Кирпичников подумал: а ведь по-хорошему обо всём бы можно с людьми договориться. И Вельяминову:
– Разрешите, ваше благородие, я один схожу к ним.
– Да тебя убьют.
– Да никогда во веки.
Не пустил прапорщик. Пошёл опять сам к штабс-капитану – просить разрешения разогнать.
Ах, беда, опять к худому. Опять: как солдатам быть?
Вернулся Вельяминов, и первому взводу:
– На-пле-чо! За мной, шагом марш!
И пошёл, сам отмахивая, отстукивая. А они за ним, вяловато. Он тогда звонко:
– Крепче ногу!
Солдаты ворчат:
– Тут не кузня, ногу держать.
Кирпичников остался с другим взводом. Отсюда не слышно, а видно хорошо: там, у памятника, подняли красную тряпку и растопырили над головами, а на ней: «Долой войну!».
Ошалели, что ли? Как это, долой войну? А немец куда?
Шагов через двадцать скомандовал Вельяминов взводу: «На руку!» Повернул фронтом – и пошли цепью, с винтовками наперевес – прямо на красный флаг.
Подступы памятника – из красного гранита, его от снега очищают. И чёрные людишки на нём.
Вельяминов кинулся вперёд, оторвался от строя – поскользнулся – и упал ничком.
И в него тотчас кинули палкой, в спину угодили.
А «долой войну» меж тем свернули, спрятали.
Толпа тоже робела.
Прапорщик бодро вскочил, подошёл, сорвал красный флаг с древка – и вернулся к солдатскому строю.
Спросил своих солдат – кто его ударил? Отвечали, что не заметили.
Повернул взвод, опять «на плечо» – и вернулся сюда, к роте.
Едва построились – из толпы пришла кучка, просила у штабс-капитана вернуть флаг.
Штабс-капитан вежливо просил их, что надо разойтись.
Вельяминов и Ткачура окрикнули их:
– Вы – разойдитесь, а то стрелять будем!
Подошёл один, в студенческой форме, без руки. И целой рукой тычет Вельяминову в значок на шинели:
– Вместе на одной скамье сидели, а теперь ты хочешь в меня стрелять? Ну, стреляй!
Грудь подставил.
Вельяминов ему:
– Армейская служба – есть служба. Без этого – нет страны.
Это правильно.
Откуда-то прискакали казаки на лохматых сибирках. Покрутились, копытами поцокали. Посмеивались. Наезжали на толпу, а мягко.
Толпа переливалась с места на место. «Мельница».
Офицеры ушли сидеть в гостиницу, а Кирпичников с солдатами всё стоял.
Когда толпа слишком наседала, окружала – сами солдаты взмаливались взойти в их тяжёлое солдатское положение, податься дальше.
Тоже служба – не своё дело делать. Люди хлеба хотят, и поговорить хотят, – чего им перегораживать?
Прибежал вестовой: идти пока в дворницкую.
28
К полуночи присылала звать Аня, и государыня ездила к ней в кресле черезо всю пустоту дворца, часа полтора успокаивала её, та лежала в жару, в задыханьи, в испуге, совсем плоха.
А дети пока переносили корь сравнительно нетяжело, по утрам температура спадала, к вечеру набиралась. Лежали все в тёмных комнатах, и мать попеременно ходила от одной к другому, сменяла сиделок. Осложнения – пока не проступили. А младшие девочки держались, хоть и на грани, Анастасия – с очень подозрительным горлом.
А за утренним окном шёл лёгкий приятный снежок, и при лёгком морозце. Мягко и безпечно падал на нетронутые снежные массивы царскосельского парка. Так могла бы быть легка и безпечна жизнь!
Кому-то другому…
Утром же подали государыне письмо от Протопопова. Он объяснял городские волнения этих дней (кажется, не прекратившиеся и сегодня?): это – вызывающее, просто хулиганское движение мальчишек и девчёнок, которые бегают и кричат, что у них нет хлеба, – просто для того, чтобы создать возбуждение. И – бастует часть рабочих, а по злостному обыкновению не пускают работать и других. Социалисты хотят пропагандой помешать правильному снабжению города. Если погода была бы холодна, то все бы сидели по домам. Но возбуждение спадёт и пройдёт, объяснял Протопопов, лишь бы хорошо вела себя Дума.
Да и никогда не бывает покоя, если Дума собрана. Все вместе в Петрограде – они всегда ядовитый элемент. А рассеянных по стране их никто не уважает.
И ещё вчера вечером доверенный, близкий друг, флигель-адъютант Саблин, повидав Протопопова за обедом, передавал по телефону его успокоения: всё будет хорошо.
Вот послал Бог министра! – не чужая равнодушная рука, как большинство из них всегда, но преданный всей душой, но не дремлющий на страже царских интересов. И вместе с тем – умный, смелый, энергичный, проницательный, с большим пониманием людей и обстановки. И вместе с тем – милый, обаятельный, сердечно-сочувственный человек, которому можно душевно пожаловаться, – за четверть века ещё не бывало министра, с которым было бы так просто разговаривать, – такой нечванный, простой, сразу принят в тесное окружение царской семьи; настолько не гнался за государственным церемониалом, что можно было для скорости сноситься через Аню и пересылать важные бумаги. За четверть века ещё не бывало министра, которого приятно было бы принимать в домашнем кругу как своего, не стесняясь перед ним в самых откровенных высказываниях. (И даже может быть – тонко-понимающая мистическая душа, сродственная таинственным свершениям.) Поверить нельзя, что этот человек почти 10 лет вращался в Государственной Думе: её отравленная атмосфера злобы не задушила его. Он так непосредствен, откровенен, прям, чист, как только может бывать в России, как бывает у юродивых Божьих душ, ничуть не загрязнён петербургским бездушием, – и так безоглядно, с первой встречи, полюбил Государя. Долго искали, трудно искали, перебрали многих – министр внутренних дел важней любого другого министра и даже министра-председателя! – и наконец нашли. И высмотрел его и предложил – конечно наш зоркий незабвенный Друг. И Протопопов всегда понимал Его сердце. А теперь остался защитником как бы вместо Него, возместительной тенью.
