Приглашены к обеду были: старый Шрейдер, вдовец, Игельзон, холостяк, и, главное лицо, кадет Мандельштам, но его жена так была занята общественными обязанностями, что он приехал без неё. Итак, хозяйка была за обедом единственная же и дама. А обед понимался как деловой потому, что собирались не для развлечения, а обсудить последние события и предположения, как направить усилия дальше. Вместе с Мандельштамом Корзнер состоял в Комитете общественных организаций, это одно направление. Вместе с Игельзоном – в комитете присяжной адвокатуры по устройству народных собраний: уже большинство московских присяжных поверенных предоставили себя кадетской партии в качестве агитаторов и митинговых ораторов. А мудрый скептик Шрейдер, друг семьи, служил общим охладителем, в чём особенно нуждались и Корзнер, и Мандельштам.
   Мандельштам опаздывал. Пока сели в гостиной. Крупноголовый грузный Шрейдер покуривал трубку. Первое, что жгло, было последнее, что произошло:
   – Ипполит Тэн писал: несчастье, когда великая идея попадает в маленькую или в пустую голову: в маленькой она вмещается лишь частью, а пустая не находит ей критической оценки.
   Худой острый Игельзон с летуче-сметливым выражением лица не замедлил сострить:
   – Господа, я предложу вам специальный аспект: а что такое вообще есть манифестация? Это – упрощённый митинг на ходу: манифестант – это оратор, выражающий свои убеждения ногами, а плакат – это готовая краткая резолюция, к которой вам настойчиво рекомендуют присоединиться, если не хотите, чтобы вам свернули нос. Но как квалифицировать, если манифестации предшествуют вооружённые люди? Не становится ли она тогда частным случаем патруля или развода?
   – Квалифицировать так, – сказал Давид, – что это был кризис гражданской слабонервности, но, кажется, миновал благополучно. Эти дни показали, что анархия уже начинает раздражать «человека и гражданина». Наступает, кажется, сдвиг массового сознания в сторону государственного понимания революции. Стремление к мирному порядку жизни всё-таки оказывается сильнее самой пленительной идеологии.
   – Если считать людей всё же разумными существами, – буркнул Шрейдер, – то и в революции они должны бы желать жизни, а не самоубийства.
   Но вошёл экспансивный и категорический Мандельштам, – он видел кризис этих дней с другой стороны. Во-первых – во всём виноват-таки Милюков: основательно или нет, но он вызвал к себе острое подозрение.
   – Зачем эти неуловимые фразы для демократии, пламенеющей революционным жаром? Он ничего не предвидел, можно прийти в отчаяние, упрямый кадетский большевик, вот он кто. В жирондистской позиции возомнил себя Талейраном. И почему надо бояться формулы «без аннексий и контрибуций»? Самоопределение народностей возьмёт своё, нечего безпокоиться. Ну время ли твердить о войне до победы при таком разброде, без твёрдой власти?
   Но в этом кризисе есть и плюс: тот, что ведущие социалистические круги впервые начали ясно высказываться против сепаратного мира, почувствовали на себе государственную ответственность.
   – Да, плюс тот, – сказал Корзнер, – что сквозь испарения безумия государственный инстинкт одержал победу. Вчера Россия была накануне гибели – сегодня она на пути к выздоровлению. Теперь союзники убедятся, что наша революция идёт по твёрдому руслу. Эти два тяжёлых дня надо просто вычеркнуть из нашей истории, из нашей памяти, и всё.
   – Но забудут ли их так легко большевики? – спросила Сусанна. – У их винтовок остынут ли дула?
   – Это никем не доказано! – запротестовал Мандельштам, наиболее всегда осведомленный и единственный из них профессиональный политик. – На ленинцев сейчас валят все вины, и зря. Не надо им приписывать, чего нет. Они, конечно, разбивают общее единое настроение, но они заслуживают и прощения. По произволу царского правительства они столько лет были вне России, вот и потеряли с ней связь. Это всё те же милые «русские мальчики». Но так долго в подпольи – им трудно вздохнуть свежим воздухом. Они ведут себя так, будто свалились с луны. Но они скоро опомнятся. По отношению к ним просто не хватает разъяснительной работы. Надо вашему лекторскому объединению быть поэнергичней.
   – А листовка в «Русских ведомостях»? – мрачно напомнил Шрейдер.
