На монополию жаловался ей и один приезжий лектор: если теперь будут оставлять деревне хлеб только на едоков – так это надо с собой, если едешь, кроме книг ещё хлеб везти и чуть не овса своей лошади? Впрочем, пока что приезжали они при звонких бубенчиках парами (вместо городского автомобиля), тут их сытно кормили, и держали они речи вроде такой:
   – Романовская монархия была страшная заразная болезнь, вы испытали её ужасы. Теперь вы перестали быть рабами царизма и барщины, воплотите же в себе психологию свободного человека! Крестьянин раньше давал государству только хлеб, а теперь от него нужна мудрость государственного строительства. Крестьянская женщина раньше рожала государству солдат и рабочих – а теперь она полноправная гражданка и может развернуть свои духовные силы.
   И к чему совсем не были готовы мужики – к разноречию между газетами. Чем слабей крестьянин в печатном слове, тем он с большей верой: раз напечатано – значит правда. Не различают – закон, проект, резолюция, что написано – то и закон. А тут по разным концам села ходят разные газеты – и вразнобой. Где же правда? И сильно действует, когда на газете так и написано крупно: ПРАВДА.
   Но и так же видели мужики, что и при новом порядке – ни топора купить, ни подковать лошадь, ни, куда там, натянуть новую шину на колесо, нечем чинить ни избы́, ни ворот, а в лампочках керосин стали мешать с водой – потрескивает, но всё же горит. Зато наладились гнать самогонку из ржаной муки в чугунках с примазанной шейкой и трубочкой – из пуда муки, говорят, семь бутылок 1-го сорта, идёт по 3 рубля за бутылку, да ещё 2-го, – а хлеб, мол, всё равно пропадает, да вот и отбирать будут.
   Время сева, а зачастили сходы – для каждого приезжего, и каждого приезжего слушают: или кого-то ещё выбирать, или насчёт новых правов. Аплодисментов мужики не умеют, слушают напряжённо и молчат, оратор не знает, что и думать. Или скажут ему потом: «Твоё дело – говорить, наше дело – выслушать, а выйдет, как Бог даст». Очень недовольны мужики-хозяева, что на эти сходы, которые теперь и сходами не зовутся, но собраниями, – валит и молодёжь, раньше не допускаемая, и бабы приходят: «Вы нам тут баб перемутите, их тогда и в оглобли не впряжёшь». – «Да что это за слобода пошла, мора на неё нет, ровно очумел народ». Про Учредительное Собрание натолкуют – спрашивают мужики: «Так за кого голосовать: за царя или за студентов?» Бабам политики не поясняют, а бабы свою политику знают: мира хотят как одна. А пока требуют: удвоить казённый паёк солдаткам, его по 10 рублей в месяц дают на каждую законную жену и на каждого ребёнка от 5 до 16 лет, и всю войну считалось слишком хорошо, – но теперь стали требовать по 20 рублей давать, и ребёнку до 5 лет тоже, и невенчанным жёнам тоже. А на то старики только головами покачивают: «Ох, останемся безо всякого порядку».
   Чем больше слов непонятных у оратора – тем пристальней слушают. Национализация, социализация – одна тарабарщина. И вдруг разобрались: «Как это? – ни продать, ни распорядиться, как схочется? Какая ж это слобода?.. Вот если б нам земли побольше да делай на ней что хочешь – вот это слобода!» И какой приезжий говорит о земле крайнéй – того и слушают. Откуда-то сложилось у крестьян, что какую землю этой весной засеешь – та за тобой впредь и будет, а свою хоть и не засевай – всё равно за тобой.
   Да когда ж эта прирезка земли низойдёт? ведь сев упускаем! – хаживали спрашивать и к толстовцу Васе Таракину, Лыве, он как грамотный теперь много читал вслух и пояснял печатное. И Лыва со внутренним сиянием объяснял:
   – Будет прирезка! Непременно! Теперь-то – вся земля наша. Повременить только надо, чтобы без этой, анархии…
   – А от каких нам прирежут? – (То есть от кого из помещиков.)