Любопытно было наблюдать пристрастный мгновенный поворот Думы к Протопопову: то держали его у себя в лидерах, то, за верность Государю, прокляли и насмехались. Но общество так уже ослеплено, что не видит и этой думской несуразности.
Протопопов распоряжался деятельно. Направлять полицейские дела взял себе в помощь Курлова, безжалостно задвинутого когда-то после столыпинского дела. Недавно арестовал гнездо революционеров – «рабочую группу» при злоумышленнике Гучкове. Когда убили Друга и заревело от радости всё гнусное общество, а министр юстиции Макаров не спешил приступить к расследованию, – Протопопов проявил чудеса поиска, и его полиция быстро нашла тело, в далёком рукаве Невки, подо льдом. И сумел тактично незаметно провезти покойного в Царское Село. И успел задержать бегство Юсупова из Петрограда – и тот понёс бы кару, если б имел Государь мудрость и твёрдость наказать. И пользуясь своим аппаратом перлюстрации, приносил государыне эти коварные злобные письма великих княгинь, где горько изведала Александра Фёдоровна бездну человеческого предательства. (И вот почему, ещё раз и ещё раз: министр внутренних дел должен быть абсолютно приближенный, свой человек.)
Да всё обойдётся, если Дума будет вести себя прилично. Корень бунта и подстрекательства – в ней, а не в уличных шествиях. Ах, не убедить миролюбивого Государя, что нельзя прощать мятежные и даже антидинастические думские речи. Там что-то ужасное говорится, что Родзянко и не включает в стенограмму, чего и нельзя получить прочесть, а небось по стране пускают на ротаторах. Военное время! Такого не потерпели бы в Англии – а у нас всё прощается.
И два месяца рядом прожив, не могла перелить государыня в мужа свою горячекровную волю. Он всё уклонялся совершить мужскую государственную работу. Не наказал ни одного думского оратора, ни одного крикуна на мятежных съездах Союзов. У него не хватало решимости отделаться от неискреннего, непреданного Алексеева: достаточно было только продлить ему отпуск подольше, а Государю показалось неловко. И Алексеев вернулся. И других чужих насажали в Ставку – Лукомского, Клембовского, а милого Пустовойтенку убрали, – и Государь мирился. И даже пристрастную комиссию Батюшина, которая без надобности будоражила евреев и всё общество, безжалостно вцепляясь то в Рубинштейна, то в сахарозаводчиков, то в бедного Манасевича, он не решался разогнать. (Александра и в сегодняшнем письме просила Ники уволить наконец Батюшина.)
Писала письмо Ники, но приходилось оторваться, потому что и на сегодня были ещё Государем назначены опять приёмы, и твёрдо, деятельно она должна была заменить супруга. Снова приходилось влезть в официальное платье и идти принимать, опять-таки иностранцев: одного китайца, одного грека, а аргентинец явился с женой, а португалец – с двумя дочерьми. Так безконечно чужи они были сами и их претензии в эти тяжёлые дни.
Но состоялся и живой интересный приём – новоназначенного крымского губернатора Бойсмана. У него и о Петрограде оказались трезвые соображения. Во-первых: что здесь надо иметь настоящий боевой кавалерийский полк, а не расхлябанных, распущенных запасных, ещё и состоящих более чем наполовину из местного петербургского и чухонского люда. (И действительно! Сколько об этом ни говорилось, сколько раз ни решали вызвать в Петроград боевой гвардейский полк или улан – всё почему-то необъяснимо не осуществлялось, не помещалось.)
Во-вторых: бастующим рабочим, чтоб они очнулись, прямо сказать, чтоб они не устраивали стачек, иначе их будут посылать на фронт или строго наказывать, ведь время военное!
Все мысли понравились государыне ясностью и простотой. Кажется, и проблемы никакой не было, и задумываться не о чем, – понять нельзя, отчего должностные лица не делают самых простых шагов.
Императрица очень всегда вдохновлялась, если приём не оставался в пределах пустой любезности, доклад – в пределах специфически женской деятельности, но от частной проблемы поднимался до государственного значения. Со своей настойчивой волей она тотчас шла к важным решениям для укрепления и возвышения России – и затем либо внушала их Государю в письмах, либо сама искала кратчайшие пути исполнения здесь.
По своему проницанию и решительности государыня способна была стать главой и направительницей всех верных и правых. Ещё когда-то, едва только приехав в Россию, она обнаружила, что окружающие Государя неискренни, не любят ни его, ни страну, пользуются его неопытностью, никто не исполняет обязанностей добросовестно, а каждый думает о своей выгоде. Люди вокруг, вблизи – очень низки. С этим горьким ви́дением она и жила многие годы, рожая одного ребёнка за другим, трепеща над наследником, не вмешиваясь ни во что. Лишь с ходом нынешней ужасной войны она не могла более держаться в стороне.
Но государыня уже 22 года в России и знает её. И знает, что народ – любит августейшую семью. И совсем недавно в Новгороде народ показал это так единодушно, с таким порывом… Пусть видят и Дума и общество!
Поездка в Новгород в декабре ещё стояла в ней не воспоминанием, но живым вдохновительным ощущением. Всего один день – но в народную глубину, чистоту, безхитростность! Огромные народные толпы, влекомые любовью, приливами бросались к её автомобилю при остановках, целовали руки, плакали, крестились, – какое открытое ликование на тысячах простонародных лиц! И всё это – под слитный звон новгородских древних колоколов, всё вокруг говорит о прошлом, и переживаешь старинные времена. Шпалеры войск, восторженные гимназисты в Кремле, молебен в Софийском соборе, самоявленная Богоматерь в часовне, Юрьев и Десятинный монастыри, навещание старицы, навещание раненых, – переезжала и переходила, окружённая плотным народным восторгом, столько любви и тепла везде, чистота и единство чувств, ощущение Бога, народа и древности. В расширенном сердце государыни стояло ликование от этой взаимной верности: её – православному народу, и православного народа – ей.