   Он имел в виду на днях напечатанную там германскую фронтовую листовку прежних лет, для сравнения: поразительное совпадение и мыслей, и даже выражений с сегодняшними речами большевиков.
   – Similitude non est probatio![1]
   – А Кронштадт?
   – А уж там тем более стихия. Я повторяю, господа: выход в том, чтобы скорей-скорей просвещать народ – и притом на самых демократических началах.
   – Но вы сказали на съезде, – всё так же мрачно возражал Шрейдер, – что для совершения революции вовсе не нужна долгая культурная жизнь народа перед тем.
   – Для совершения – да! Но для продолжения – очень нужна! Население – само жаждет организации, а мы всё не вносим её.
   Перешли к столу. Все четверо мужчин охотно выпили водки, закусили.
   – Нет! – пристукивал Корзнер салфеточным кольцом по скатерти. – Нет! Мы два месяца парили в облаках, а надо спускаться на землю. Признать, что полная свобода дана русскому человеку несколько преждевременно. Нужна немедленная твёрдая, неуклонная власть. Прискорбный факт, но Временное правительство такой власти не имеет.
   – Тоска по городовому! – пыхнул Мандельштам. – Власть правительства – моральная, и это превыше всего. Что ж, оно должно посылать карательные отряды на аграрные безпорядки? расстреливать дезертиров? военной силой усмирять на железных дорогах? арестовать Ленина и его агитаторов? Так чем мы тогда будем отличаться от царизма? Нет! Народ должен с а м проявить инициативу в борьбе с распадом! Временное правительство не имеет полной власти? Так дайте ему наше свободное республиканское повиновение!
   – Нет! Нет! – ещё крепче настаивал Корзнер. – Власть должна быть несокрушимой. Единство воли! Надо влить в правительство твёрдость! Удержать его от сползания. Правительство должно стать неумолимо к неповинующимся! И для него и для всех нас – это экзамен на политическую зрелость, экзамен на умение осуществлять власть.
   Тут и Игельзон согласен:
   – А то наших вождей так много носят на руках, что они уже разучились ходить ногами.
   – Нет! – вдохновенно отклонял Мандельштам. – Свобода сама исцеляет те раны, которые наносит. Для того чтоб остаться великой, свобода должна найти в себе самодвижущие силы победить и анархию внутри, и немца вовне. И она это сделает!
   – Да, если энергично помочь свободе бороться с подстрекателями и безответственными агитаторами. Слишком мы в России не привыкли к общественно-созидательной работе.
   – Для этого вы и «Дрезден» захватили? – съязвил Игельзон.
   Гостиницу «Дрезден» Комитет общественных организаций вопреки мнению правительства вынужден был занять, потому что уже не помещался иначе со своими канцеляриями и штатами.
   – Новые общественные формы – новое использование зданий, – отпарировал Корзнер. – Вон и собор на Миусах пойдёт под Учредительное.
   Грандиозный недостроенный собор на Миусской площади, внутри без единой колонны, а крышу покроют за будущее лето, может поместиться 6000 человек, Москва предлагала теперь для Учредительного Собрания, в большой надежде добиться принять его у себя. А в соседнем университете Шанявского разместятся канцелярии.
   – Все эти революционные судороги, – диктовал Мандельштам, – имеют объективное основание. Чугунный царизм давил всех так долго, что теперь все хотят вздохнуть и выпрямиться. И солдаты, бегущие с фронта за землёй, по-своему тоже правы. Да, центробежность народностей, классов, профессий, групп, все выдвигают свои частные цели, – но и выдвигают же их с полным правом.
   Шрейдер качал крупной, клоковатой головой:
   – Но все эти обиды, предъявленные одновременно, и в такую грозную минуту, – грозят обрушить и раздавить нашу свободу. А посмотрите, какое чувство целого в Германии, – там просто культ государства.
   – Да какую государственную жизнь, – остро воскликнул Игельзон, – вы можете наладить в стране, где объявляют заём спасенья – а подписываются только евреи да московские купцы.
   Но Мандельштам это всё знал, обдумал, предвидел:
   – Говорю вам, психология революционных партий создавалась при старом режиме, когда они не могли вести реальной политики. А теперь, когда надо реально строить, – у них в умах одни лозунги и резолюции. И когда резолюция принята – им уже кажется, что слово стало делом.
