Итак, дело-то, конечно, не в хлебе, и ситуация требует радикального лечения. Но даже и в узком хлебном вопросе можно было оказать народу решительную помощь, вместе с тем принципиально потеснив правительство, а заодно нанеся и сильнейшее поражение Протопопову: ведь Протопопов всё время боролся за захват продовольственного дела от министерства земледелия в министерство внутренних дел, – так вот теперь от всяких вообще государственных чиновников да передать хлебное дело Петрограда – петроградской городской думе! Это значит одновременно: и передать в верные руки общественности, которые заботливо, горячо схватятся за дело, – и ещё раз показать всей столице и всей стране неумелость, бездарность и обречённость правительства.
   А когда что закипало в объёмной груди Родзянко (склонять свою фамилию по падежам он не одобрял и не разрешал) – то этому ревущему пламени мало кто мог противостоять. Так и сейчас: деятельный думский вождь прежде всего бросился на квартиру к Риттиху. Тот был простужен и с сильным насморком сидел дома. Давя его всею своей крупнофигурностью и значением такого домашнего визита, Второй Человек государства легко получил согласие министра земледелия: занятый всем необъятным движением хлеба из далёких углов страны, он легко уступал внутристоличное распределение, а скрытой здесь общественной мины не увидел.
   Теперь надо было так двигаться в недрах правительства, чтоб обойти стороной изменника и подлеца Протопопова, пока он не узнал и не догадался. И уговорил Родзянко Риттиха – просто жаром своим оплавил, что только быстрое действие здесь может спасти Россию: ехать немедленно к военному министру, а через того воздействовать на премьера князя Голицына.
   И хотя путь этот был необъясним с точки зрения закономерной, но в вулканическом родзянковском дыхании всё пробилось – и часа через два в роскошном своём думском кабинете Михаил Владимирович получил телефонный звонок, что сегодня же вечером в Мариинском дворце состоится совещание по предложенному им плану. Собраться – не для стенограммы, но для делового сговора.
   И вечером в синебархатном зале состоялось это экстренное совещание. Неутомимый трёхжильный Риттих докладывал всё то же, что и в Думе. Что запасов ржаной муки в Петрограде – более полумиллиона пудов (не считая военных складов, где значительно больше). Даже при раздутом до двух с половиной миллионов населении Петрограда – это, на потребляющих ржаной, по фунту хлеба в день на человека, если не будет никакого подвоза. Что опасения, проявляемые населением, не имеют основания, а вытекают лишь из тревожных слухов. Что острый мятельный перебой железных дорог – уже позади, завтра же прибудет 100 вагонов с подгородней станции Любань, и будут рассасываться заторы узловых станций, в марте должно приходить не меньше 35–40 вагонов каждый день, а каждый вагон – это тысячи пудов муки. Что проблема скорей в лошадях, которых в Петрограде до 60 тысяч, и большая доля хлеба скармливается им. Зато мяса – 180 тысяч пудов, и столько же у армейских уполномоченных, а из Сибири надвигается 1000 вагонов мороженого мяса, сколько не могут даже принять холодильники Москвы и Петрограда.
   Родзянко это выслушал и настаивал, что продовольственное дело должно быть немедленно передано городскому самоуправлению.
   Так и правительство согласно.
   И холодно взвешенный, твёрдый, сообразительный председатель Государственного Совета Щегловитов тоже мгновенно поддержал своих обычных противников.
   И оказалось – никого против!
   Правда, придётся менять некоторые статьи законов: расширить права городских самоуправлений. Но правительство взялось сегодня же ночью составить проект и завтра же заявить его в Думе. Родзянко дыханием благородной груди заверил, что Дума примет законопроект в самом спешном порядке. Щегловитов обещал, что не задержит и Государственный Совет.
   И в тёплом единении решили единогласно (как ничто нигде уже давно). Правда, сколько-то дней, недели две, понадобится на процедуру, знал Родзянко свои думские затяжки и своих говорунов о постороннем, – но всё равно, одержанная им сегодня победа была колоссальна! Наконец-то хлебное дело перейдёт в честные и расторопные руки общественности!
   И он везде успел сегодня: и Думой продолжал руководить – и спас столицу от голода!

20

Одиночество царя в Ставке. – Над письмами.