И разве в одном Новгороде? А когда перед войною плавали с Государем по Волге? – население выходило по колено в воду и кричало им привет и любовь. Да даже вот, в войну, студенты в Харькове! – встретили её с портретом и факелами, выпрягли лошадей и сами повезли карету.
И – какие же жалкие потуги петроградских затуманенных мозгов могли этому противовесить? Только свет и общество Петербурга и Москвы были против царской четы.
29
А полицию – уверенность покинула. Никто не был за них, ни даже само начальство, и потерянными точками в тысячных толпах они должны были что-то сдерживать.
Стала чувствоваться власть улицы.
– Что там стоите? Долой с панели! Буржуи, долой с панели.
Несоответственней и придумать нельзя, чем эта прочная, несдвигаемая и безучастная фигура императора на богатырском замершем коне с упёрто-опущенной головой. Вокруг – высокие металлические фонарные столбы. И близко сзади – пятиглавая церковушка.
Ораторов и не слышно от гула и от «ура». Вся площадь полна. У вокзала и по обеим сторонам Лиговки – казаки и конные городовые. То полицейский чин, обнажив шашку, кричит: «Разойдись! Разгоню!» Толпа не верит, не движется. Пристав махнёт шашкой казакам: «Разгонять!» Те, с хмурыми лицами, наезжают не всерьёз – толпа перетекает, съехали – и на старом месте. А то и конные городовые с саблями наголо поскачут на толпу – та мечется, зажата, – а никого не ударили.
Никто не знает, что с толпой делать.
Попали на Невский военные грузовики и проехать не могут. Медленно ползут вслед красным флагам, как бы пристроившись.
Сзади поют революционные песни. А передние курсистки солдатам:
– Товарищи! Отнимите ваши штыки, присоединяйтесь к нам!
Напирает толпа. Солдаты переглянулись – и стали приподнимать штыки, так что они уже не колют.
Ура-а-а! – ещё поднапёрла толпа, и всё смешалось.
Казак на лету вырвал красный флаг, проскакал с ним два десятка саженей, оторвал от древка. Знаменосец побежал за казаком, упрашивал вернуть. Казак, незаметно для начальства, сбросил – и флаг уже подхвачен и в кармане.
Из толпы стали бросать в городовых пустыми бутылками. Потом дали по городовым с полдюжины револьверных выстрелов – одного ранили в живот, другого в голову, тех ушибли бутылками.
Полицейский офицер ответил двумя выстрелами. Раненых городовых увели.
Тут подъехал взвод казаков 4-го Донского полка с офицером. Толпа замялась.
А казаки обругали городовых:
– Эх вы, за деньги служите!
Двоих ударили ножнами, а кого и шашкой по спине. Под рёв толпы выпустили арестованных.
С Гончарной въехал пристав, ротмистр Крылов, с пятёркой полицейских и отрядом донских казаков. На коне сидел он как хороший кавалерист. Обнажил, высоко взнёс шашку – и поехал в толпу.
И остальные за ним: полицейские – с выхваченными шашками, казаки – не вынимая, лениво.
Толпа расступилась, качнулась – из неё началось бегство в обтёк памятника: «ру-убят!».
Но – не рубили. Крылов поехал вперёд один, как добывая кончиком шашки высоко вверху своё заветное.
И никто не мешал ему доехать до самого флага.
Вырвал флаг – а флагоносца погнал перед собою, назад к вокзалу.
Мимо полицейских. Мимо казаков.
И вдруг – ударом шашки в голову сзади был свален с коня на землю, роняя и флаг.
Конные городовые бросились на защиту, но были оттеснены казаками же.
И толпа заревела ликующе, махала шапками, платками:
– Ура-а казакам! Казак полицейского убил!
Пристава добивали кто чем мог – дворницкой лопатой, каблуками.
А его шашку передали одному из ораторов. И тот поднимал высоко:
– Вот оружие палача!
Казачья сотня сидела на конях, принимая благодарные крики.
Потом у вокзальных ворот качали казака. Того, кто зарубил? не того?
И удалось ему поступить – вот только в полицию…
Все подходили, смотрели.
30
Оглушённая.
Не хочется, чтобы время шло: оно непременно принесёт хуже. И это взлетённое состояние начнёт слабнуть – и уйдёт.
Просто сидеть и наслаждаться, ни о чём не думая.
Ни о чём.
Так много мыслей – и все хорошие.
Многое невозможно, но Ликоня и не хочет невозможного.
Увидела в Екатерининском сквере и подкосилась. Поняла: если сейчас не скажет, то никогда уже больше. И всегда будет страдать, что не решилась.
И как-то ноги донесли. И как-то проговорило горло:
– Я хотела вам сказать… Я счастлива, что я с вами познакомилась. А теперь, я слышала, вы уедете… Так вот я…
Он – очень приветливо отнёсся. Но обычные внешние слова.
Пошли рядом. У неё рука плясала, и он сочувственно встречно сжал её.
А там аллейка короткая, вот уже и конец, и расставаться.
Он сказал, что это прекрасно, что она сказала, что раскаиваться в этом не надо, он её благодарит.
За что же благодарит? – удивило.
И: что она ему тоже сразу очень понравилась.
Но если б это было так – почему ж там он ни разу не взглянул особенно и ничего особенного не сказал?
Хотя он там, между актами, скорей посмеивался, со стороны. Себе на уме. Здесь таких нет. Высокий! В облитых сапогах. Бородка белокурая. (Бело-курится?..) Такой прямой! И с волжской свежотой. В театральном толканьи – как светлый орёл. Прилетел с ветряного простора.