   Социалисты всегда были и слабость, и привязанность Мандельштама (из-за них он едва не взорвал и кадетскую партию), он всегда интересно говорил о них.
   – Эта прежняя психология в них не исчезла. Они никому, кроме своей каждой партии, не приписывают непогрешимости и никому, сравнительно с собой, не дают равного права любить свободу и служить ей. Даже умеренные меньшевики хотят держать революционную стихию постоянно на точке кипения. Даже плехановское «Единство» считает своим долгом «подталкивать» правительство и разоблачать его. Мол, в каждую минуту буржуазия может вырвать свободу у народа обратно. И от этого партийного соревнования могут быть ужасные последствия. Так и возник безтактный доклад Стеклова, где он глумился над правительством.
   – А в каком тоне они разговаривают? Если нужно – мы позвоним по телефону и через десять минут правительство уйдёт в отставку! Да за десять минут даже кухарку нельзя рассчитать, надо дать ей две недели вперёд. Правительству надо или доверять – и тогда не мешать ему действовать. Или не доверять – и тогда заменить другим. Хорошо, – торопился Игельзон, – я не давал мандата Совету, но я им дам его, утопающие не разбирают. Пусть составляют правительство из одного Совета – но чтоб не было, как сейчас, что никто вообще не отвечает за шаги России. Хорошо, идёмте через Циммервальд – только все разом, а не порознь!
   – Ну не-ет! Ну не-ет! – отрешил шутника Корзнер. – Это у них не выйдет, через Циммервальд мы не пойдём. А то чтó они придумали – ещё и социальную, классовую революцию? Нет! Наша революция отначала была только политической, и такой должна остаться. Общероссийской, а не классовой. – Ребром быстрой ладони поставил границы с одной, другой, третьей стороны. – Мы хотели только смены лиц и системы неумелого управления.
   С этим Мандельштам согласен, дал справку:
   – Если политическая революция сопровождалась социальной, она всегда обрекалась на полный неуспех. Так во Франции в 1848: парижские рабочие, свергшие абсолютизм, этим не удовлетворились, а стали требовать себе прав, прав, эти идиотские придуманные Национальные мастерские, и всё погубили. Да в этом роде и у нас уже везде.
   – Едешь в трамвае, – раздумчиво сказал Шрейдер, – слышишь рассуждение рабочего: кто б что ни делал и как бы ни делал – а плату всем одинаковую.
   – Да, горючий материал для ненависти – почему не у всех одинаковые доходы.
   – Да уже и в прошлом году хоть на дачу не езжай. В Мамонтовке стали мазать клеем скамейки. Или перекапывать велосипедные дорожки, а потом подглядывают из-за кустов, как перевернётся.
   – А что сейчас начнут вытворять крестьяне?
   – Если народ не подчинится новой дисциплине – вот он и есть взбунтовавшийся раб.
   – Так в эти месяцы народ уже и проявил себя как горлан, пропойца, дрянь, – чеканил Корзнер. – И свою винтовку пропьёт, и свою деревню, и всю Россию. Теперь вот – пролетариат требует себе лести и угодничества.
   По установившейся в доме обременительной необходимости при плавных входах Саши с блюдами – переходили на более отвлечённый или иносказательный язык.
   Когда она вышла – Сусанна Иосифовна сказала печально-печально:
   – Да просто слово «жид», теперь невозможное, заменили словом «буржуй».
   – И то ещё – надолго ли? – подвижно метнул бровями Игельзон.
   Мандельштам и Корзнер, только что спорщики, тут вместе были оптимистами: нет, к этому уже не вернутся, этому уже возврата не будет.
   Все черты Шрейдера – крупные, мягкие, спокойные, а какие грустные:
   – А я вам скажу: будет ещё и жид, и ещё как. И ещё всё произошедшее, и всё будущее плохое, – всё обернут против евреев. Если российская смута разыграется – мы же, евреи, больше всех и пострадаем.
   Мандельштам и Корзнер дружно: совершенно исключено! Ход истории – не в ту сторону!
   – А в какую? – спросил Шрейдер, изогнув большие губы, голову набок.
   – Как? – изумился Мандельштам. – Да к демократии! Где свобода и самоопределение – там и воздух еврея!
   – Не-ет, – растянул Шрейдер. – Где закон и порядок – вот там воздух еврея. Если нет власти и порядка – то евреи теряют из первых.
