И чего стоим, спроси? Ещё раз посмотреть на их город издали? Вроде город же единый, и трамваи единые ходят, и для того мостами соединено, а вот – спрашивай правду! Нету нам ходу! Вечор на этом самом мосту, на Литейном, кажный трамвай в город посерёдке моста останавливали, значит вхаживали околоточные с городовыми и шли по вагону проверяли ездоков, на глаз. Да только глаз у них мётаный, как свинчатка бьёт. По рылу, по одёжке, а то и руки покажи, документа не нужно: выходи! За что? Выходи, и всё. За что такое, в чём я повинен? Выходи проворней, меньше разговаривай. А то – и за плечики, за локотки. А остальные, свои, кто к образованным потесней, – те себе поехали дальше, зазвонил трамвай.
   Заразы эти и трамваи, жисть бы их и не видать. Это ж придумали: чтоб ногами совсем не ходить, от дома до дома и то на колёсах.
   И ничего там, в городе, заманного нету для нас, ржаником нашим и не торгуют, а ихними нежностями не напитаешься, все тамнии забавушки, кафетушки – ногою пни, и одёжка ихняя несуразная – дорогая, а вся в дырах, не греет. А вот – перегородили! Перегородили как не людям, и играет сердце обидою: на Невский! Айдате на Невский!
   А ежели через Неву прямо? Лёд ещё крепок, не весенний. Снег небось по колено, не хожено?
   Как вот на бабу, бывает, загорится, как будто ни кой другой не бывало: никни, и всё! Хотим – на Невский!
* * *
   В полдень зазвонили сразу все пять телефонов в градоначальстве: прямо через Неву! по льду! гуськом! пошли вереницы людей непрерывные!.. Ниже Литейного моста!.. И выше Литейного моста! На Воскресенскую набережную, в нескольких местах!.. И к городской водокачке!
   Во многих сразу местах! по глубокому снегу торят тропки! по-шли!!
   А что полиции делать? Оружия, сказано, – не применять. На гранитных набережных левого берега стоят полицейские наряды у ступенек – но если безпорядки надо прекратить без толчка, без ушиба, без ссадины, – чем же они эту массу остановят?
   Остаётся – пропускать?
   Вот достигли левого берега, прут по ступенькам вверх. Где фараоны, в обхватку рук, силятся будто задержать, а где – как дремлют, не видят.
   А что? – идут ребята, не озоруют, а не написано правила такого, что нельзя через реку пешком идти.
* * *
   А на всех главных улицах центра публика – поплотнела, еле на тротуарах умещается, расширенное гулянье. Опять же и – солнечный, легкоморозный весёлый денёк. Чистую публику ещё больше тянет – что-нибудь да выкинуть, назло властям. Ждут рабочих на зачин.
* * *
   По Каменноостровскому в сторону центра повалила новая семитысячная толпа – быстро они собрались, да ведь почти все не на работе, учреждения тоже закрывались. Из окон лазаретов помахивали раненые. Перед толпою кричали, плясали, забиячничали мальчишки и девчёнки.
   Пристав велел прекратить шествие. Не послушали.
   Тогда, отступая со своим нарядом, он приказал коннополицейской страже по соседству – выехать на проспект и рассеять толпу.
   Зацокали лошади, выехали кривым крылом конные городовые. Смешанная публика – и мастеровые, и мещане, и почище, и гимназисты, и студенты – быстро очистила мостовую, пошла по панелям. Оттого сгустилась – и из этой большой густоты, уже при конце проспекта, против Малой Посадской – грохнули из револьвера в полицейский наряд! Первый выстрел этих дней!
   Но – не попал, ни в полицейского, ни в кого. И – затолкался быстро в толпе, не обнаружили. Да толпа и не выдаст.
   Сгущена толпа на тротуарах – как в ожиданьи высочайшего проезда. Только через дорогу вольно переходят, валом.
   И теперь – по ту сторону, уже на Малой Посадской – из того же револьвера, или согласовано у них, – выстрел! Второй!
   И закричала женщина, случайная. Упала. Ранена в голову. А в городового опять не попал!
   Послали за каретой скорой помощи.
   А голубчика – опять не поймали: густо стоит публика, и не выдаёт, не показывает.
