Обрадованный и возмущённый зал гудит, тишины нет. Церетели, подняв руку, нетерпеливо просит слова. Но Шульгин ещё находит место для изящно печальной шутки:
   Господа, я счастлив, что вы дали мне возможность это сказать. Я вижу, что эта трибуна как была, так и есть – свободна и неподкупна.
   (Спустя 60 лет, когда Шульгину уже было 95, я был у него во владимирской полуссылке – и он настойчивее всего возвращался к этой речи, спрашивал, где бы найти её и перечитать.)
   Бурные рукоплескания большинства депутатов и части публики.
   Восторженно неиствует Струве, вскакивает навстречу Шульгину, сходящему с кафедры, отчаянно хлопает и кричит, неслышное в общем шуме.
   Да кажется, всё это и писалось уже в умеренно-разумных газетах? Но тут впервые – сказано вслух. Магия звучащего слова.
   А высокий Церетели тоже вскочил, и ещё выше его протянутая рука, в горящем нетерпении. Родзянко даёт ему слово. И, стройный красавец, сорвался с места и почти прыжками, как гонимый олень, взлетает на кафедру – и к неумолкшим овациям Шульгину добавляются ещё бурней рукоплескания к Церетели – с хор, от левых, от солдат в проходах.
   Да ведь кажется, Шульгин говорил одну правду, на что так страстно отвечать?
   О, у правды много сторон. И такой поединок – есть то самое, для чего существует парламент. Шульгин не назвал Совета прямо, но Церетели принял, куда удар.
   Церетели: Я прямо отвечу на все вопросы, которые поставлены здесь депутатом Шульгиным. Раздаются обвинения не только против Петербургской стороны, но против органа, олицетворяющего Российскую революцию, – против Совета рабочих и солдатских депутатов! – могучей демократической организации, которая выражает чаяния широких слоев населения, пролетариата, революционной армии и крестьянства.
   Он – верит, он жив этой верой, а красивый голос его, с мягким акцентом, звенит:
   Временное правительство не справилось бы со своей обязанностью, если б не было над ним контроля демократических элементов… Все четыре Думы были полностью безпомощны в деле государственного строительства…
   Все четыре? Вот тебе раз, о чём же весь праздник?
   Но их левая часть умела сочетать классовый интерес пролетариата с общей демократической платформой и под эту общую демократическую платформу звала всю буржуазию.
   Но буржуазия раньше не шла, а сейчас,
   при блеске русской революции, при солнце, которое взошло над Россией… сумеют ли подняться на эту высоту имущие цензовые элементы? Вы говорите, что сеется смута, дезорганизация в рядах армии? Мы не верим этим слухам. (Рукоплескания.) Если бы, при торжестве демократических принципов во внешней политике, в рядах армии действительно началось разложение, армия оказалась бы менее способной вести войну, чем при старом режиме, – то надо над всей Россией поставить крест. Но это оказалось, к счастью, неправдой. (Рукоплескания.) Не может быть, чтобы в рядах армии началось колебание!
   (Никак не может быть! – мы же все это видим…)
   Его речь куда рыхлей и длинней шульгинской, и не так стройна, с перескоками, и у Церетели больная грудь, ему трудно выдержать долгую громкую речь, но он мечется назвать все аргументы, а каждый не сам по себе вголе, но обрастает социалистической терминологией, а она неуклюжа, и слова все длинные; да отточенные формулировки и никогда не давались ему. Но всё спаивается его благородным волнением:
   Я с величайшим удовольствием слушал речь князя Львова, который иначе формулировал… что во всём мире можно ждать такого же встречного революционного движения. (Рукоплескания.) В этих словах председателя Временного правительства я вижу настроение той части буржуазии, которая пошла на общую демократическую платформу, – и до тех пор положение правительства прочно, и его не расшатают те с Петербургской стороны, о которых говорил господин Шульгин, не расшатают и безответственные круги буржуазии, провоцирующие гражданскую войну! (Рукоплескания.) Именно те лозунги, которые выдвигал здесь депутат Шульгин, явились как бы сигналом к гражданской войне.
