ним и неожиданно с ними расцеловался. Штаалю, впрочем, это показалось вполне естественным. Но волнение его еще усилилось. Рукоплескания снова оборвались.
   — Это Пален говорит речь, — пояснил шепотом Талызин в ответ на немой вопрос Яшвиля. — Скоро выходим.
   — Куда? — вырвалось у Штааля. Талызин с отчаяньем взмахнул руками.
   — Пройдите… Да… Стоит послушать!.. Стоит! — невнятно проговорил он и схватился за голову. Яшвиль ускорил шаги. Штааль следовал за ним. Сердце у него сильно билось. Они пробежали на цыпочках через несколько комнат и остановились. Впереди за закрытой высокой дверью металлический голос медленно, напряженно бросал слова. «Не месть своекорыстная… Не по расчету… Не за свои обиды… Нет!..» — нарастал средь жуткой тишины голос. Яшвиль бесшумно приоткрыл дверь. В кабинете Талызина тесно толпились люди. Стоя у середины короткой стены, граф Пален говорил, опершись обеими руками на палаш. Пален был чрезвычайно бледен. Несколько десятков людей, затаив дыхание, горящими глазами глядело на него в упор. «За позор родины… За неслыханные унижения…» Голос все рос. Что-то в душе Штааля Дрогнуло по-новому… «За нашу поруганную честь… Нет прощенья!..» — со страшной силой бросил голос.

XXX

   Ртуть в трубке термометра поднялась до 212 градусов и дрожа остановилась. Вода бурлила. Баратаев осторожно приподнял реторту, отодвинул водяную баню, заменил ее песчаной, подставил под нее черную лампу. Затем снова опустился на табурет, раскрыл старинную книгу и прочел вслух негромким голосом.
   «Sic enim habet virtutem efficacem super omnes alias medicorum medicinas, omnem sanandi infirmitatem, eo quod est occultae et subtilis naturae, conservat sanitatem, roborat firmitatem, et ex sene facit juvenem et omnem eorum expellit aegritudinem…»[184]
   Легкая жидкость срывалась по каплям и все быстрее падала в приемник. Баратаев наклонился к концу трубки, жадно вдыхая пары стекавшего вещества.

XXXI

   Штааль всю жизнь помнил вечер в квартире Талызина. Но мучительно-волнующее впечатление это в его памяти навсегда осталось бессвязным. Позже, в рассказах, он не раз (как многие другие) пытался воссоздать картину того, что было. Но это ему не удавалось. Запечатлелись навсегда в его памяти лишь отдельные мгновенья, и они через долгие годы вспоминались так же ярко, как на следующий день. И еще остался в памяти дух тех минут, исполненный тоски, самопожертвования, непонятного наслаждения.
 
 
   В этот день группы заговорщиков ужинали в разных местах города и к десяти часам съехались к Талызину. Ко времени приезда Штааля общий заключительный ужин кончился. Шла попойка.
   Штааль много пил, его заставляли пить другие, и он заставлял пить других. Однако ему потом всегда казалось, что пьян в ту ночь он не был: голова его работала ясно и в мучительно-радостном чувстве, которое он испытывал, не было следов пьяного разгула. За буфетом он запивал семгу шампанским, заедал водку сладким пирогом с вареньем, — ему казалось естественным и есть в этот вечер по-иному, не так, как всегда.
   Позже все говорили, что речь Палена была почти перед самым выходом; да и Штааль потом, рассчитывая время, соображал, что оставался в доме Талызина очень недолго, быть может не более четверти часа. Но казалось ему, что был он там долгие часы. «Что же мы делали?» — спрашивал он себя впоследствии и не мог ответить. В воспоминании был яркий, дрожащий свет свечей в высоких литых канделябрах, вино в бокалах, тревожный беспорядочный гул голосов, иногда повышавшийся до крика. Кто говорил, что говорили, — этого Штааль не помнил. Не помнил он точно всех, бывших на ужине. Но неизменно выплывали в его памяти отдельные фигуры: Талызин сидел у стола в расстегнутом мундире с выражением отчаянья и решимости на лице; Николай Зубов что-то орал под люстрой, чуть не касаясь ее головою; князь Яшвиль с налитым кровью лицом рвал зубами из бутылки туго засевшую в ней пробку; Пален, наклонившись у окна, вглядывался в улицу, мимо осторожно отодвинутой желтой штофной шторы, закрывавшей его волосы и лоб неровной круглой складкой.
 