   – Да стыдно вам так говорить! Не хотите ж вы возврата прежнего.
   Шрейдер вздохнул:
   – О прошедшем надо уметь говорить и объективно. За столетие с лишним в России мы поднялись и отряхнулись от прежнего польского упадка. От средневекового обличия. Мы так увеличились в числе, что смогли выделить многолюдную колонию за океан. Вырос средний уровень жизни, накопились многие капиталы. Среди нас распространилась европейская образованность. Мы позволили себе роскошь иметь литературу на трёх языках. Наше значение в Империи непрерывно увеличивалось. Надо понять, что наше благоденствие – уже связано с этой страной впредь навеки.
   – Но могли ли мы не искать полноправия?
   – Мы искали полноправия – в жизни, а не в разрушении.
   – Но только когда есть правопорядок и свобода культуры – мы всегда постоим за себя.
   – А то, что начинается теперь, – не обещает правопорядка.
   Взгляд Мандельштама пламенел:
   – Да что вы говорите! Что вы говорите! Именно теперь, когда мы больше не отделены искусственно от русской культуры, когда еврейское и русское самосознания могут наконец подлинно слиться, еврейский и русский аспекты примиряются в синтезе…
   – Этот синтез, – не мог не ввернуть Игельзон, – у большинства русских вызывает скептическую улыбку, а правоверными евреями оценивается как ренегатство.
   – Неизвестно, – мрачно тянул Шрейдер, – ещё выиграем ли мы ото всех этих самоопределений. – А вы, Сусанна Иосифовна, что-то вы помалкиваете?
   Она молчала, да, но своим умно-нежным лицом – была вонзена в разговор, или вся пронзена им.
   – Я? Господа, – сказала она, теребя брелок на груди. – Скажу откровенно: судьба русского еврейства безпокоит меня больше, чем все эти «завоевания революции». В наступивших событиях – мы ведь все на виду – и должны вести себя особенно сдержанно и достойно. А наша молодёжь, правда, рвётся всюду, всюду вперёд. И в Исполнительном Комитете – наших что-то чересчур много…
   У неё это сливалось – лёгкий придых и внимательный подъём ресниц. Тепло-грустными глазами она обвела гостей и мужа:
   – По-моему… боюсь сказать… будет жестокая гражданская война…
   – Ну, не-ет, – рассмеялся Мандельштам. – Была такая опасность в февральские дни, но миновала. А теперь, как бы нас ни поворачивали, но государственное благоразумие и национальное единство всё равно возьмут верх. Потому-то нам и нужен прочный союз с левыми.
   А Сусанна – ничуть не убеждённая, в том же горестном тоне:
   – И – нет пророка! Какая скорбь, что Толстой не дожил до наших злосчастных дней, – может быть, его бы послушали.
   А Шрейдер:
   – Сусанна Иосифовна. Разве вы не знаете, что пророков слушают только тогда, когда их призывы приходятся по вкуcy?

94

(Фрагменты народоправства – Москва)
* * *
   21 апреля у 3-го пресненского участка собралась толпа в две тысячи человек, кричала:
   – Где хлеб? Долой милицию! Долой Временное правительство!.. Дайте нам царя!
   В помещение 1-го пятницкого комиссариата явилась толпа в двести человек, забрала у милиционеров 15 револьверов, несколько берданок и все наличные патроны.
* * *
   На заводе Меньщикова рабочие избили заведующего и выгнали. На фабрике приводных ремней хотели утопить заведующего в реке, но помешала вызванная милиция.
* * *
   Ещё перед самой революцией по Москве можно было безопасно пройти из конца в конец, – теперь на улицах стали раздевать. Стали нападать и грабить сберегательные кассы, магазины, особняки, многоквартирные дома.
* * *
   Ночью шайка вооружённых (часть – в офицерской форме) заняла все входы «Латинских меблированных комнат» в Большом Козихинском переулке, объявила «обыск по важному делу». Перерезали телефон, связали прислугу, жильцов согнали в одну комнату. Душили заведующую, требуя ключей от несгораемого сундука. Не получив – оторвали от пола шестипудовый сундук с деньгами и ценностями, унесли весь.
* * *
   На Садово-Кудринской вооружённые пытались ограбить особняк С.Т. Морозова.
   Ограбили храм Богоявления Господня на Елоховской. При преследовании воров один подстрелен, но убежал.