   Реалист у края панели закричал, что – вот именно этот городовой застрелил женщину.
   Тут же подошёл полицмейстер, при всех проверил у городового патроны в револьвере. Ещё было время проверять правду. Все на месте. И в канале ствола нет порохового нагара.
   Реалиста задержали.
   Та женщина в больнице умерла.
* * *
   Сколько по льду ушло охотников, а нас перед Литейным мостом – как и не убыло. И подполняются, и подполняются.
   И даже оно само так получается, без умысла, задние подпирают, а мы исплотна – вперёд да вперёд, под самые головы лошадиные. Так вот, по вершку, а лезет толпа на лошадей. Лошади отфыркиваются, головами мотают, отпячиваются, – у лошадей-то сознание есть.
   А конные чуть отступят – так и пешая полиция отходит, само собой.
   Так по вершку, по вершку, беззаметно, из вершков – сажени, вот уже и у моста.
   Полиция окрикнет – так ведь никто ж вперёд и не идёт. А напирают сзади просто. Не бранимся и мы в ответ, разве кто огрызнётся. Бабы – про хлеб добавят. Ежели на полицейских вот так бы близко часто смотреть вплоть – тоже ведь люди. Тоже подумать – и они на службе, и у них семьи и дети.
   – А ваши бабы за хлебом стоят в хвостах?
   – А где ж им брать?
   – А что ж мы их не видим?
   – А что ж им, нашу форму натягивать?
   А уже мы почти и на мост ступаем. Тут поперёк ещё драгуны, кони в два ряда.
   Вот теперь ежели рвануть – будут рубить? нет? Как бы с лиц драгунских вычитать? – не скажут же при полиции вслух.
   Да ведь эвона сколько мы протоптались – что ж нам теперь, это всё пропятиться?
   И как-то само взникает, ни вожаков же не было, ни сговора, только переглянулись чуть и заорали:
   – Ура-а-а-а!
   А сами ни с места. Сильней, и сзаду тоже:
   – Ура-а-а-а-а!
   Да вдруг – как толканули поршнем по мосту, это ж могута, толпа, с ног сбивает. И все:
   – Ура-а-а-а-а-а!
   Полицию ту прорвали и не заметили, а на драгун: ну-ка?..
   Не бьют! не бьют! шашек не шелохнут, а кони пятятся.
   – Ура-а-а-а-а! – пронесли через конницу! И – по мосту! И – по мосту бегом!
   И – четь моста! И – полмоста!
   А там – всего ничего, дюжина городовых – а шашки вон!
   И у полковника – лицо зверячье. И у других не мягше: будут рубить! Будут рубить, сколь поспеют, а сами лечь готовы, да!
   И остановилась тысяча перед дюжиной. Всё ж таки первым без головы остаться…
   Но кто позадей, значит догадался, поднял и кинул – сколотого острого льда кусок – в городового! Тот схватился, кровью залитый, шибко залитый, и шашку выронил.
   А как кровь пролилась – побежали через них. И кто-то по пути из снежной кучи выдернул – лопата! Она ещё страшней, если размахнуться!
   Не рубят! Пробежали.
   – Ура-а-а-а!
   На Невский теперь! (А зачем – сами не знаем.)
   А задних там оттеснили, они вопят:
   – Кровопийцы, хлеба!
   – Опричники!
   – Фараоновы рожи!
   А нам дорога пока свободная, ноги лёгкие:
   – На Невский!
* * *
   Не так понимать, что жизнь города прекратилась. Всё себе шло.
   В редакции газеты «Речь» готовились к годовщинному банкету, будет сам Милюков и все вожди ка-дэ.
   Из Луги приехал ротмистр Воронович (скоро мы о нём узнаем), сидел в Гвардейском экономическом обществе – никаких безпорядков не заметил, и никто ему не обмолвился.
   Да и многие в городе ничего не заметили. Генерал Верцинский на извозчике по городу ездил, ничего не видел, только слышал с Невского шумы. Вечером поехал в театр, как многие.
   Да сам премьер-министр князь Голицын испытал сюрприз, что не мог проехать обычной прямой дорогой от себя с Моховой – и в Мариинский дворец, на заседание правительства. Пришлось крюку дать.