 
   — Па-кавказски пей! — закричал Яшвиль с яростью, не шедшей к его благодушному облику. В левой руке у него был большой рог. Штааль захохотал и приложил рог к губам. «Неприятно пить всем из одного рога», — мелькнуло у него в уме. Он выпил очень много, но не дотянул до дна, схватился за грудь и пролил вино на шелковый шитый стул. Штааль подумал, что это досадно, особенно ежели видел хозяин. Яшвиль сердито на него закричал: «Пей до дна!»
   Проходивший мимо них неторопливой важной походкой барон Беннигсен, в застегнутом на все пуговицы мундире, оглянулся на крик Яшвиля и приятно улыбнулся. «Ах, вот и вы, генерал», — задыхаясь и кашляя, сказал Штааль. Беннигсен утвердительно кивнул головой. «Па-кавказски пей!» — закричал на него Яшвиль, подавая ему до краев наполненный рог. Беннигсен со снисходительной улыбкой взял рог в руку. Яшвиль, шатаясь, отбежал к уставленному бутылками столу. В ту же минуту к Беннигсену подошел Пален и сказал тихим голосом по-немецки:
   — Прошу вас, вы не пейте ничего. Помните, вся моя надежда на вас, на ваше хладнокровие.
   Беннигсен улыбнулся еще снисходительнее: очевидно, ему была смешна мысль, что вино могло на него подействовать, лишив его хладнокровия. Он кивнул головой, подтверждая, что другие действительно ничего не стоят и что он все сделает. Однако с полной готовностью вставил рог острым концом в тяжелую серебряную братину, предварительно отлив немного вина в стакан, чтоб не залить скатерти: по-видимому, Беннигсену было вполне безразлично, пить или не пить. Они отошли от Штааля.
 
 
   — Тшто ми ошидаем? — спросил Беннигсен, подходя с Паленом к хозяину дома, который в углу комнаты сидел у небольшого стола, опустив голову на руки. — Слуги могут вислушать и могут на улицу выходить, во дворец побежать и императору доносить. Промедление есть смерти подобное, wie der Peter sagte[185], — добавил он с улыбкой.
   — Я уверен в своих людях, — резко ответил Талызин, подняв голову.
   — Дом оцеплен моими агентами, — сказал, пожимая плечами, Пален. — Я велел никого не выпускать, ни слуг, ни господ… Но могут, конечно, проскочить и по воздуху. Дело счастья.
   Беннигсен приятно улыбнулся.
   — Durchlaucht, Sie denken an alles. Sie sind ein grosser Mann… Aber ein Spieler.[186]
   — Ein Hasardeur[187], — подтвердил с усмешкой Пален.
   «Зачем они говорят по-немецки в моем доме?.. Не хочу… — со злобной тоской подумал Талызин. — И как он смел говорить, чтоб не выпускали господ?»
   Пален взглянул на часы:
   — Половина первого.
   — Две минуты после половина первого.
   — Пора, — сказал Пален.
   — Höchste Zeit[188], — подтвердил Беннигсен.

XXXII

   …Et liberavit eos qui timore mortis per totam vitam obnoxii erant servituti…[189]

XXXIII

   Штааль помнил, что шли они по лестнице тихо, что он чувствовал странное душевное размягчение и непривычную слабость в ногах, что лакеи, сбившись по углам, смотрели на них с ужасом, что откуда-то вдруг высунулось на мгновенье, перекосилось и исчезло женское лицо, что кто-то из них при этом старательно-весело засмеялся. Штааль потом не мог сообразить, где именно это было — в доме ли или уже на улице у выхода. Но заспанное, мгновенно переменившееся женское лицо запечатлелось в его памяти навеки. Он потом не раз видел это лицо во сне. Штааль помнил еще, что внизу в сенях, когда они бесшумно надевали шинели, черные стоячие, расширявшиеся кверху, часы пробили один удар. Все поспешно оглянулись: длинная стрелка с надломленным кончиком почти ровно продолжала короткую на голубом фоне старинных вызолоченных часов. Штааль успел прочесть и перевести мысленно латинскую надпись, черным ободком обвивавшую циферблат: vidit horam nescit Horam.[190] Беннигсен в дверях с неудовольствием оглянулся на отстававшие часы. Старый швейцар придерживал рукою дверь. Штаалю запомнились его открытый рот, наклоненная булава, громадные медные пуговицы ливреи. Это было последним впечатлением Штааля в доме генерала Талызина.
   Снег больше не падал. Низко повисло беззвездное небо. Было очень холодно. Редкими порывами дул ледяной ветер, свистя, вздымая снежную пыль, крутившуюся в лучах фонарей подъезда. Вдали по Миллионной было темно.
   Потом Штаалю подробно рассказывали, как их при выходе делили на два отряда: один шел с Паленом по Морской и Невскому, другой, под начальством Беннигсена, по Миллионной и через Летний сад. Штааль, оказавшийся на улице в числе первых, попал в отряд Беннигсена и чрезвычайно вдруг расстроился оттого, что ему идти не с Паленом. Он тоскливо подумал, что незачем делиться на два отряда: уж если идти на такое дело, то лучше бы всем идти вместе. Он даже пробормотал это вслух (на улице в ту минуту было так тихо, что многие услышали). Пален нетерпеливо на него оглянулся и сказал:
   — Господа, прошу ничего не менять в плане. Все обдумано и предусмотрено.
   В воротах блеснул зеленовато-желтый свет. Из двора дома выехали запряженные тройкой очень длинные низкие сани. На козлах, к которым прицеплен был фонарь, сидел офицер. Штааль узнал его, слабо улыбнулся тому, что полковой адъютант преображенец Аргамаков оказался кучером, и тут же вспомнил, что именно Аргамаков по долгу службы постоянно бывает у государя, знает пароль, знает также все входы и выходы Михайловского замка. «Он-то нас и проводит», — с радостной благодарностью подумал Штааль. За первыми санями из ворот выехали другие. Барон Беннигсен сел в сани, неторопливо оправляя полы шинели. За ним вскочило еще несколько человек. Штааль подумал, что лучше бы сесть во вторые или в третьи сани. Он снова почувствовал легкую слабость в ногах, но преодолел ее и молодцевато вскочил одним из первых. Он даже помог взобраться Яшвилю.
   — Вот как князь спешит: в первые сани сел, — шутливо сказал стоявший у крыльца Пален. — У Яшвиля счеты с Павлом, — улыбаясь, пояснил он громко.
   Яшвиль побагровел. Кто-то слабо засмеялся.
   — Да, да, pour faire une omelette, il faut casser des oeufs[191], — со странной интонацией в голосе сказал Пален (все вздрогнули).
   — Так у Воскресенских ворот сойдемся. Недалеко…
   — Недалеко… — как эхо, повторил кто-то в санях.
   — Пароль: «граф Пален»…
   — Граф Пален… — повторил голос.
 