   Удар! Особенность социалистической терминологии, что нет общенародной государственности и общей родины, а всё разлагается на пролетариат и буржуазию. Все левые аплодируют и весь Исполнительный Комитет из ложи. Удар! – и вслед ему бросает самого Церетели в горячем азарте:
   Здесь депутат Шульгин хотел ответственность за недавние тревожные дни взвалить на людей с Петербургской стороны. Он даже назвал Ленина. Я должен сказать: с Лениным, с его агитацией, я не согласен, но Ленин ведёт идейную принципиальную пропаганду. А при таких идеях, как у Шульгина, я бы сказал – в России не осталось никакого пути спасения, кроме отчаянной попытки теперь же объявить диктатуру пролетариата и крестьянства!
   Даже и рукоплескания не родились: проскочил дальше, чем кто-либо ждал от него. И отступил смущённо, что, пока Временное правительство будет осуществлять идеалы демократии, демократия всем своим весом будет его поддерживать, и
   мы доведём революцию до конца и быть может перекинем её на весь мир!
   И поднялись овации, каких ещё сегодня не было: в Белом зале бушевали чужие – а думцы чувствовали себя покинутыми.
   Теперь можно было ждать, что возникший поединок – продлится? разгорится? Нет, снова стали задрёмывать (да из правого центра некому больше и ответить остро). И потекли ораторы бледные. Славное эсеровское прошлое… славная думская борьба… великий февральский переворот… что если к Временному правительству и приставлен часовой, то это – русский народ. А левый октябрист Шидловский, которого и так две последних Думы знали как самого занудного оратора, теперь посвящает речь Прогрессивному блоку (так незаметно умершему с февраля на март), что вот о нём сегодня мало говорили, а Блок даёт путеводную звезду всеобщего объединения… И затем известный думский скандалист Дзюбинский, трудовик:
   знаменитые столыпинские хутора являются программой насильственного разорения крестьян, —
   и всё же это слышано-переслышано под этим самым мутно-стеклянным потолком, и никто ж из этих ораторов не жалеет аудиторийного времени (да и не слушают их). А крупные круглые настенные часы (до сих пор не испорченные революцией) уже показывают близко к семи. Уже вечер. И зачем же так долго? и зачем тут все сидят?
   Но тем временем, не всеми замеченный, появился в зале присутуленный, медленный, сильно постаревший – Гучков, военный министр в штатском пиджаке. Он присел ненадолго в первом ряду, среди министров, – и вот Родзянко объявляет его, и при аплодисментах лишь думского центра он тяжело восходит к кафедре, с которой когда-то так дерзко-блистательно бросал обвинения и правительству, и правым, и левым.
   Совсем не юбилейный у него вид, и нет сил на витийство, и голос ослабел, и, кажется, на кафедру он прилегает, чтобы легче стоять.
   И – заметно волнуется, как был бы это его дебют. И – кажется, он не импровизирует, он читает по листу?
   Несколько вводных фраз. Радостно встретиться не только с политическими друзьями, но и с политическими противниками, ибо политическое сотрудничество в широком государственном значении есть и честное идейное расхождение, и открытая парламентская борьба. Народное представительство имело целью возрождение России и благо родины и
   сумело духовно подготовить страну к великому спасительному государственному перевороту, без которого страна была бы осуждена на неизбежную гибель. Но, господа, сегодня не только поминальный день…
   (он обмолвился? он хотел сказать – юбилейный?) А уже немало он прочёл-сказал, слова текут, а не забирают, нет, это не прежний Гучков:
   Всё же мы, пусть обломки, народного представительства…
   И только вот когда проступает знакомый Гучков:
   Мы лишены права законодательствовать, но не лишены права дать выход голосу общественного мнения и народной совести, и прежде всего тому жуткому, тревожному чувству, которое охватило всю страну. Оглянитесь: не тяжкая ли скорбь, не смертельная ли тревога, граничащая с отчаянием, охватила всех нас?
   Его голос выносит страдание – и вносит в этот зал. И как не вздрогнуть: правда, о чём мы здесь говорим уже пять часов? Всё, что безпомощно обминул сладенький премьер, жестоко выговаривает теперь военный министр:
   …смертельный недуг подтачивает самую жизнь страны. Разрушение уже коснулось таких основ человеческого общежития, культуры, государственности, без которых общество становится распылённой, безформенной человеческой массой.