   На Совете министров в этот день были разные рутинные дела, городских волнений не обсуждали: и Протопопов на заседание не явился, а безпорядки эти сегодня от полиции переданы властям военным, с них и спрос.

11

Вероня и Фанечка на бегу.
   Брякнула звонком, ворвалась Вероника с Фанечкой Шейнис:
   – Ой, тётеньки, на минутку! Литературу зря брали, сейчас не до неё, положить, с ней и влипнуть можно, как Костя!
   У Вероники – быстрота движений и решений, с прошлой осени, новая.
   – Какой Костя?
   – Мотин приятель, Левантовский, из Неврологического. Речь кричал к рабочим, полиция схватила, а в кармане сложенный лозунг на бязи: «Да здравствует социалистическая респу…»
   – Ты что, тоже будешь речь к рабочим говорить? – тётя Агнесса с одобрением.
   – Не знаю, как придётся! – смеялась Вероника.
   И толстенькая добродушная Фанечка:
   – Как придётся. А почему б и нет?
   – Вероня, Фанечка, подождите, поешьте немного! – хлопотала тётя Адалия.
   – Ой некогда!
   – Ну вот паштета. И холодца. – Уже тарелки ставила.
   Девушки присели как были, в шубёнках и в шапочках, на края стульев.
   А тётя Агнесса, сильно волнуясь, третью спичку ломая перед ними, в досаде:
   – Вот, задержала ты меня! Разве можно в такие часы дома сидеть! Мы всё пропустим! Что видели, девочки? Где, расскажите?
   Паштет пошёл, однако. И с непробитыми ртами:
   – Сперва у Сименса-Гальске, на 6-й линии. Кричали им, свистели. Сперва не шли, а потом хлынули – ну, тысяч пять…
   – …Да больше! Семь тысяч! – выкатили из ворот…
   – …И – к Среднему! А конные городовые – ну, куда, их мало! А тут же близко – казаков человек десять, и полиция позвала их на помощь…
   – А они!! При всей толпе, ни слова не отвечая! – молча простояли! толпу пропустили! – и за толпой поехали, опять молча!!
   – Сзади! За толпой! Как будто ни в чём не бывало!
   Сияли девочки.
   – Да скоро и в переулок свернули. Самим стыдно!
   – Это поразительно! Казакам – и то стыдно!!
   – А один казак пику обронил – так ему из толпы подали, по-дружески!
   – Да-а-а? – дрожащую папиросу тянула, тянула тётя Агнесса и расхаживала по столовой.
   А тётя Адалия на стул опустилась и сидела с зачарованной улыбкой.
   – А потом толпа разделилась. Мы пошли с той, которая к Гавани. Тут стали ломать заводские ворота снаружи, чтоб и этих снять, подковный завод.
   – Нет, ещё раньше вот тут, на 18-й линии, лавку громили – и на улицу хлеб выбрасывали, прямо на мостовую!
   – Дожили мы, Даля, дожили! – Агнесса ходила и всеми суставами выхрустывала. Казаки переменились!! Ну, тогда им конец!
   – Трамвайщики из депо с утра не хотели выезжать: обезпечьте сперва хлебом!
   – Да им езда! Один вагон толпа уже стала толкать, опрокинуть. А солдаты за плечи оттаскивают, вагон спасти, потеха!
   – Гимназисты – марсельезу поют, народ учат!
   – Вообще – настроение у всех, тётеньки! Идите и вы скорей, ещё что-нибудь увидите! А мы – побежали. Если Мотя позвонит, скажите: не учимся! Да он и сам, конечно!.. А Саша не звонил?
   – Надо вызвать стрельбу! Добиться стрельбы! – напутствовала тётя Агнесса. – А так – всё пропадёт даром, поволнуются, и кончится.
   Фанечка уже утаскивала Вероню. Захлопнулась за ними дверь.
   – А Сашу – не могут заставить давить? – сильно тревожилась тётя Адалия. – Учреждение не должны бы?
   – Ну, Сашу ты не знаешь? Уж он никогда!
   – А если заставят всех военных?
   Агнесса закурила новую, но тут же стала гасить:
   – Нет, пошли! А то я одна пойду. Ты подумай: может быть, именно этого дня и ждали, именно его мечтали на календаре увидеть – все, отдавшие…
   Прислушались у форточки. Как будто издали – рабочая марсельеза, голосами молодыми.