 
   Сани понеслись быстро. Ветер засвистел в ушах. Штааль сидел спиной к фонарю, втянув голову в плечи. Он ничего не видел по сторонам, не видел даже, кто кроме Беннигсена был в санях. «Как на острова едем», — неуверенно пошутил человек, сидевший от него слева. Шутка не была поддержана. Все молчали. Слышался пронзительный скрип полозьев по твердому снегу. Набилось в огромные сани человек восемь или десять. Штааль сидел очень неудобно, на корточках, поджав под себя ногу, которая быстро затекала. Он хотел переменить позу, но раздумал: «Не стоит, недалеко…» — «Холодно очень», — стуча зубами, проговорил кто-то рядом с Беннигсеном. Штааль по голосу признал Платона Зубова. «И вправду холодно», — подумал ежась Штааль. Ветер дул ему в спину. Руки стыли. «Эх, некстати…» Он попробовал достать перчатки, но вспомнил, что одну из них потерял. «Да, волки… Как все странно… Что за ночь!..» Он подумал еще, что теперь не страшно встретить и целую стаю: «Справимся… Впрочем, сюда волки и не забегут… Ерунда какая… Где мы, однако?..» Бешено несшиеся сани замедлили ход. Штааля на кого-то бросило толчком. «Oh, je vous demande pardon»[192], — сказал он и подумал, что глупо тут просить извинения, да еще по-французски. «Санки скок — Сеньку в лоб», — пошутил сидевший слева (он, видимо, гордился тем, что шутит). «Il n’y a pas de mal»[193], — прошептал голос. «Говорит ильньяпа… Тот последний, кажется, Яшвиль… Ведь, правда, государь съездил его палкой, я и забыл про эту историю. Пален науськивает… Убивать нас послал, ясное дело… Ну что ж, убьем… Яшвиль, говорят, фреймазон… И государь тоже фреймазон. Посмотрю, как брат убьет брата… Pour faire one omelette, il faut casser des oeufs… Если шпагой колоть, то ткнуть слева в грудь, чтоб не мучился. Жаль, жаль, что палаша не взял, рубить проще… Зато крови меньше… А стрелять не надо: сбегутся, и оставить нужно пулю про запас для себя…» Сердце у него страшно замерло при мысли, что через четверть часа, даже меньше, через десять минут, он, быть может, — уже не так, не в мыслях, а вправду — пустит себе в рот пулю. «Только бы не на дыбу… Виска и встряска…» Ветер задул в ухо и в щеку Штаалю. Сани свернули. На повороте он увидел фонари мчавшихся за ними других саней. Сани снова понеслись быстро. Он почувствовал облегчение. «Много нас… Нет, застрелиться всегда успею… Только отбежать в сторону, выхватить пистолет, открыть рот — и поминай как звали… Нехитрая штука…» Штааль с трудом перевел дыхание. Он подумал еще, что в такой тесноте, при толчках саней, пистолет его может выстрелить в боковом кармане сам собою. «Вот будет штука, ежели Беннигсена убью и все дело лопнет из-за моего пистолета. Ведь тогда остановятся, не иначе… Куда же его отнесут?.. Нет, Беннигсена никак: дуло вниз. Скорее себе колено прострелю… Хорошо еще, если колено», — подумал он содрогаясь. Сани сильно замедлили ход. Сердце у Штааля сжалось. Беннигсен привстал, вгляделся в темноту и вышел из остановившихся саней. Все сделали то же самое. Штааль, соскакивая, едва не упал, — нога у него была как деревянная.