– Но вы не навсегда уезжаете? – спросила.
Нет. Сейчас – только дней на пять уедет. Потом сразу ещё приедет. Да вообще он в Питере бывает от поры до поры.
Поцеловал ей руку.
Всё длилось, может быть, две минуты. А теперь – часов мало, пока это разворачивается как надо.
Всего так много, это нельзя сравнить ни с чем, это переполняет!
Всегда хотелось Ликоне говорить другим не всё (себе оставить). А сейчас бы ему – всё!
И могла. И хотела: всё.
И даже мучиться от ещё не досказанного.
Кого благодарить?..
31
Главная лёгкость была – сердечная близость Протопопова к царской чете. Как нас согревает эта ласковость высших! И как бодро себя чувствуешь, когда уверен в дружелюбном к тебе расположении с самых верхов! И какая это была эмоциональная вспышка: летом прошлого года, при первом приёме у Государя, оказаться им очарованным! – после всего неприязненного и злого, что говорилось о монархе в думских кругах, – и одновременно видеть, что и тобою очарованы. Вероятно, тактически было правильнее скрыть своё восхищение, но честность и открытость натуры не позволили, и Протопопов всюду говорил, что он Государем очарован, чем и нажил себе непримиримых врагов. Но как было не восхититься всем сердцем, близко узнав эту оклеветанную августейшую семью, не только без хитростей, козней, злобы и разврата, как приписывали враги, но живущую в такой душевной простоте – в любви и молитве! И какой обворожительный установился обычай: после доклада Государю каждый раз иметь счастье зайти к государыне и просто-просто с нею поговорить, не обязательно о службе, о чём угодно, о физиократах. Между их душами установилось то высшее отношение, которое перешагивает в неземное и мистическое. С распущенностью и ненавистью болтало об императрице всё общество – и не знали, как она умна, развита, и по-заграничному твёрдая женщина, английская складка.
А главная трудность министра была – травля от общества, от прежних его думских друзей. Теперь все думские отзывы и упоминанья о нём были насмешливы, презрительны, ненавистливы и третировали его не только ниже уровня государственного деятеля, но ниже уровня человека. Наверно, ни на одного министра, ни в одной стране не вылили столько грязи, сколько на него. Вместить, переварить всю эту брань, найти на неё ответы – было невозможно, а только – привыкнуть и перестать чувствовать. (Но он не мог перестать чувствовать!) И ненавидели его не за деятельность и не за бездеятельность, но за самое его появление на этом посту с верностью Государю, за то, что называлось изменой и перебежкой, поскольку Дума считала себя в состоянии войны с властью, а он, заместитель председателя Думы! – согласился принять из царских рук министерский пост. И не гнушались никакой клеветой! Хотя о своих встречах с немцами в Стокгольме Протопопов тогда же подробно отчитывался коллегам по Думе, и они его не обвиняли, – как только он был назначен министром, пустили клевету, что угодил Двору своей связью с немцами. Всё было забыто! – что сам же Родзянко хлопотал для Протопопова о министерском месте, что английский король и английская пресса давали о Протопопове восторженный отзыв, когда он ездил туда с парламентской делегацией, что хвалил его Сазонов, что Кривошеин тоже рекомендовал его в правительство, – всё забыто, и осталась только ненависть! Теперь никакой мелочи не могли ему забыть, всем пеняли.
– Разрешите, ваше благородие, я один схожу к ним.
– Да тебя убьют.
– Да никогда во веки.
Не пустил прапорщик. Пошёл опять сам к штабс-капитану – просить разрешения разогнать.
Ах, беда, опять к худому. Опять: как солдатам быть?
Вернулся Вельяминов, и первому взводу:
– На-пле-чо! За мной, шагом марш!
И пошёл, сам отмахивая, отстукивая. А они за ним, вяловато. Он тогда звонко:
– Крепче ногу!
Солдаты ворчат:
– Тут не кузня, ногу держать.
Кирпичников остался с другим взводом. Отсюда не слышно, а видно хорошо: там, у памятника, подняли красную тряпку и растопырили над головами, а на ней: «Долой войну!».
Ошалели, что ли? Как это, долой войну? А немец куда?
Шагов через двадцать скомандовал Вельяминов взводу: «На руку!» Повернул фронтом – и пошли цепью, с винтовками наперевес – прямо на красный флаг.
Подступы памятника – из красного гранита, его от снега очищают. И чёрные людишки на нём.
Вельяминов кинулся вперёд, оторвался от строя – поскользнулся – и упал ничком.
И в него тотчас кинули палкой, в спину угодили.
А «долой войну» меж тем свернули, спрятали.
Толпа тоже робела.
Прапорщик бодро вскочил, подошёл, сорвал красный флаг с древка – и вернулся к солдатскому строю.
Спросил своих солдат – кто его ударил? Отвечали, что не заметили.
Повернул взвод, опять «на плечо» – и вернулся сюда, к роте.
Едва построились – из толпы пришла кучка, просила у штабс-капитана вернуть флаг.
Штабс-капитан вежливо просил их, что надо разойтись.
Вельяминов и Ткачура окрикнули их:
– Вы – разойдитесь, а то стрелять будем!
Подошёл один, в студенческой форме, без руки. И целой рукой тычет Вельяминову в значок на шинели:
– Вместе на одной скамье сидели, а теперь ты хочешь в меня стрелять? Ну, стреляй!
Грудь подставил.
Вельяминов ему:
– Армейская служба – есть служба. Без этого – нет страны.
Это правильно.
Откуда-то прискакали казаки на лохматых сибирках. Покрутились, копытами поцокали. Посмеивались. Наезжали на толпу, а мягко.
Толпа переливалась с места на место. «Мельница».