   Умел Гучков и витийствовать, но сейчас за тем не гонится, а бьют слова как молоты:
   Выйдет ли страна из этого болезненного состояния брожения и когда?.. В тех условиях двоевластия, даже многовластия, а потому безвластия, в которые поставлена страна, она жить не может. В небывалой внутренней смуте бьётся наша несчастная родина. Только сильная государственная власть, на народном доверии, может… (Голоса депутатов: «Верно! Правильно!»)
   Левые молчат, Церетели нервничает. Хоры ворчат.
   Но и Гучков достиг высоты, на которой задыхается. Ему не выскочить из своей прежней жизни. Итак —
   …тяжкое наследие от старой власти… ещё одно героическое усилие всей страны, и армии, и тыла, – и враг сломлен. Радостно откликнулась армия и флот на события переворота, как на акт спасения родины. Одно время казалось —
   (одно время – это месяц март, а казалось – ему)
   что вспыхнет священный энтузиазм, что новая сознательная дисциплина скуёт нашу армию воедино. Что свободная армия, родившаяся в революции, затмит своими подвигами ту старую, подневольную…
   Вздохнул (если не покачнулся?):
   Господа, этого нет. Наша военная мощь слабеет и разлагается… Тот гибельный лозунг, который внесли к нам какие-то люди, зная, что творят, а может быть и не зная, что творят, этот лозунг «мир на фронте и война в стране», эта проповедь гражданской войны, чего бы она ни стоила, – должен быть заглушён властным окриком великого русского народа: «война на фронте и мир внутри!»
   Рукоплескания. И Гучков – с последней горькой улыбкой и не драматическим криком, но вконец ослабевшим голосом:
   Вся страна когда-то признала: отечество в опасности. Господа, мы сделали ещё шаг вперёд, время не ждёт: отечество – на краю гибели.
   О, далеко не все аплодируют, но уж думский центр – изо всех сил.
   Хоры – враждебны, будто не их родина на краю.
   А Церетели – вскакивает. Вот когда ему надо отвечать! – а он поспешил отвечать Шульгину. Нельзя второй раз.
   Засуетился Скобелев. А по списку – прежде него – тот самый лидер прогрессистов Ефремов (немного дикообразный – и расторченной бородой, и даже выражением глаз, всегда такой, а сейчас особенно):
   …После того, что мы только что прослушали… Когда отечество на краю гибели, нам нужно думать только об одном… Эта трибуна, с которой… Эта критика постепенно подтачивала основы, на которых стоял старый строй… Борьба за ответственное министерство дискредитировала в сознании всего общества саму идею монархии. Теперь можно сказать: Россия – самое свободное государство в мире.
   Начал с гучковской смертельной тревоги, но отошёл от неё изрядно.
   Теперь нельзя больше ссылаться на то, что правительство чего-то не сделало,
   это на старое можно было валить.
   Теперь на свободных гражданах лежит обязанность поддерживать своё правительство… Критика должна стать осмотрительнее… творчески осуществлять свои идеалы…
   А к ужасным словам Гучкова так и не вернулся. Теперь слово – Скобелеву.
   Самый расхожий советский оратор за два месяца революции. Во все затычки – Скобелев! (И министр иностранных дел ИК.) Восторженный Скобелев! Всезнайка Скобелев! Самоучка Скобелев! Сейчас он ответит всей этой буржуазной сволочи.
   Во-первых, не оттягивайте у нас: победа над самодержавием есть результат нашей революционной тактики.
   Только самодеятельность революционного рабочего класса… И теперь, когда русская революция ослепила весь мир своим пленительным блеском, к сожалению в этом зале вновь раздаются утверждения, что революция есть хаос и разрушение. Но тот, кто боится хаоса и разрушения,
   слушайте! слушайте!
   должен ясно и определённо признать, что все эти явления законны и неизбежны исторически. И когда здесь говорят, что разрушение опережает творчество, то мы не впадаем в тревогу, это бодрит ещё более нас, заставляет мобилизовать все силы революции… во имя достижения великих задач, возложенных на русскую революцию интернациональной конъюнктурой… русская революция зовёт не к единению молчания, не к единению закрывания глаз на действительность, нет. Но единение в смысле подчинения классовых задач имущих – интересам революции. (Рукоплескания крайней левой.)