   – Эх, – махнула рукой Агнесса и пошла одеваться, – и марсельезу не так поют, разучились с Девятьсот Пятого.

12

Тимофей Кирпичников. – Волынцы на краю Невского. – Пропустили по-хорошему.
   24-го, в пятницу, вызвали один взвод учебной команды Волынского запасного батальона в караул на Знаменскую площадь. Командовать послали штабс-капитана Цурикова, весёлого лихого офицера, после ранения доздоравливающего в запасном, не знающего тут ни солдат, ни даже всех унтеров. А в помощь ему назначили фельдфебеля 2-й роты той же учебной команды старшего унтер-офицера Тимофея Кирпичникова – поджарого, с хмуроватым неразвитым лицом, короткой шеей, уши плоские прижаты. Давний волынец, ещё с мирных лет, унтер того типа, который службу знает отлично, – может, ничего другого, но уж её-то знает.
   Из своих казарм пошли во всю длину Лиговки и в последнем доме её перед площадью спустились в просторную дворницкую, в подвал, где китайская прачечная. Там – скамьи были, можно было и сидеть, винтовки составив пирамидками. И курить, не все сразу. А снаружи – двух часовых.
   Штабс-капитан не остался тут, ушёл в Большую Северную гостиницу, посидеть за столиком.
   Жизнь солдатская, что-нибудь всё равно заставят: не ученье, так вот сидеть тут, в шинелях перепоясанных, друг ко дружке из тесна. Хочешь – молчи, хочешь – старое переговаривай, уже все про тебя знают, и ты про всех. Не солдатам, но дружкам-унтерам рассказывал не раз и Тимофей про свою сиротскую жизнь, разорённую семью, отца-шорника, мачеху, – и как только в армии нашёл он свой дом, да повезло ему попасть в гвардию, в Варшаву.
   Это значит, для того их посадили, чтобы снаружи не видно было солдат, будто никого нету. Стесняются перед народом. А часовые у подворотни – мало ли что.
   Но не так долго посидели, с часок. Прибежал Цуриков, ещё с лестницы кричит:
   – Кирпичников!
   – Тут, ваше высокбродь!
   – Командуй «в ружьё»!
   – А что такое? – Тимофей себе цену знает, не так уж сразу перед всяким офицером, не на каждую команду выстилается. Он и сам в школу прапорщиков метил, добивался. Не послали.
   – Идут!
   – Кто идёт?
   – Да чёрт их знает, выводи!
   Ну, скомандовал «в ружьё», разобрали винтовки, потопали по лестнице.
   А снаружи – солнце, мороз лёгкий.
   На убитом, уезженном снегу развернулись фронтом против Невского, поперёк него.
   Видели: по Невскому, по мостовой, надвигается толпа. И – два флага над ней красных.
   А обстановка нисколько ж не боевая: теснится публика прямо на солдатские ряды, сзади и сбоку, и подговаривает, да не отчаянно, а весело так, подбивисто: «Солдатики, не стреляйте! Смотрите не стреляйте!»
   Кирпичников, оглядясь, офицер не вблизи, тихо:
   – Да не бойтесь, не будем.
   И что в самом деле за задача такая: среди города, среди народа стоять – и в народ же стрелять? Солдатское ли это дело?
   А попробуй – команды не выполнить?
   А толпа с флагами – валит, ближе. И почерней одета и почище, и из простых и из образованных. И кричат:
   – Не стреляйте в народ, солдаты!
   Но и сами не верят, как играют.
   Штабс-капитан стоит не слишком струной, не строго смотрит. И никакой команды не подаёт.
   Кирпичников подошёл к нему, тихо:
   – Ваше высокбродь, они ведь идут – хлеба просят. Пройдут – и разойдутся, ничего.
   Штабс-капитан посмотрел, плечами пожал. Он – в вольном полёте, тут ненадолго задержался, чтó ему служба здесь.
   Да Тимофею и самому тут надоело, но задержали его в батальоне как хорошего обучающего.
   А передние в толпе замялись. Смотрят на офицера, не идут дальше, на площадь.
   Штабс-капитан улыбнулся, отмахнул ладонью лихо: проходи, мол, проходи!