   Вчера на могилёвском вокзале Государя встретил обычный состав штабных офицеров во главе уже с Алексеевым: он вернулся до истечения отпуска, а Гурко уехал в свою Гвардейскую армию. Не виделись почти четыре месяца, и приятно было Государю снова усмотреть немудрящее, несановное, котоусое лицо своего неизменного начальника штаба. Тепло обнялись. Но следы нездоровья ещё очень были на нём видны, держался силой воли. Государь пожурил его, что так спешил из Крыма – мог бы и ещё полечиться две-три недели. Но Алексеев выразил, что хочет участвовать сам во всей подготовке весеннего наступления.
   Он только-только вернулся, ещё не успел и вникнуть в дела. В Управлении поговорили с ним полчаса – не на служебные темы, а так просто. И остался Николай на долгий вечер – один, в отвычном одиночестве.
   Правда, отрыв от Аликс никогда не был полным: каждые несколько часов что-нибудь между ними да проскакивало. Так и вчера вечером примчались две телеграммы: одна от Алексея, что он чувствует себя хорошо и жалеет, что не с отцом, не поехал в Ставку, и другая от Аликс – что Алексей и Ольга заболели корью. И Николай тотчас же ответил телеграммой.
   Так и случилось, не миновало: подозрительный этот кашель, этот кадетик, игравший с Алексеем десять дней назад. А уж если началось, так наверно теперь и все схватят, и уж лучше скорей все заодно, только бы без осложнений. И хорошо, что не взял Алексея сюда, – каково было бы заболеть ему здесь! Но и как же безпокойно будет теперь для Аликс! Хотя бы ей сократить – под предлогом кори – государственный приём.
   А стал разбирать вещи и приводить в порядок комнату и смежную спаленку, – сиротливо стало около походной кровати Бэби, где разложены были его маленькие вещи, фотографии, безделушки. Как согревал его сердце сын, какая надежда – и вечная тревога – росла в нём!
   За обедом увидел всех союзных военных представителей, по которым соскучился за два месяца. Объявил им о кори детей – все огорчились очень. И старик генерал Иванов бородатый был за обедом – такой милый, такой чудесный рассказчик.
   С вечерними часами – одиночество врастало в душу. Было в нём и возвышающее, очень успокаивающее – такая тут стояла тишина, никакого человеческого шума не донесётся, слышно, если в ветре пошевельнётся железная обивка подоконника. Но и – тем острей не хватало присутствия Аликс, и мирного при ней получасового пасьянса каждый вечер. Эта тишина – она и угнетает. Надо будет найти работу. И надо будет по вечерам возобновить игру в домино.
   Уже больше суток он не видел своей Sunny – и тянуло писать ей письмо. Вчера же перед сном и начал писать. А сегодня приложил для Алексея новую радость – вручённый представителем орден от короля и королевы бельгийской, то-то порадуется новому крестику.
   А тем временем слышней проступали и прорабатывались в Николае последние наставления Аликс, ещё повторенные и в том её письме, которое он нашёл у себя в вагоне: будь твёрдым! будь повелителем! пришло время быть твёрдым.
   Да, она права – и с большим душевным усилием Николай готовился стать непременно и только твёрдым. Да он уже – и чувствовал себя твёрдым. Да, чувствовал. В этот раз он приехал в Ставку совершенно твёрдым.
   Но тут – не надо и перебрать. Быть повелителем – не значит ежеминутно огрызаться на людей направо и налево. Очень часто совершенно достаточно бывает спокойного резкого замечания, чтобы тому или другому указать на его место. А ещё чаще – нужна только ясная твёрдая доброта и справедливость, – и люди проникаются, понимают, думают наилучше.
   С этим сознанием, с этим размышлением – как научиться быть по-новому, по-монаршему твёрдым – окончил вчера письмо и вчерашний вечер, – и с этим же сознанием проснулся и начинал новый день.
   А день наступил – ни признака весны: пасмурный, ветреный, потом повалил густой снег. Всё охолаживало душу.
   Пришла ещё одна телеграмма от Аликс, о здоровьи детей: кажется, начиналась корь у Татьяны и Ани Вырубовой.
   Ставочный – строго распорядный, малословный, тихий день. Несмотря на дурную погоду, стала душа Николая расправляться. Жизнь здесь была – род отдыха: не было приёма министров, не было этих запутанных, напряжённых проблем, претензий, конфликтов с Думой. Сходил к Алексееву послушать доклад – о неподвижности фронтов, о мелких случаях, переформированиях, генеральских назначениях, а все решения были заранее подготовлены. Потом – приятный часовой завтрак со свитой. Хотели ехать в обычную прогулку на моторах за город – но уж очень густо валил снег, не поехали.