   И кисло: о том, что можно потерпеть и нынешнее правительство, пока оно выполняет волю революционной демократии.
   А сегодня – мы пришли сюда для того, чтобы в последний раз встретиться на этой трибуне. У нас теперь трибуна – Совет Рабочих и Солдатских Депутатов. (Рукоплескания крайней левой.) Государственная Дума выполнила своё дело, мавр сделал своё дело, и, уходя отсюда, мы можем сказать: Государственная Дума умерла, да здравствует Учредительное Собрание! (Рукоплескания крайней левой.)
   Для этих-то слов и вся речь построена? Так «поминальное» заседание и кончилось похоронами?
   Как будто – и сказано сегодня уже всё возможное? И стрелка – уже за восемь часов.
   Но нет! Припасён напоследок единственный тут член всех четырёх Дум, и любимец четырёх, и самый знаменитый их краснобай – Родичев. Под бурные рукоплескания депутатов он, на своём седьмом десятке, даже порывисто идёт на трибуну – вылощенный, высоковатый, всё та же клиновидная малая бородка и чеховское пенсне.
   Начинает он всё же опять с воспоминаний о 1-й Думе и как её закрыли (хотя вот уже и последнюю закрывают). Но, великий импровизатор, никогда не готовивший речи, он весь – от настроения, от волнения в груди (и даже от прямой зарядки в буфете, но сейчас буфета нет). Ему если только зацепиться хоть за хвостик удачной фразы:
   Граждане, история нас учит: только то движение победно, которое идёт по всему фронту нации.
   Фронту?.. – вот и зацепился:
   Тот, кто разрушает единство фронта, – уничтожает возможность победы. (Голоса: «Правда! Правильно!»)
   Конечно правильно. И – понесло, всё горячей и уверенней:
   Те, кто в настоящую минуту свидетельствуют здесь о классовой розни и говорят нам о диктатуре пролетариата…
   И вскинул голову и поправил пенсне с иронической снисходительностью:
   Я убеждён, слова эти вырвались нечаянно. Подумайте, граждане…
   а «граждане» не случайно вместо умильных «господ», тут звучит Великая Французская,
   …Граждане, можем ли мы помыслить, что в союзе свободных народов мы, Россия, ослабнем в борьбе? Враг стоит на нашей земле – от Двинска до Ковеля. И на французской земле. И на бельгийской земле. Ещё на днях раздался крик из Бельгии к русской демократии: «Неужели забудете о Бельгии?» Граждане, а неужели Россия забудет судьбу Сербии? Неужели русский народ взял свободу только для того, чтобы…
   В раже речи к нему вернулась одна из лучших его привычек: высоко поднимать правую руку и плавными движениями будто сбрасывать, будто сбрасывать с пальцев фразу за фразой:
   Граждане! Неужели вы допустите, чтобы ваши потомки сказали: царь говорил – «мир будет заключён, и переговоры о нём начнутся только тогда, когда последний германец уйдёт с русской земли» (рукоплескания центра), а те, которые называли себя русской демократией, проповедывали переговоры с германцами?
   Рукоплескания в который раз. Родичев любит их и чуть улыбается им.
   Граждане, для того чтобы вести войну, нужны денежные средства. (Голоса с хор и от солдат: «Дайте их, или мы их у вас возьмём!»)
   Не думский регламент, и совсем не думские реплики, Родичев этак не привык. Поднимается враждебный гул, шум среди набравшейся публики. Родзянко нетвёрдо зовёт к тишине.
   Родичев: Граждане, народы получают свободу и выносят её в ту меру, в какой они умеют удержать её. Если переворот не поведёт к победе – что мы скажем следующему поколению? Я всех зову к единству. Та партия, к которой я принадлежу, всегда стояла выше классовых интересов и не считается с ними в настоящую минуту…
   И правду сказать, перебрать кадетских вождей – Петрункевича, братьев Долгоруких, Дмитрия Шаховского, графиню Панину, Шингарёва, Кокошкина, Милюкова и ещё многих, – нет, не денежному мешку они служили, что б ни кидали им социалисты.