   Толпа разделилась – и стала огибать оба фланга солдатского строя. Сперва робко, потом смелей.
   Потом кричать стали:
   – Молодцы, солдаты! Спасибо!
   А дальше громче:
   – Ура-а-а!
   А там, дальше, на площади, – вот тебе, стали собираться к царскому памятнику на коне. Нисколько не расходятся.
   Худо дело. За это нас не погладят.
   И там – заговорили крикуны с мраморного стояла.
   О чём – сюда плохо слышно.
   А то бы и послушать.
   Из его роты ефрейтор Орлов, питерский рабочий, важивал его тайком на одну квартиру на Невской стороне. Простая квартира, рабочая, в посёлке Михаила Архангела. И из других запасных батальонов там приходило солдат пяток. И два студента всё-всё разъясняли им, какие были цари, все кровь народную лили и за счёт народа пировали. И – такие же все дворяне, и такие же – петербургские все правители. А теперь, вкупе с иными генералами, торгуют кровушкой русского солдата. И измену – передают немцам. И Распутин к этому приложен, а царица с ним валяется. И вот куда мы идём. И вся эта война нашему народу совсем не нужна.
   Чего и правда, чего и наболтали. А сердце аж захолонывает.
   Придумал штабс-капитан, махнул: уводи!
   Верно. Нам теперь хуже тут стоять.
   Ушли пока в дворницкую.

13

Уличные сцены в Петрограде.
Экран
   Меж четырьмя бронзовыми конями Аничкова моста
   мчатся живые два! – красавцы-кони! –
   извозчика-лихача –
   мчат легковые санки, в них ездоки –
   солидный господин, уверенный и с улыбкой,
   и дама рядом, с меховым воротником, в широкой шляпе с перьями.
   Но на самом скате с моста – кони поёжились, замялись, заплясали на месте,
   извозчик откинулся – изумлённо или в страхе, –
   = молодой мастеровой в поддёвке, шапке набекрень – стал на пути, не побоялся, руку поднял –
   и так остановил коней. Одного за узду – и обходит,
   показывает взмахом: слезай, мол, слезай!
   Извозчик – надулся, лопнет, а господин –
   господин монокль откинул, улыбается, недоразумение просто:
   – Товарищ! Зачем же так? Я тоже – за свободу! Я – корреспондент «Биржевых Be…»
   = Но не для того парень под скок становился:
   – Биржевой? Накатался! Сле-зай!
   = За локоть сдёрнули с саней господина.
   Господин – своё загалдел, дама – закудахтала, но слезают, извозчик – своё,
   = ну! взамен вспрыгнули с двух сторон приятели:
   – Гони!
   Извозчик ощетинился:
   – А кто мне заплатит?
   = Парень в санках в рост, обеими руками размахнулся вольно – да на плечи извозчику, хлоп!
   – Е-дем!
   По-ка-тили!
   Покатили ребята, не спрашивай почём, – да вдоль по Невскому!
   Вдоль по Невскому
   если глянуть вдаль
   = что-то люда много на мостовой и трамваев слишком густо. Остановили их.
   = Пассажиры в трамвае –
   по-разному.
   А в общем, что ж? – выходить, да пешком.
* * *
   На Казанском мосту,
   как проглядывается Спас-на-Крови вдоль канала,
   смешанная толпа рабочих, баб, по одёжке видно, что с окраины, и подростков.
   – Дай-те хле-ба!
   И не все, но голоса отдельные тянутся вместе стянуть:
   Вставай, подымайся, рабочий народ!
   Иди на борьбу с капита-а-а-лом!
   И – вырвался вверх красный флаг! Подняли там в середине.
   И крик молодой надрывный, звонкий, одинокий:
   – Долой! полицию! Долой! правительство!
   А – хода им нет: тут же – конница,
   кончилась песня,
   драгуны наезжают конными грудями на рабочих – и
   теснят их вбок – туда, вдоль канала.
   Негрубо, без шашек – туда, к Спасу-на-Крови.
   И флага не стало – упал, убрали.
   Гул неразборчивый. Утихающий ропот. И только мальчишеские сдруженные весёлые голоса:
   – Дай-те-хле-ба! дай-те-хле-ба!
   = А на тротуарах – публика почище,
   хорошо одетая.