   Из-за этой снежной бури опоздал и дневной петроградский поезд, с ним – и ожидаемое письмо Аликс, – а уже очень хотелось письма.
   Послал телеграмму: не переутомись, бегая от одного больного к другому, мой кашель меньше, нежнейшие поцелуи всем.
   Кое-как дотянул до вечернего чая – а уже принесли и письмо от Солнышка. С жадностью читал – и все подробности болезни, в каких комнатах расположились, где завтракают, где обедают. Алексей и Ольга грустят, что болят глаза и нельзя писать отцу, а Татьяна (единственная в мать – и волей, и дисциплиной, и тёмными волосами), ещё вчера не отдавшись болезни, прилагала письмецо от себя.
   Страдала Аликс, как Ники ужасно одиноко без милого Бэби – и как самой ей одиноко без мужа.
   И особо напоминала: если будут предстоять трудные решения – надевать тот вручённый ею крестик, уже помогший в сентябре Пятнадцатого года.
   Как всегда, в восемь вечера – обед, с союзными военными представителями и избранными людьми свиты.
   После обеда дал Аликс ещё одну телеграмму – благодарил за письмо, всем больным горячий привет, спи хорошо.
   А отослав телеграмму – почувствовал ещё незаполненность и сел писать ответное письмо.
   Ещё раз благодарил за дорогое письмо. Сейчас беседовал с доктором Фёдоровым, он расспрашивал, как развивается болезнь. Он находит, что для детей, а особенно для Алексея, абсолютно необходима перемена климата, после того как они выздоровеют, после Пасхи. Оказывается, у него – тоже сын, и тоже болел корью, и потом год кашлял – из-за того, что не смогли сразу вывезти. На вопрос, куда же лучше всего детей послать, – назвал Крым! Ну, так думал и сам Николай! Великолепный совет! – и какой это отдых будет и для тебя, душка! Да ведь комнаты в Царском после болезней придётся дезинфицировать, а вряд ли ты захочешь переезжать в Петергоф – да ведь насколько лучше Крым! и как давно не были, всю войну.
   Рисовалось Николаю это новое счастливое устройство семьи с весны – и он тепло расплывался над письмом. Сколько вставало радостных ливадийских подробностей, всего не напишешь. Но мы спокойно обдумаем всё это, когда я вернусь.
   Надеюсь, что я вернусь скоро – как только направлю все дела здесь, и мой долг будет исполнен.
   Сердце страдает от разлуки. Я ненавижу разлуку с тобой, особенно в такое время.
   Ну, дорогая моя, уже поздно. Спи спокойно, Бог да благословит твой сон!

21

(К вечеру 24 февраля)
   План охраны столицы составлялся ещё в 1905 году. Но тогда в Петербурге стояла вся полная гвардия, её не брали на Японскую войну, десятки тысяч отборных, потому и не пригодились. А теперь вся гвардия ушла на фронт, а в Петербург, по поливановской идее стягивать запасных в крупные города, натянули гарнизон в 160 тысяч, и бóльшая часть под видом «гвардии», – но это были еле набранные никудышние войска, и расчёт был только на полицию, конную стражу, жандармов, всех-то – немного за тысячу. Принять ещё надёжных боевых войск отказался Хабалов в прошлом месяце: нет казарм, везде набито запасными. Но ещё в ноябре министр внутренних дел Протопопов хвастливо показывал Государю цветно-раскрашенный план Петрограда, разделённый на 16 районов, к каждому прикрепляется своя войсковая часть и полиция. А кто кому будет подчиняться? У Протопопова было много забот, и он придумал: в случае чего серьёзного – военным. (Полицию, специально приспособленную к охране города, подчиняли проходным незнающим военным.)
   Когда сегодня в половине первого пополудни градоначальник Балк доложил генералу Хабалову по телефону, что полиция не в состоянии остановить скоплений и движений на главных улицах, Хабалов покряхтел и решился нехотя: хорошо, войска вступают в третье положение. Передайте своим подведомственным чинам, что они теперь подчинены начальникам военных районов.