   – Да, помещиков нам Бог мало послал. Ну, найдётся земля, должна найтись. Революция никого не обидит.
   И улыбался виновато, что нету земли.
   От такого сумбура крупное Туголуково устроило складчину, да послали одного своего в Питер: своими глазами повидать, всё узнать. Воротился – и на сходе повинился: «Так много разного слышал, братцы, так много разного, всё перепуталось, всё забыл!» И сельчане посадили его в холодную за то, что деньги зря проездил.
   И чем меньше крестьяне могут понять происходящее, тем настойчивей ползут слухи. «Теперь вместо царя какая-то рублика будет!» Из газет узнали, что наследник был болен, – «Это старая государыня сглазила, наводила порчу из зависти к молодой». Или такой слух: «В Питере главный прешпект провалился, под ним пожар и подземный ход». А рабочие в Питере лодыря корчат, большие деньги гребут, а совсем работать перестали. И на войну не идут, а с нас – сыновей да сыновей. И такое: теперь восстановят крепостное право. Слух от слуха – через недоверие и жуть, и конечно слух про Антихриста: то ли идёт, то ли уже пришёл.
   Сказано: выбирать сельский комитет и выбирать волостной комитет. Зачем – мужикам непонятно, «может какое новое дело объявят». Выбрали. Сперва – кто поуважаемей, и Плужников – председателем волостного. Писаря Панюшкина сменить ни за что не захотели – и стал он называться «делопроизводитель народной власти». Повесил Панюшкин над столом портреты министров овалами, с князем Львовым в центре, и листок с текстами марсельезы и интернационала. Оставили б и волостного старшину Фёдора «комиссаром народной власти», но Скобенников (он зуб имел на старшину) запретил: ни за что не полагается. Упразднять так упразднять, от царя до старосты! Сам Скобенников в волостном комитете мало заседал, он всё приезжал-уезжал, наводил порядки везде в окрýге, Плужников тоже отлучался немало, ездил и в Тамбов на крестьянский съезд, – а тут комитет не заседал спокойно, мог войти любой чужой солдат и держать речь: «Скоро вот сами окопные заключат мир!» – и всё перебуровлено, растерзано заседание. Да никогда никакого дела комитет не мог довести до конца, и даже ни одного обсуждения до конца, начнут одно, сведут к другому. Сиживали подолгу и вечерами при лампе, уже стёкла в волостном правлении оплывали ручьями от надышанного.
   Со средины марта два раза уже комитет переизбирался, и всегда на глотку, и порядочные оттуда утеснялись, а входили пустопорожние, завистники и горланы – кто громче кричит на сходке, в последний комитет вошёл и нахальный Мишка Руль, который вернулся в село явным дезертиром, и оставался, и вот командовал, – и вся Каменка боялась этого Руля: «ещё подожжёт». Боялась, но уже и прислушивалась к его дерзким речам. И даже сам Григорий Наумович Плужников похоже что терялся перед его наглостью. А Юля смущалась от его открыто похотливых взглядов, как он не смел бы смотреть на учительницу раньше.
   Власть вот была – и не было власти. Ни стражника, ни станового, ни урядника, некем защититься, ни припугнуть, и в каком месте, по слухам, случалось ограбление или убийство (где-то целую семью зарезали для грабежа) – так не в один день из села и докладывали: охочих нет, да и докладывать некому. А где что казённое – то грабили теперь без оглядки. Случались и поджоги – самое страшное по деревенской жизни.