Офицеры ушли сидеть в гостиницу, а Кирпичников с солдатами всё стоял.
Когда толпа слишком наседала, окружала – сами солдаты взмаливались взойти в их тяжёлое солдатское положение, податься дальше.
Тоже служба – не своё дело делать. Люди хлеба хотят, и поговорить хотят, – чего им перегораживать?
Прибежал вестовой: идти пока в дворницкую.
28
Сегодняшний быт государыни. – Как незаменим Протопопов. – Не смогла направить Государя к действиям. – Ведёт приём. – Недавняя поездка в Новгород.
За эту мрачную зиму приблизилась ещё одна милая преданная молодая женщина – Лили Ден, жена флигель-адъютанта, моряка, назначенного командовать выкупленным у японцев крейсером «Варяг». Именно вчера она проводила мужа, они ушли в Англию, может быть на полгода, менять машины, – и приезжала вечером посидеть. Огорчённая, тревожная (сколько одних германских мин по дороге!), – держалась молодцом. И от сходных чувств, при уехавших мужьях, возникло с ней проникновенное понимание.К полуночи присылала звать Аня, и государыня ездила к ней в кресле черезо всю пустоту дворца, часа полтора успокаивала её, та лежала в жару, в задыханьи, в испуге, совсем плоха.
А дети пока переносили корь сравнительно нетяжело, по утрам температура спадала, к вечеру набиралась. Лежали все в тёмных комнатах, и мать попеременно ходила от одной к другому, сменяла сиделок. Осложнения – пока не проступили. А младшие девочки держались, хоть и на грани, Анастасия – с очень подозрительным горлом.
А за утренним окном шёл лёгкий приятный снежок, и при лёгком морозце. Мягко и безпечно падал на нетронутые снежные массивы царскосельского парка. Так могла бы быть легка и безпечна жизнь!
Кому-то другому…
Утром же подали государыне письмо от Протопопова. Он объяснял городские волнения этих дней (кажется, не прекратившиеся и сегодня?): это – вызывающее, просто хулиганское движение мальчишек и девчёнок, которые бегают и кричат, что у них нет хлеба, – просто для того, чтобы создать возбуждение. И – бастует часть рабочих, а по злостному обыкновению не пускают работать и других. Социалисты хотят пропагандой помешать правильному снабжению города. Если погода была бы холодна, то все бы сидели по домам. Но возбуждение спадёт и пройдёт, объяснял Протопопов, лишь бы хорошо вела себя Дума.
Да и никогда не бывает покоя, если Дума собрана. Все вместе в Петрограде – они всегда ядовитый элемент. А рассеянных по стране их никто не уважает.
И ещё вчера вечером доверенный, близкий друг, флигель-адъютант Саблин, повидав Протопопова за обедом, передавал по телефону его успокоения: всё будет хорошо.
Вот послал Бог министра! – не чужая равнодушная рука, как большинство из них всегда, но преданный всей душой, но не дремлющий на страже царских интересов. И вместе с тем – умный, смелый, энергичный, проницательный, с большим пониманием людей и обстановки. И вместе с тем – милый, обаятельный, сердечно-сочувственный человек, которому можно душевно пожаловаться, – за четверть века ещё не бывало министра, с которым было бы так просто разговаривать, – такой нечванный, простой, сразу принят в тесное окружение царской семьи; настолько не гнался за государственным церемониалом, что можно было для скорости сноситься через Аню и пересылать важные бумаги. За четверть века ещё не бывало министра, которого приятно было бы принимать в домашнем кругу как своего, не стесняясь перед ним в самых откровенных высказываниях. (И даже может быть – тонко-понимающая мистическая душа, сродственная таинственным свершениям.) Поверить нельзя, что этот человек почти 10 лет вращался в Государственной Думе: её отравленная атмосфера злобы не задушила его. Он так непосредствен, откровенен, прям, чист, как только может бывать в России, как бывает у юродивых Божьих душ, ничуть не загрязнён петербургским бездушием, – и так безоглядно, с первой встречи, полюбил Государя. Долго искали, трудно искали, перебрали многих – министр внутренних дел важней любого другого министра и даже министра-председателя! – и наконец нашли. И высмотрел его и предложил – конечно наш зоркий незабвенный Друг. И Протопопов всегда понимал Его сердце. А теперь остался защитником как бы вместо Него, возместительной тенью.
Любопытно было наблюдать пристрастный мгновенный поворот Думы к Протопопову: то держали его у себя в лидерах, то, за верность Государю, прокляли и насмехались. Но общество так уже ослеплено, что не видит и этой думской несуразности.
Протопопов распоряжался деятельно. Направлять полицейские дела взял себе в помощь Курлова, безжалостно задвинутого когда-то после столыпинского дела. Недавно арестовал гнездо революционеров – «рабочую группу» при злоумышленнике Гучкове. Когда убили Друга и заревело от радости всё гнусное общество, а министр юстиции Макаров не спешил приступить к расследованию, – Протопопов проявил чудеса поиска, и его полиция быстро нашла тело, в далёком рукаве Невки, подо льдом. И сумел тактично незаметно провезти покойного в Царское Село. И успел задержать бегство Юсупова из Петрограда – и тот понёс бы кару, если б имел Государь мудрость и твёрдость наказать. И пользуясь своим аппаратом перлюстрации, приносил государыне эти коварные злобные письма великих княгинь, где горько изведала Александра Фёдоровна бездну человеческого предательства. (И вот почему, ещё раз и ещё раз: министр внутренних дел должен быть абсолютно приближенный, свой человек.)
Да всё обойдётся, если Дума будет вести себя прилично. Корень бунта и подстрекательства – в ней, а не в уличных шествиях. Ах, не убедить миролюбивого Государя, что нельзя прощать мятежные и даже антидинастические думские речи. Там что-то ужасное говорится, что Родзянко и не включает в стенограмму, чего и нельзя получить прочесть, а небось по стране пускают на ротаторах. Военное время! Такого не потерпели бы в Англии – а у нас всё прощается.