   Смотрят зеваками сочувственными,
   но радости – как будто и поуменьшилось.
* * *
   Церковь Знамения.
   Памятник Александру III, на красном граните. Император-богатырь, вросший конём навеки в параллелепипедный постамент.
   Тяжесть, несдвигаемость.
   И – пятнадцать конных городовых,
   отлитых молодцов, живые памятники,
   с шашками наголо, не усмешечками, как казаки, –
   цокают
   навстречу. А – шутить не будут.
   А – не будут!?
   Из глубины от нас – сви-и-ист! ви-и-изг!
   А тут, через площадь от Лиговки, – ломовые сани тащатся,
   воз дров.
   Сви-и-ист! Ви-и-изг!
   И чья-то рука протянулась –
   хвать полено!
   да и – метнула в конного.
   Со всей его гордостью, твёрдостью – а поленом в бок! Не хотел?
   Метко наши ребята бросают – чуть не свалило его.
   И лошадь завертелась.
   А – пуще свист на всю толпу! и – орут!
   и десяток бросился к тем поленьям – разбирать да швырять,
   из-за воза, как из-за баррикады.
   Двое конных было сюда – а тут нас и не возьмёшь.
   Полено! – полено! – полено! – полетели как снаряды!
   И помельче летят – то ли камни, то ли лёд.
   А – свисту!
   Перепугались лошади. Закружились – прочь уносят. В коне их сила – в коне их и слабость.
   А одни ускакали – другим конным тоже не оставаться –
   завернули – и прочь, туда, к Гончарной.
   = Один только коняка не шелохнулся –
   Александров. Конь-то – из былины.
   И – Сам.
   = Площадь – свободна, и всю запрудила толпа с Невского.
   И что ж теперь? – Митинг!
   И где ж? Да на постаменте ж Александровом, другого возвышенья и нет.
   Взбираются кто как горазд.
   Крепко ты нас держал – а вот мы вырвались!
   И кричат – кто что придумает, люди-то все случайные, говорунов ни одного:
   – Долой фараонов!
   Ура-а-а-а!
   – Долой опричников!
   Толпа-то на площадь вся вывалилась, а в устьи Невского, замыкая его –
   полусотня казаков.
   Чуть избоку на конях, снисходительно. Щёголи.
   Так получилось – они тоже вроде на нашем митинге.
   С нами!!
   – Братьям казакам – спасибо! Ура-а-а!
   – Ура-а-а-а-а!
   Ухмыляются казачки́, довольны.
   А ура – гремит. Ура-а-а-а!
   И что ж им, чего-то делать надо?
   А – раскланиваться придумали.
   Раскланиваются на стороны.
   Как артисты.
   Кто и – шапку снимет, поведёт низко чубатой головой.
   С нами! Казаки – с нами!

14

Корь у царских детей. – Последние предсказания Друга. – Подробности дня убийства. – Великокняжеская семья наседает. – Слухи о безпорядках. – В церкви Знаменья.
   Одно горе всегда выталкивает другое. Корь, как тёмный огонь, охватывала одного ребёнка за другим – и подняла мать, совсем было сломавшуюся сердечную машину, и утвердила её на ногах, и отодвинулось всё раздирающее, гнетущее, не дававшее ей подняться уже третий месяц.
   Началось со старшей, Ольги, всё лицо покрылось красной сыпью, сильно, – на 22-м году уже не детская болезнь, опасно очень. Потом – у Алексея, не так сыпь на лице, как во рту, и глаза заболели. Охватила корь сразу кольцом, от старшей до младшего, и уже ясно стало, что из этого кольца вряд ли вырваться остальным, подозрительно кашляли и те. Разделила детей, но поздно: сегодня было 38 с сильной головной болью уже и у Татьяны – главной сиделицы, умелицы, неутомимой помощницы матери во всех практических делах. Слава Богу, ещё держались две младшеньких. Александра Фёдоровна попала как в круговой бой, со всех сторон враг (да она так и привыкла за последний год…), а помощь малая и не решающая. Затемнив шторами комнаты заболевших и в своём привычном платьи сестры милосердия, она переходила от одного к другому возвратившейся твёрдостью шага.