   И четверть десятого на часах, и передержана, перетомлена аудитория, и внутренним чувством ритора ощущая, что нервы слушателей он перетянул уже за опасный предел, – теперь протуберанцем темперамента, почти крича, и почти у рыдания:
   Я последний раз, вероятно, говорю с этой кафедры. Я говорил с неё в разное время, и, быть может, мало кто в 3-й Думе сосредотачивал на себе столько ненависти с этой (оборачивается вправо) стороны. Что бы ни предстояло нашей родине – не прейдёт правда. Она может быть смыта бурной волной… потом отлив… потом волна деспотической власти… Но в дни окончательного торжества не будет забыто имя того правительства, граждане, которое в настоящую минуту несёт огромную власть как тяжкое бремя, как крест и подвиг! Мы можем сказать, обращаясь к Временному правительству: имя ваше да будет благословенно, доколе раздаётся русская речь!..
   И замер с завороженной, отданной улыбкой, медленно опускаемой рукой.
   Овация! – да не всех. Солдаты внизу – и руками не шевельнули, и ухмылялись недоверчиво. К сходящему Родичеву кинулись думцы с разных скамей, жали руки и целовали его.
   А потом его подхватили на руки, и так понесли в Екатерининский, и там ещё качали.
   Думу он убедил. Но – Россию?..
   А собственно – что он сказал по делу?
   Солдаты с хор кричали:
   – Мы пойдём не за Родичевым, а за Скобелевым!
   Долго ещё в Екатерининском стояли многие группы, и обсуждали, и спорили.
   Так Государственная Дума – совсем умерла? Или будет ещё жить?..
* * *
Славили, хвалили – да под гору и свалили
* * *

117

Частное заседание лидеров ИК. – Вступать в правительство невозможно, невыгодно.
   После шумного заседания Четырёх Дум вожди кадетов ринулись на шумные же вечерние митинги в честь 1-й Думы. А несколько ведущих членов исполкомского большинства решили собраться на квартире у Скобелева – поговорить между собой доверительно, прежде завтрашнего ИК: что же делать с правительством?
   В идею возобновления Думы, кажется, и Церетели и Скобелев, громыхнув сегодня, вбили похоронные гвозди, не воскреснет. Однако вот Временное правительство своим публичным Обращением к населению и личным письмом князя Львова к Чхеидзе взывало к Совету: разделите с нами власть!
   И что ж им ответить?
   На эти воззывы можно было бы и не обратить внимания, если бы положение правительства не становилось так быстро таким угрожающе провальным. А ведь ещё Совещание Советов в конце марта настаивало, чтобы правительство стало коалиционным с социалистами. И после дней апрельского кризиса неслись теперь в ИК взволнованные резолюции со всех концов страны, и с заводских митингов, и из воинских частей, не говоря уже о перепуганных обывателях: требовали, чтобы Совет не только контролировал правительство, но сам разделил бы с ним власть, – такая идея созрела в общественном сознании. Иногда резолюции варьировались: пусть двоевластие остаётся, но чтобы Совет взял себе законодательную власть, а правительству оставил только исполнительную.
   А такой вариант – не избавлял Совет от ответственности, даже хуже.
   Тут и Керенский, три дня назад, явясь на бюро ИК оправдываться, как он проворонил милюковскую ноту, тоже настаивал, что правительство – в невозможно тяжёлом положении, у министров настроение – снять с себя ответственность, и слухи об уходе всего состава вовсе не политическая игра.
   Если так – это сильно озадачивало исполкомцев.
   А позавчера Керенский публично выступил с заявлением, шатко равновеся между собственной отставкой и приглашением в правительство социалистов.
   И ясно было, что это – согласовано с эсерами. Эсеры – явно тянулись в правительство.
   Собирались лидеры ИК отдельно, чтобы согласиться или размежеваться, но не под обстрелом большевиков и левых интернационалистов. Да в частной встрече можно и говорить более откровенно, не гремя доспехами терминологии.
   Матвей Иваныч Скобелев жил богато, а всё по-холостому. Но в эти недели в квартире его появилась певичка из театра музыкальной драмы. Она сейчас руководила прислугой, подававшей чай, а в дебаты не вмешивалась, не мешала и курить. Курили тут многие, и по многу папирос (Церетели кашлял от этого дыма). Были к чаю печенья, пирожные, потом и фрукты.