И два месяца рядом прожив, не могла перелить государыня в мужа свою горячекровную волю. Он всё уклонялся совершить мужскую государственную работу. Не наказал ни одного думского оратора, ни одного крикуна на мятежных съездах Союзов. У него не хватало решимости отделаться от неискреннего, непреданного Алексеева: достаточно было только продлить ему отпуск подольше, а Государю показалось неловко. И Алексеев вернулся. И других чужих насажали в Ставку – Лукомского, Клембовского, а милого Пустовойтенку убрали, – и Государь мирился. И даже пристрастную комиссию Батюшина, которая без надобности будоражила евреев и всё общество, безжалостно вцепляясь то в Рубинштейна, то в сахарозаводчиков, то в бедного Манасевича, он не решался разогнать. (Александра и в сегодняшнем письме просила Ники уволить наконец Батюшина.)
Писала письмо Ники, но приходилось оторваться, потому что и на сегодня были ещё Государем назначены опять приёмы, и твёрдо, деятельно она должна была заменить супруга. Снова приходилось влезть в официальное платье и идти принимать, опять-таки иностранцев: одного китайца, одного грека, а аргентинец явился с женой, а португалец – с двумя дочерьми. Так безконечно чужи они были сами и их претензии в эти тяжёлые дни.
Но состоялся и живой интересный приём – новоназначенного крымского губернатора Бойсмана. У него и о Петрограде оказались трезвые соображения. Во-первых: что здесь надо иметь настоящий боевой кавалерийский полк, а не расхлябанных, распущенных запасных, ещё и состоящих более чем наполовину из местного петербургского и чухонского люда. (И действительно! Сколько об этом ни говорилось, сколько раз ни решали вызвать в Петроград боевой гвардейский полк или улан – всё почему-то необъяснимо не осуществлялось, не помещалось.)
Во-вторых: бастующим рабочим, чтоб они очнулись, прямо сказать, чтоб они не устраивали стачек, иначе их будут посылать на фронт или строго наказывать, ведь время военное!
Все мысли понравились государыне ясностью и простотой. Кажется, и проблемы никакой не было, и задумываться не о чем, – понять нельзя, отчего должностные лица не делают самых простых шагов.
Императрица очень всегда вдохновлялась, если приём не оставался в пределах пустой любезности, доклад – в пределах специфически женской деятельности, но от частной проблемы поднимался до государственного значения. Со своей настойчивой волей она тотчас шла к важным решениям для укрепления и возвышения России – и затем либо внушала их Государю в письмах, либо сама искала кратчайшие пути исполнения здесь.
По своему проницанию и решительности государыня способна была стать главой и направительницей всех верных и правых. Ещё когда-то, едва только приехав в Россию, она обнаружила, что окружающие Государя неискренни, не любят ни его, ни страну, пользуются его неопытностью, никто не исполняет обязанностей добросовестно, а каждый думает о своей выгоде. Люди вокруг, вблизи – очень низки. С этим горьким ви́дением она и жила многие годы, рожая одного ребёнка за другим, трепеща над наследником, не вмешиваясь ни во что. Лишь с ходом нынешней ужасной войны она не могла более держаться в стороне.
Но государыня уже 22 года в России и знает её. И знает, что народ – любит августейшую семью. И совсем недавно в Новгороде народ показал это так единодушно, с таким порывом… Пусть видят и Дума и общество!
Поездка в Новгород в декабре ещё стояла в ней не воспоминанием, но живым вдохновительным ощущением. Всего один день – но в народную глубину, чистоту, безхитростность! Огромные народные толпы, влекомые любовью, приливами бросались к её автомобилю при остановках, целовали руки, плакали, крестились, – какое открытое ликование на тысячах простонародных лиц! И всё это – под слитный звон новгородских древних колоколов, всё вокруг говорит о прошлом, и переживаешь старинные времена. Шпалеры войск, восторженные гимназисты в Кремле, молебен в Софийском соборе, самоявленная Богоматерь в часовне, Юрьев и Десятинный монастыри, навещание старицы, навещание раненых, – переезжала и переходила, окружённая плотным народным восторгом, столько любви и тепла везде, чистота и единство чувств, ощущение Бога, народа и древности. В расширенном сердце государыни стояло ликование от этой взаимной верности: её – православному народу, и православного народа – ей.
И разве в одном Новгороде? А когда перед войною плавали с Государем по Волге? – население выходило по колено в воду и кричало им привет и любовь. Да даже вот, в войну, студенты в Харькове! – встретили её с портретом и факелами, выпрягли лошадей и сами повезли карету.
И – какие же жалкие потуги петроградских затуманенных мозгов могли этому противовесить? Только свет и общество Петербурга и Москвы были против царской четы.
29
Фрагменты. На петроградских улицах. – Убийство ротмистра Крылова.
* * *
Чем отличался сегодняшний день – не было весёлого настроения, как бы игры, двух предыдущих. Больше не было напевания «хлеба! хлеба!», да и лавки громить остыли. Народ вполне уверился в дружелюбии войск и особенно казаков. (Подходили женщины вплотную к их лошадям, поправляли уздечки.) Третий день среди демонстрантов не было потерь – и полицию тоже народ перестал бояться, напротив – сам на неё лез, и с нарастающей злобой.А полицию – уверенность покинула. Никто не был за них, ни даже само начальство, и потерянными точками в тысячных толпах они должны были что-то сдерживать.
Стала чувствоваться власть улицы.
* * *
Сквозь все окраинные кордоны в центр города проникли уже большие толпы, и главные действия разыгрывались тут. Здесь – и своих густилось, особенно по Невскому. На тротуарах, лицами к уличным шествиям, уставились служащие, обыватели, ни сочувствуют, ни порицают. Кричат им с мостовой:– Что там стоите? Долой с панели! Буржуи, долой с панели.