   И в первый день та же корь перекинулась на взрослую Аню Вырубову, которая и вовсе должна была перенести тяжело. Со страшного 17 декабря взяли её из её одинокого домика и держали у себя в Александровском дворце, опасаясь, чтоб и её не убили так же, как Григория Ефимовича, угрозы приходили ей давно, а она и вовсе была беззащитна, на костылях. Теперь она разболевалась при своих двух непрерывных сиделках, в другом крыле дворца, куда, через протяжения апартаментов, государыне и дойти было нелегко, её отвозили туда в кресле, и она просиживала там час утром и час вечером. У Ани разыгрался ужасный кашель, жгущая внутренняя сыпь, но главное – она не могла дышать, боялась задохнуться, сидела в постели, – она ещё кроме всего была мнительная, легко поддавалась панике. Умоляла: в первом же письме к Государю просить его чистых молитв за себя, она очень верила в чистоту его молитвы, и пусть заедет поклониться Могилёвской Божьей Матери. (Той монастырской иконе Аня очень верила, бриллиантовую брошь отвозила к ней.)
   Сами по себе сиделочьи обязанности не только не были трудны государыне, – она считала себя прирождённой сестрой милосердия ещё и до госпитальной практики этой войны. Бывало, она посещала и чужих больных неафишированно, и сама выхаживала своих, Анастасию – от дифтерита, Алексея – во всех его болезнях. Но теперь сама она была так подорвана и разбита, на пороге сорока пяти лет называла себя руиной.
   Слава Богу, сейчас Алексей болел не в тяжёлой форме, для него всякая болезнь – насколько страшней. Но – что теперь будет с ним вообще, после смерти Друга? Убили – Единственного, кто мог спасти наследника. Теперь можно было только мучительно ждать неотвратимого несчастья. Григорий когда-то предсказывал, что через 6 недель после его смерти жизнь наследника будет в большой опасности и вся страна окажется накануне гибели. Правда, вот истекло уже 9 недель, но страх не исчез.
   И как раз этой чёрной осенью Друг стал предсказывать лучшее: что выходим изо всего дурного, что осилим врагов. Впрочем, когда в последнее свидание в домике Ани Государь попросил при прощании: «Григорий, благослови нас всех», – Друг внезапно ответил: «Сегодня – ты благослови меня».
   Предзнавал?
   И государыня, как предчувствовала, в декабре виделась с ним едва ли не через день, – она искала поддержки в той смертной травле, которою была окружена. Сгустилась вокруг столичная ненависть и злословие – и с самыми близкими встречалась царская семья под покровом ночи и тайно.
   В самый день убийства государыня послала Аню отвезти Григорию икону, привезенную из Новгорода. Воротясь, та рассказала, что поздно вечером Друг едет знакомиться в дом Юсуповых с Ириной. Государыня удивилась: какая-то ошибка, Ирина в Крыму. А – не придала значения, не предупредила. Как постигает нас затмение! Утром 17-го позвонила дочь Григория, жившая при отце: как уехал поздно вечером с Юсуповым, так и не вернулся. И тут ещё не придала значения. Через два часа позвонили из министерства внутренних дел: постовой полицейский показывает, что пьяный Пуришкевич, выбежав из дома Юсупова, объявил, что Распутин убит. Потом военный мотор без огней отъехал от дома. Но и тут, уже поняв, что случилось дурное, государыня не могла поверить в смерть Божьего человека! Затем стали звонить сами убийцы (но ещё она не знала, что убийцы!): Дмитрий, прося принять к чаю в 5 часов. Отказала ему. Затем – Юсупов, прося позволения приехать с объяснением, звал к телефону Аню. Не позволила ей подходить, а объяснения пусть пришлёт письменно. Вечером принесли безстыдное трусливое письмо Юсупова, где клялся великокняжеский лжец, что Григорий в тот вечер у него не был: была вечеринка, перепились, а Дмитрий Павлович убил собаку. Лишь через два дня у проруби близ Крестовского острова нашли галошу Григория, затем водолазы нашли и тело: руки-ноги его были спутаны верёвкой, пальцы правой руки сложены как для креста, огнестрельные раны, рваная рана от шпоры – били шпорой, – но и ещё был жив, когда бросали связанного в воду: лёгкие ещё действовали, вскрытие нашло их полными водой.