   И обещал, для лёгкости совместного управления, сам, со штабными, переехать в градоначальство сегодня. Балк позвонил Протопопову, тот ничего не добавил. А военный министр Беляев посоветовал Хабалову: если будут люди переходить Неву по льду – стрелять так, чтобы пули ложились впереди них. Нельзя, Государь непременно выразил: обойтись без оружия.
   Итак, в градоначальстве, на Гороховой 2, создался штаб командующего, кабинет Балка наполнился военными. Полицейские чиновники прекратили приём посетителей, но по телефонам всё звонили состоятельные граждане за успокоением. Вокруг градоначальства не было простора и помещений для войск. В маленький каменный двор был введен жандармский дивизион, подходившие же войска располагались на узкой Гороховой и на Адмиралтейском бульваре.
   Что же делать с толпами? Хорошо поняв свою безнаказанность, они, в одном месте рассеянные конными отрядами, без применения оружия, тут же сгущались в другом – и такие перегоны продолжались несколько часов кряду, по всей длине Невского от Николаевского вокзала до Мойки.
   На Гороховую стекались полицейские донесения. Были толпы по тысяче, по три тысячи, сегодня первый день появлялись кой-где и красные флаги. Были ранены городовые на Литейном проспекте, на Знаменской площади, на Петербургской стороне, и некоторые тяжело, за эти два дня ранениями и ушибами пострадало 28 полицейских, но ни полиция, ни войска не произвели ни единого выстрела, никого не ранили холодным оружием, никого не ушибли при разгонах. У Калинкина моста, как и в других местах, толпа пыталась опрокинуть вагоны трамвая, но тут городовые помешали и за то были осыпаны железными гайками, из метавших подростков задержан 17-летний Розенберг. На вечер полиция хотела ставить в вагоны трамвая охрану, но трамвайные не захотели так работать и отвели пустые вагоны в парк. Движение трамваев вовсе прекратилось.
   Второй день сплошные волнения раскатывались по всей столице, из 300 тысяч рабочих сегодня бастовало до 200 тысяч, но вот к вечеру всё стало утихать, и когда поздно собрались в градоначальстве все полицмейстеры и все начальники военных районов – то положение вновь, как и вчера, не казалось серьёзным. Ведь толпы – разошлись, успокоились, как будто ничего в городе и не происходит? Может быть, сегодня толпа была несколько сердитее, чем вчера, но в общем всё равно благодушна, стихийна, случайного обывательского состава, не видно никаких агитаторов, вожаков, никакой организации.
   Может быть, всё и обойдётся само собой? Хотелось бы так верить – и мирно настроенному Хабалову, не готовому ни к каким сражениям, и выздоравливающему от тяжёлого ранения полковнику Павленко, и приехавшим уже на второе сегодня совещание начальникам Охранного отделения и Жандармского управления. Сегодня утром на квартире Хабалова их всех заверили продовольственный уполномоченный Вейс и городской голова, что мука отпускается в ежедневной норме, не снижалось, и хлеб выпекается, никаких причин к мятежу не видно. Происходили безпорядки и раньше десятки раз, и всегда кончались.
   А если всё же завтра опять? Не было указания применять оружие, значит продолжать и завтра ту же безкровную тактику рассеивания. Вот только – проявили нерешительность в разгоне донские казаки? – так вызвать из новгородской губернии гвардейский кавалерийский полк. (О казачьих полках в Петрограде был зимой спор: Ставка требовала их на фронт, Двор хотел иметь их в столице.) «А почему казаки не разгоняют нагайками?» – удивился Хабалов. Из старших казачьих офицеров ему ответили, что нагаек – нет у них, это боевой полк с фронта. – «Так выдать им по полтиннику, пусть себе изготовит каждый».
   Кто-то спросил: а как настроение в войсках? Даже неуместный вопрос: войска есть войска, какое у них может быть «настроение»? Охранный генерал Глобачёв ввернул, что рад бы знать настроение в войсках, но ещё до войны генерал Джунковский провёл высочайше одобренный циркуляр о том, что Охранным отделениям запрещается иметь внутреннюю агентуру в войсках. И с тех пор никакими усилиями этого не удалось изменить, и Охранное отделение не может знать вредные элементы, которые там безусловно есть.
   А вообще, по данным агентуры, левые верхи застигнуты врасплох благоприятностью для них обстановки. Сегодня у них решено: если завтра опять соберутся толпы, то – настойчиво агитировать, а при сочувствии – расширить безпорядки до вооружённого выступления.