   А поймают вора – первым делом самосуд: «Из милиции их отпускают».
* * *
   Повздорили в лазарете – и заразные больные идут по городу жаловаться в Совет солдатских депутатов.
* * *
   А на Тверском бульваре у памятника Пушкину, по тёплому времени и светлеющим вечерам, митинг стал уже, кажется, круглосуточный и вседневный, как будто никогда не прерывается, только на кирпичной колокольне Страстного монастыря прокручиваются уходящие часы, часы. Люди меняются, а толпа не редеет. С гранитных уступов памятника постоянно кто-нибудь возглашает, ему открикаются из толпы, иногда голоса перешибаются звонами проходящих близко трамваев. К краю толпы подъезжают порожние извозчики, встают на козлы и тоже слушают. Мальчишками облеплены окружающие фонарные столбы и деревья бульвара. И с проходящих трамваев соскакивают к митингу любопытные.
   – Почему именно мы, поверженные, взываем «без аннексий и контрибуций»? Нам наступили на грудь, на горло, а мы хрипим: «Ладно, я тебя прощаю, иди!»
   Взлезает к памятнику, до чёрного мрамора, лбастый солдат, срывает папаху с головы:
   – Буржуáзия всё равно никогда мира не заключит! Она нашей кровью кормится! А мир – так мир, втыкай штык в землю – и домой. Какая нам выйдет земля, ежели её без нас делить почнут? Один шиш.
   А уже на памятнике вместо солдата господин в мягкой шляпе:
   – Где те маклера интернационализма, которые уверяли нас, что в Германии уже началась революция? что в Берлине образовался Совет рабочих депутатов?
   – А вы, извиняюсь, почему на фронт не идёте, морда раздатая?
   – Он пойдёт, когда ты пойдёшь.
   Пронзительно кричит женщина:
   – Кошелёк мой вытащили!!
* * *
   В призывной комиссии по пересмотру белобилетников над каждым врачом поставлен «общественный контроль» – от Совета солдатских депутатов. Вот – проверка глаз у интеллигента, врач велит фельдшеру впустить по капле атропина. Мурло бунтует: «А почему другому гражданину пустили по три?» Доктор робко: «Глаза бывают разные, некоторым вредно больше». – «Нет! – кричит солдат, – теперя равенство! У кого твёрдый глаз, у кого мягкий, – всем пускать поровну!» И настоял.
* * *
   Домовладелец Васильев с Чистых прудов не скрывал своих убеждений в пользу свергнутого строя и открыто высказывался на митингах. К нему домой пришли несколько молодых людей с ножами и зарезали.
   А – ничего не взяли.
* * *
   В Варваринском обществе народной трезвости на воскресенье 23 апреля была назначена и началась публичная лекция профессора Н. Д. Кузнецова: «Задачи момента относительно Церкви». Мысль докладчика была, что служение Церкви не зависит от политики и от партийных интересов. Публики собралось больше тысячи человек. Во время прений в зал вошла группа вооружённых солдат и рабочих. Подбежали к Кузнецову и к духовным лицам в президиуме и навели револьверы: «Ни с места, вы арестованы!» Один вскочил на стол и стал читать бумагу от Совета рабочих депутатов: что не время заниматься религиозными вопросами, это отвлекает от революции, помещение реквизируется за антиреволюционное направление. После этого публике: «Очистить зал! Уходите! Будут стрелять!» Аудитория пришла в смятение. Одни бросились на лестницу, давя друг друга. Большинство перешло в соседний домовый храм, стали на колени и молились. Вторженцы с револьверами выгнали всех и оттуда.
* * *
   Сбор Дубинского на Скобелевской площади на Заём Свободы в воскресенье вечером оказался – жульничество: драгоценности до Займа не дошли, и деньги не все.
* * *
   Народовластие, как у нас, основано на доблести граждан.
Аджемов

95

В Ставке появился генерал Марков. – Сошлись с Воротынцевым. Что сулит нам продолжение войны? – Георгий с Алиной. – Надо решать.
   Не думал Воротынцев, что в нынешние дни ждёт его в Ставке радость. А случилась. В оперативном отделении появился 2-й генерал-квартирмейстер, новая такая должность, надуманная Деникиным себе в помощь и в обход Юзефовича. Каждый новый начальник всегда притягивает своих – и Деникин для прочности притянул генерал-майора Маркова, бывшего своего начальника штаба бригады. На три года моложе Воротынцева, а уже генерал, и Ставка даже ещё долго задерживала его производство из-за молодости – а воевал он исключительно успешно, отлично, имел Георгия и 4-й и 3-й степени, и второе георгиевское оружие.