* * *
В толпе увеличилось молодёжи – интеллигентной и полу. Разрозненно, по одному, но во многих местах, стали появляться красные флаги. И когда ораторы поднимались, то кричали не о хлебе, а: избивать полицию! низвергнуть преступное правительство, передавшееся на сторону немцев!* * *
На Знаменской площади длился теперь уже непрерывный митинг: менялась толпа, менялись ораторы, а митинг продолжался. И всё – вокруг памятника Александру Третьему.Несоответственней и придумать нельзя, чем эта прочная, несдвигаемая и безучастная фигура императора на богатырском замершем коне с упёрто-опущенной головой. Вокруг – высокие металлические фонарные столбы. И близко сзади – пятиглавая церковушка.
Ораторов и не слышно от гула и от «ура». Вся площадь полна. У вокзала и по обеим сторонам Лиговки – казаки и конные городовые. То полицейский чин, обнажив шашку, кричит: «Разойдись! Разгоню!» Толпа не верит, не движется. Пристав махнёт шашкой казакам: «Разгонять!» Те, с хмурыми лицами, наезжают не всерьёз – толпа перетекает, съехали – и на старом месте. А то и конные городовые с саблями наголо поскачут на толпу – та мечется, зажата, – а никого не ударили.
Никто не знает, что с толпой делать.
* * *
И Невский запружен народом, море голов, красные флаги.Попали на Невский военные грузовики и проехать не могут. Медленно ползут вслед красным флагам, как бы пристроившись.
* * *
Поперёк Садовой и вокруг Гостиного Двора – плотные строи вооружённых солдат. А толпу, как всегда сзади, так и выпирает на солдат, грудями прямо на выставленные, наклонённые штыки.Сзади поют революционные песни. А передние курсистки солдатам:
– Товарищи! Отнимите ваши штыки, присоединяйтесь к нам!
Напирает толпа. Солдаты переглянулись – и стали приподнимать штыки, так что они уже не колют.
Ура-а-а! – ещё поднапёрла толпа, и всё смешалось.
* * *
Большая толпа стянулась у Казанского собора и Екатерининского канала. Среди приличной публики есть и очень возбуждённые дамы, тоже спорят в кучках, в летучих митингах. Простых баб почти нет в толпе, а много курсисток.Казак на лету вырвал красный флаг, проскакал с ним два десятка саженей, оторвал от древка. Знаменосец побежал за казаком, упрашивал вернуть. Казак, незаметно для начальства, сбросил – и флаг уже подхвачен и в кармане.
Из толпы стали бросать в городовых пустыми бутылками. Потом дали по городовым с полдюжины револьверных выстрелов – одного ранили в живот, другого в голову, тех ушибли бутылками.
Полицейский офицер ответил двумя выстрелами. Раненых городовых увели.
* * *
На углу Невского и Михайловской внутри кофейной «Пекарь» дежурил полицейский надзиратель. Догляделись – стали бросать в кофейню бутылки, камни, разбили три оконных стекла. Добрались внутрь до полицейского, отняли и поломали шашку. Кафе спустило железные шторы.* * *
Часть толпы подступала по Казанской улице ко двору, где городовые караулили человек 25 арестованных.Тут подъехал взвод казаков 4-го Донского полка с офицером. Толпа замялась.
А казаки обругали городовых:
– Эх вы, за деньги служите!
Двоих ударили ножнами, а кого и шашкой по спине. Под рёв толпы выпустили арестованных.
* * *
У Московского вокзала по Лиговке прошла стороной, своей дорогой, воинская часть на погрузку. Шли солдаты в полной амуниции, хмурые, не обращая никакого внимания на всю агитацию и крики.* * *
У Аничкова моста молодой человек в студенческой фуражке вытащил из-под пальто предмет, стукнул о свой сапог – и бросил под конных городовых, в середину. Оглушительный треск – и лошади взорваны, седоки навзничь.* * *
А на Знаменской площади под конём тяжелостопным Александра Третьего – всё тёк митинг, ораторы разливались с красногранитного постамента. И рядом держался большой красный флаг.С Гончарной въехал пристав, ротмистр Крылов, с пятёркой полицейских и отрядом донских казаков. На коне сидел он как хороший кавалерист. Обнажил, высоко взнёс шашку – и поехал в толпу.
И остальные за ним: полицейские – с выхваченными шашками, казаки – не вынимая, лениво.
Толпа расступилась, качнулась – из неё началось бегство в обтёк памятника: «ру-убят!».
Но – не рубили. Крылов поехал вперёд один, как добывая кончиком шашки высоко вверху своё заветное.
И никто не мешал ему доехать до самого флага.
Вырвал флаг – а флагоносца погнал перед собою, назад к вокзалу.
Мимо полицейских. Мимо казаков.
И вдруг – ударом шашки в голову сзади был свален с коня на землю, роняя и флаг.
Конные городовые бросились на защиту, но были оттеснены казаками же.
И толпа заревела ликующе, махала шапками, платками:
– Ура-а казакам! Казак полицейского убил!
Пристава добивали кто чем мог – дворницкой лопатой, каблуками.
А его шашку передали одному из ораторов. И тот поднимал высоко:
– Вот оружие палача!
Казачья сотня сидела на конях, принимая благодарные крики.
Потом у вокзальных ворот качали казака. Того, кто зарубил? не того?
* * *
Молодым человеком Крылов служил в гвардейском полку. Влюбился в девушку из обедневшей семьи. А мать его – богатая и с высокими связями, жениться не разрешила. Он представил невесту командиру полка, получил разрешение. Представил офицерам-однополчанам – она была очаровательна, хорошо воспитана, офицеры её приняли. И Крылов женился. Тогда мать явилась к командиру полка: если не заставите его подать в отставку – буду жаловаться на вас военному министру и выше. Командир вызвал Крылова, тот сам решил, что ничего больше не остаётся, как уходить из полка. Начал искать службы по другим ведомствам – но мать везде побывала и закрыла ему все пути.И удалось ему поступить – вот только в полицию…
* * *
Лежал, убитый. Глаза закрыты. Из виска, из носа, по шее кровь.Все подходили, смотрели.