   М-может быть так. Может быть не так.
   А если наступающей ночью попытаться арестовать зачинщиков, по их домам?
   Но – есть ли такие зачинщики? Оставалось неясно. Налететь на ночные квартиры вихрем и арестовывать без разбору каждого сорокового? Такого не может позволить себе законная власть. Во всяком случае, Охранное отделение произведёт несколько обысков. В рабочей среде, разумеется, выше нельзя посметь.
   Балк попросил: поскольку многие полицейские вчера и сегодня пострадали в одиночку – больше их по одному не ставить, посты сдвоить. Хабалов разрешил.
   А – что ещё?..
   Вот они все сидели вместе, Верховной властью назначенные военные и полицейские руководители столицы, кроме их руководящих министров Протопопова и Беляева, остававшихся эти дни более чем спокойными. Сидящие здесь – что бы могли угадать, предложить более решительное или действенное? Что вообще можно предпринять против прущей народной толпы? Более решительное оставалось только – рубить шашками, стрелять. Но одна память 9 января 1905 года подавительно висела над ними всеми, одни газетные либеральные полосы заставляли губернаторов бледнеть и оправдываться в своих мерах. А ещё тем более теперь, в разгар войны, – как же пролить кровь своего народа? И своя рука не подымалась, и Беляев предупредил: трупы на Невском произвели бы на наших союзников ужасное впечатление!
   Объяснить чернолюдью? Так везде и развешан приказ командующего. А когда Балк позвал рабочую делегацию от Литейного моста ехать с ним, смотреть приходные хлебные книги – ведь не поехали. Хотя пущенный злой слух работает: а вдруг перестанут хлеб выпекать? кто прячет муку за высокими стенами?..
   Петровские шрамы, та разлиновка, которою так гордился наш голландский император, навсегда вросли и въелись между русскими сословиями.
   Вместо диспозиции войск на завтра – догадаться бросить войска этой самой ночью на работу? – нарядами в военные пекарни, из военных запасов напечь хлеба вдвое, втрое, да войсками же и развозить добавочный хлеб по булочным, чтобы видел народ: вот, не разгонять вас идём, а кормить, и хлеба завались!
   Кто это смеет так догадаться? И это – ведение действительного статского советника Вейса.
   А что безпрекословно обязаны были эти власти – письменно доложить своему начальству о полных событиях минувшего дня.
   Однако ежедневные рапорты столичного градоначальника не могли нарушить образца, установленного ещё Николаем I: сперва – движение больных по госпиталям, потом – несчастные случаи с воинскими чинами, лишь под конец кратко о событиях в столице – которые вообще не должны были иметь место. Эти рапорты писал особый умелый чиновник, хорошо знавший форму и очень красивым почерком. Большие события не вмещались в тот рапорт – да большие, кажется, и не произошли?
   Да министр внутренних дел и сам пребывал в Петрограде, и сам был осведомлен о волнениях, и без этого рапорта. Но считал бы уроном для своего положения серьёзно докладывать императору о столь ничтожных событиях, как эта беготня по улицам. Ведь он всегда уверял Государя, что справиться с бунтарями ему не стоит ничего. О чём же теперь суетиться писать?
   А по военной линии генерал Хабалов и сегодня, как вчера, решительно не находил, о чём бы ему докладывать в Ставку Верховного: его войска не сделали ни одного выстрела, не имели ни одного ушиба, не произвели ни одного серьёзного манёвра.
   Так и 24 февраля никакого доклада о столичных событиях Государю подано не было.
   Очень близко к истине будет сказать, что в этот обманчиво-тихий вечер 24 февраля столичные власти уже и проиграли февральскую революцию.

22

Февральские споры социал-демократов о демонстрациях. – И неожиданный прорыв! – Большевики не знают, что предпринять. – Шляпников ночью на Невском.
   Полфевраля большевики звали рабочих на Невский – те не шли. И вдруг вот – сами попёрли, незваные. Нет, стихия народа – как море, не предскажешь, не управишь.