   На квартире Скобелева всё так же стоял Церетели. А пригласили сегодня: Чхеидзе, Дана, Войтинского, Либера, Богданова, Гвоздева, это всё социал-демократы, и от эсеров Гоц и Авксентьев, а Чернов по гордости не приехал. Получилось десять человек, сборище немалое.
   По старшинству ждали, чтó первый скажет Чхеидзе. Он чай размешивал, чуть-чуть ложечкой, а почти не пил. Опустив голову, смотрел в скатерть.
   – Я десять лет председательствую, – он имел в виду до ИК думскую фракцию, – но стараюсь не сбивать прения, лучше послушать товарищей. А сегодня – такой важный вопрос, да… И я должен поделиться с вами моими сомнениями…
   Было Чхеидзе всего 53 года, а выглядел он совсем стариком: голова плохо держится, плечи пригорблые, глаза тусклые, бородка потеряла форму, и речь невнятней обычного. Ещё и проблема коалиции додавливала его:
   – Мне тоже в дни революции предлагали стать министром, на старости лет. На что у меня способностей никаких. Но дело не в этом, могли б у нас найтись подходящие. Но ведь Исполнительный Комитет в те дни обсуждал и решил отрицательно. И правильно. Совет потому и имеет такой большой авторитет, что остался вне правительства. А между тем руководит организацией масс. И массы верят нам, что нельзя сразу дать мир и сделать все реформы. А если мы войдём в правительство, мы пробудим в массах надежду на что-то новое, чего мы сделать не сможем. Так что – нам нельзя. Но вот на днях будет создан Совет крестьянских депутатов. Вот от него, от имени крестьянства, и пусть идут в правительство товарищи эсеры и народники, которые, видимо, так хотят. А мы – будем поддерживать со стороны.
   Русобородый красавец Авксентьев с барственным достоинством отвечал:
   – Николай Семёныч говорит верно: основой демократического правительства в России может быть только крестьянство. Но крестьянство, увы, по дальности наших расстояний, по разрозненности, ещё не успело после революции организоваться настолько, чтобы сказать решающее слово в образовании нового правительства. Правда, на днях откроется этот всероссийский крестьянский съезд, но, между нами говоря, он пока совсем не будет представителен: делегаты приедут далеко-далеко не ото всех уездов, даже губерний, и скорей случайные, кто где под руку попадётся, а не правильно выбранные. Даже немало и крестьян-горожан. И мы – не будем там чувствовать себя действительными представителями России, чтоб её выразить и возглавить. И нам там ещё предстоит завоевать такой авторитет, какой уже завоевали вы. Да и приглашение Временного правительства относится к Исполнительному Комитету. И без социал-демократов коалиции никак не создать.
   Плотный Гоц, с длинными чёрными волосами, лицом кругловатым, а движеньями деловитыми, настаивал резче.
   Нет! Эсеры никак не могут войти в правительство без эсдеков. Формальное решение у эсеров ещё не состоялось, но он, Гоц, резервировал за собой право голосовать и против коалиции, если эсдеки не выразят готовность идти в правительство на равных основаниях.
   – Мы тоже росли в борьбе – (мягко сказано «тоже», за его плечами был и успешный террор, и приговор к смертной казни, и каторга) – в борьбе со всеми попытками пересадить на русскую почву тенденции западноевропейского министериализма. Участвовать в правительстве вместе с буржуазией – для нас ещё чужей, чем для вас. И если мы тем не менее согласимся, то только потому, что без этого правительство падёт, не вынесет первого следующего столкновения с Советом. Только потому мы согласимся, что в исключительных условиях произошедшей русской революции участие социалистов во власти не есть отдача заложников в руки буржуазии, а есть утверждение политики революционной демократии. Но только – если эту ответственность вы с нами разделите!
   Между эсерами и эсдеками вырисовывался ров. Поспешил воткнуться Скобелев, видимо нетвёрдо зная наперёд, чтó именно он скажет. Занесло его сперва к Вандервельде, как тот в начале войны приезжал просить русских социалистов поддержать борьбу против императорской Германии.