   К кому бы другому, а к нему Воротынцев не испытывал зависти, но радовался как за себя, как за свой бы более удачный путь. Он знал Сергея Маркова ещё по Петербургу, когда сам уже кончил Академию, а тот только поступал. Бывает, что люди не просто нравятся нам, а вьются в душу, так мы с ними сразу открыты и пронимчивы для общения. И очень уж хорошая у него улыбка.
   Подходит ли человек к военной службе и на каком уровне – на это намётан был глаз Воротынцева. Марков был – из тех, каких совсем немного среди офицеров, как заметил маршал Саксонский: кто занят высшими сторонами войны. Он – на месте был в Академии, когда учился там, а потом преподавал: так и впивался в военную науку. Но на месте же был и боевым начальником: природный драчун, как и должен быть всякий военный, и искал победы через отчаянные ситуации, не бережа себя. Прорвав австрийские позиции со своим 13-м полком и отрезанный, он велел трубачам играть полковой марш, собрал свои рассеянные силы, погнал австрийцев и ещё привёл две тысячи пленных. Другой раз, в Великом отступлении, не взорвал речного моста, как надо было: пожалел поток беженцев, и шесть часов вёл бой прикрытия, пока все прошли, – только тогда взорвал. Не из тех командиров он, как у нас бывает: если атакуют соседа, то радоваться, что тебя не трогают, и не помогать.
   И по всему характеру Сергей Марков был понятен и близок Воротынцеву: прямой, откровенный до резкости, общительный, не таящий возражений, упрёков. Нервный, худой, легко вскакивал, быстро ходил, роста чуть ниже Воротынцева и в плечах ýже. У него было строгое, тонкое, выразительно-подвижное интеллигентное лицо, и только накладывались франтовские усы, закрученные остриями, а бородка – скромным аккуратным клинышком. И ещё было у него сходное с Воротынцевым – лёгкий язык, умение говорить с солдатами. Да он вот в марте побывал в переделке в Брянске, куда послан был успокаивать мятежных солдат, а они едва не растерзали его, но он нашёлся – и ещё они его качали.
   И не одно это было место, куда его посылали за минувший месяц, – то сидеть на штабном армейском комитете, то на гарнизонном, то уговаривать эшелоны, забастовавшие ехать на фронт. А то – во 2-й Кавказский корпус, и там он вмешался трагически: слишком пылко упрекал генерала Бенескула, принявшего командование корпусом из рук прапорщика-бунтовщика, – и Бенескул через день кончил с собой. Офицеры корпусного штаба за то назвали Маркова убийцей – и Марков изнервничался до дурноты, никогда ничего подобного не переживал и в боевой обстановке, и угрызался, – но и не мог же он равнодушно отнестись к податливости Бенескула, это конец армии! И просил, чтобы корпусной комитет теперь отдал его суду как убийцу – но, напротив, на солдатском сборе комитетов ему устроили овацию: что верно он рассудил, не мог генерал принимать поста от прапорщика!
   Так истрепался он ото всех изводящих безобразий – и ушёл изо всех комитетов:
   – К чёрту! За один месяц революции я состарился больше, чем за всю войну.
   Так наболело ему в 10-й армии, что очень кстати пришёлся вызов в Ставку. Но и Деникин тут, надеясь теперь на внезапный революционный опыт Маркова, поручил ему наладить связь Ставки с большой прессой (как будто та пресса сама понимала, куда несла!), «дать Ставке рупор» и наладить «Вестники» в каждой армии.
   Идея была правильная: заливала армию социалистическая необузданная печать, а голосов Главнокомандующих и командующих не слышала ни страна, ни даже солдаты. Идея правильная, а:
   – Противно. Не солдатское дело. И до чего мы дожили? Во что война превратилась?
   Во что?! Этот вопрос накатывался. И было крайнее время, не мямлить.
   Очень они двое друг другу обрадовались, скинулись, встречно и по нескольку раз в день разговаривали. Понимали один другого с едва начатой фразы. Так Марков вот и заменил Воротынцеву Свечина, уехавшего со своим фаталистическим «поживём-увидим».