   Звали на Невский и к Казанскому – нарочно, отвлекая от меньшевицкого призыва идти к Думе в день её открытия, как звала Рабочая группа, ещё до своего ареста. И опять непредвиденно: сам арест гвоздёвской группы рабочие перенесли спокойно, не поднялись. А к Думе 14 февраля безпременно хотели идти. Эту меньшевицкую затею надо было во что бы то ни стало сорвать: хоть никуда не идти, только бы не к Думе! И большевики двинули в массы такую типовую резолюцию: не поддерживать Думу, а прекращать войну и низвергать царское правительство; «правительство доверия» – буржуазный лозунг, только ослабит революционное движение пролетариата; Государственная Дума помогает войне, она безсильна принести народу облегчение, и меньшевики зовут к Таврическому предательски. Никто не идите к Думе, а все – на Невский!
   А межрайонцы откололись, они сейчас никакого выступления не хотели: рабочий класс не готов к революции, и армия не поддержит. Вообще они фракционщики, не хотят действовать слитно. Да у них и деньги, видно, большие, платят стачечным комитетам, Путиловским едва не овладели, держатся независимо. Да собрали к себе лучшую пишущую молодёжь, выпускают листовки чаще других: «Хлеба!», «Равные права евреям!» и «Долой войну! Долой войну!» Но «долой войну» – ещё плохо понимают рабочие массы, и большевики с этим лозунгом поосторожней.
   А ещё ж есть меньшевики-интернационалисты, у тех ещё своя позиция, раскололся волос начетверо, полный разброд социал-демократии.
   Но полфевраля проборолись БЦК и ПК с ними со всеми – и таки сорвали: 14-го к Думе рабочие не пошли!
   Шляпников сам проверял ревниво: надел буржуазное пальто, шляпу, взял под ручку, как барышню, курсистку и долго бродил с ней по Шпалерной, выжидая, не будет ли массового движения. Нет, не было, разве человек пятьсот, – а то стояли любопытными кучками только прислуга барских домов, дворники да прохожие.
   А почему рабочие и на Невский не пошли – сама большевицкая головка виновата, перемудрили: чтобы верней от меньшевиков отделиться, решили и день сменить, вместо 14-го – 10-го, в годовщину суда над депутатами. Но никто не вспомнил, не сообразил: ведь это – последние дни масленицы, даже все военные заводы законно не работают, все рабочие по домам блины едят, – кого же вытянешь на демонстрацию? Спохватились, перенесли стачку на 13-е – но уже не все знали, оповестить не удалось.
   Ладно, не состоялось «на Невский», но не состоялось и «к Думе» – всё равно победа большевиков.
   И вдруг вчера – всё само! Здорово! Застигнутые БЦК и ПК собирались где могли и совещались, Шляпников – со своими недотёпами, Молотовым и Залуцким, а там и с ядром сормовичей, и все – до раззёва ртов: никто рабочих не звал, с чего они вдруг?
   Но уличные демонстрации всегда хороши. Чем бы они ни кончились – они всегда ведут к обострению борьбы. При уличной демонстрации – всегда что-нибудь случится. Солдаты эти дни держались очень пассивно, вяло оттесняли публику, вяло заграждали путь, вступали в разговоры и даже некоторые ругали полицию. Хорошо! От всякого стояния против демонстраций войска разлагаются, слушают демонстрантов и что-то усваивают. Хотя всё ещё у толпы не хватает злости. Как повернуть её решительно от желудка к политическим требованиям?
   Власти оба эти дня вели себя что-то очень уж вяло – поразиться, как нерешительно. Ни одного выстрела – и даже ни одного ареста. Пошёл даже слух среди товарищей, что это – правительственная провокация: мол, нарочно запускают движение, дают разрастись, чтобы потом потопить в крови.
   Но Шляпников этому не поверил сразу. В действиях властей, и особенно в сегодняшнем уговорительном хабаловском объявлении, он почувствовал – истинную слабость власти, очень похожую на ту внезапную слабость 31 октября, когда он безо всяких сил переборол их! Они – просто не уверены в себе, они – не знают, что делать. А между тем, никак не сопротивляясь движению, они и проигрывают.
   Но и – что было делать нам? Как овладеть движением и как обойти остальных социал-демократов? Какие бросить стержневые лозунги? В производстве у нас – одна плохонькая листовка про озверелую буржуазную шайку, и та от руки, и та, может быть, с политическими ошибками? А момент, может быть, самый решительный, ещё важней, чем был в октябре, – как не ошибиться? Минует эта пора – и оборотному взгляду будет всё понятно. Но – как быть сейчас?