* * *
Либералы и черносотенцы, министры и Государственная Дума, дворянство и земство – все слились в одну озверелую шайку, загребают золото, пируют на народных костях. Объясняйте всем, что спасение – только в победе социал-демократов.
Бюро ЦК РСДРП
* * *
30
Ликоня. Встреча в сквере.
Так хорошо, что страшно.Оглушённая.
Не хочется, чтобы время шло: оно непременно принесёт хуже. И это взлетённое состояние начнёт слабнуть – и уйдёт.
Просто сидеть и наслаждаться, ни о чём не думая.
Ни о чём.
Так много мыслей – и все хорошие.
Многое невозможно, но Ликоня и не хочет невозможного.
Увидела в Екатерининском сквере и подкосилась. Поняла: если сейчас не скажет, то никогда уже больше. И всегда будет страдать, что не решилась.
И как-то ноги донесли. И как-то проговорило горло:
– Я хотела вам сказать… Я счастлива, что я с вами познакомилась. А теперь, я слышала, вы уедете… Так вот я…
Он – очень приветливо отнёсся. Но обычные внешние слова.
Пошли рядом. У неё рука плясала, и он сочувственно встречно сжал её.
А там аллейка короткая, вот уже и конец, и расставаться.
Он сказал, что это прекрасно, что она сказала, что раскаиваться в этом не надо, он её благодарит.
За что же благодарит? – удивило.
И: что она ему тоже сразу очень понравилась.
Но если б это было так – почему ж там он ни разу не взглянул особенно и ничего особенного не сказал?
Хотя он там, между актами, скорей посмеивался, со стороны. Себе на уме. Здесь таких нет. Высокий! В облитых сапогах. Бородка белокурая. (Бело-курится?..) Такой прямой! И с волжской свежотой. В театральном толканьи – как светлый орёл. Прилетел с ветряного простора.
– Но вы не навсегда уезжаете? – спросила.
Нет. Сейчас – только дней на пять уедет. Потом сразу ещё приедет. Да вообще он в Питере бывает от поры до поры.
Поцеловал ей руку.
Всё длилось, может быть, две минуты. А теперь – часов мало, пока это разворачивается как надо.
Всего так много, это нельзя сравнить ни с чем, это переполняет!
Всегда хотелось Ликоне говорить другим не всё (себе оставить). А сейчас бы ему – всё!
И могла. И хотела: всё.
И даже мучиться от ещё не досказанного.
Кого благодарить?..
31
Лёгкости и трудности министра Протопопова. – Земгор на казённые средства. – Передать бы продовольствие губернаторам. – Другие проекты. – Нанести смертельный удар революции. – Неудача с Курловым. – Утро министра. – Приём Спиридовича.
В положении нынешнего министра внутренних дел были свои очаровательные лёгкости и свои невыносимые трудности.Главная лёгкость была – сердечная близость Протопопова к царской чете. Как нас согревает эта ласковость высших! И как бодро себя чувствуешь, когда уверен в дружелюбном к тебе расположении с самых верхов! И какая это была эмоциональная вспышка: летом прошлого года, при первом приёме у Государя, оказаться им очарованным! – после всего неприязненного и злого, что говорилось о монархе в думских кругах, – и одновременно видеть, что и тобою очарованы. Вероятно, тактически было правильнее скрыть своё восхищение, но честность и открытость натуры не позволили, и Протопопов всюду говорил, что он Государем очарован, чем и нажил себе непримиримых врагов. Но как было не восхититься всем сердцем, близко узнав эту оклеветанную августейшую семью, не только без хитростей, козней, злобы и разврата, как приписывали враги, но живущую в такой душевной простоте – в любви и молитве! И какой обворожительный установился обычай: после доклада Государю каждый раз иметь счастье зайти к государыне и просто-просто с нею поговорить, не обязательно о службе, о чём угодно, о физиократах. Между их душами установилось то высшее отношение, которое перешагивает в неземное и мистическое. С распущенностью и ненавистью болтало об императрице всё общество – и не знали, как она умна, развита, и по-заграничному твёрдая женщина, английская складка.
А главная трудность министра была – травля от общества, от прежних его думских друзей. Теперь все думские отзывы и упоминанья о нём были насмешливы, презрительны, ненавистливы и третировали его не только ниже уровня государственного деятеля, но ниже уровня человека. Наверно, ни на одного министра, ни в одной стране не вылили столько грязи, сколько на него. Вместить, переварить всю эту брань, найти на неё ответы – было невозможно, а только – привыкнуть и перестать чувствовать. (Но он не мог перестать чувствовать!) И ненавидели его не за деятельность и не за бездеятельность, но за самое его появление на этом посту с верностью Государю, за то, что называлось изменой и перебежкой, поскольку Дума считала себя в состоянии войны с властью, а он, заместитель председателя Думы! – согласился принять из царских рук министерский пост. И не гнушались никакой клеветой! Хотя о своих встречах с немцами в Стокгольме Протопопов тогда же подробно отчитывался коллегам по Думе, и они его не обвиняли, – как только он был назначен министром, пустили клевету, что угодил Двору своей связью с немцами. Всё было забыто! – что сам же Родзянко хлопотал для Протопопова о министерском месте, что английский король и английская пресса давали о Протопопове восторженный отзыв, когда он ездил туда с парламентской делегацией, что хвалил его Сазонов, что Кривошеин тоже рекомендовал его в правительство, – всё забыто, и осталась только ненависть! Теперь никакой мелочи не могли ему забыть, всем пеняли.