   Комитет был – вывеска нынешней Каменки. Но и весь дух и вид села в эти недели менялся. На сходках – безобразие, крик, злая ругань, и не только от пришлых чужих, но и от своих. То и дело вспыхивают давние личные счёты, раньше приглушённые, даже никому не известные, а теперь выкрикиваемые с яростью, какой от этих мужиков и ожидать было нельзя. Ещё и оттого так страшны стали сходки, что все спокойные и умеренные, как Елисей Благодарёв, Аксён Фролагин или дед Иляха, вовсе перестали на них ходить, всё благоразумное было напугано, – а в первые ряды лезло самое горластое, озлобленное и тупое. Оттого что помещики были вдали (хотя и к тем топали скопом что-нибудь требовать, теряя на проходку и промолвку ведряный и тёплый день посева), а только против помещика село и могло объединиться, – то рулёвское «рви, не зевай!» стало метаться теперь между самими мужиками. Ни одного отрубника не выбрали в комитет, уже косились, кто насадил полдесятины сада, – «заберём!», и только тем ещё удерживались, что забрать-то легко, а как дальше делить? без обиды не поделишь. С однодворца требовали луг уступить. – «А что я на него затратил? из болота непролазного поднял!» – «Что и толковать, – соглашались, – покос первеющий!» Вот, мол, и давай нам. «Мы грабить не хотим, а желаем получить по согласию». Но открывшаяся в эти месяцы возможность взять без труда – переродила каменских мужиков: дрожали не упустить момента. Ещё в марте дезертиров презирали: «ты сбежал, а мой на фронте», но вот поворачивала зависть: «а словчил, сумел», – и наверно немало писем пошло на фронт: «бросай и ты, приезжай». Просили и Юлю такое писать, она отказалась, всё равно в отношениях с селом терять ей стало нечего.
   Два года она учила в Каменке, и любила ребятишек, и думала, что полюбила крестьян, хотя от них не встречала много симпатии: «ничему не учат», «нет строгости». (А раньше в церковной школе дети зубрили один псалтырь – и мужики считали ту школу серьёзной. Отец Михаил объясняет: да, потому что учили милосердию к ближнему. Но что-то немного видно и тех плодов. Посев жестокости прошлого, и драньё взрослых мужиков розгами – они не прошли без следа, нет.) Почему-то именно за эти недели после революции многие сельчане перестали кланяться Юлии Аникеевне, как раньше, и стали грубы. Правда, не к ней одной: земство стало ругательным названием, земские подати вовсе перестали платить (и жалованья земским доставалось только половина, не выполняли и свой же мирской приговор платить школьный сбор), агронома прямо ненавидели и гнали прочь. Стали говорить интеллигентам: «Не место вам с нами, не суйтесь в мужицкие дела». (Однако с бумагами комитет заставлял разбираться.) «Нам пахать, а ты лалá разводишь». Про учителей кричали на сходах: «Не нужны нам, больно дóроги! вот приедут наши солдаты с фронта – будут даром учить». (Впрочем, Скобенникова побаивались как нового комиссара.) И даже про больничных кричали – не надо, пусть уходят! Оказалось, что образование крестьяне не ставят ни во что, и даже хуже – в подозрение, а приезжал болтун с мандатом из города – того слушали.
   Это было незаслуженно, так больно: недоброжелательство, даже внезапная ненависть к сельским интеллигентам от крестьян. Шли самоотверженно служить для них же – а они…
   И только к отцу Михаилу, которого каменские земцы скорее сторонились, – это озлобление по видимости не проявилось: никто против него не кричал. Мужики, разбаловавшись на митингах, стали в церковь ходить меньше, а бабы – по-прежнему, и в избах на календарях повсюду оставалась царская семья, а старухи по вечерам молились за царя: ох, грех будет, не попустит нам этого Господь. Да без хозяина дом сирота. Не давали мужикам гóлоса подымать, что у священника дом хорош и сад большой. А отец Михаил объяснял в проповеди так: Михаил II вовсе не отказался от престола, он согласился его занять, но только если выразит доверие вся земля. Так будем молиться, чтоб он помазался на царство, – и спасёт Россию в Девятьсот Семнадцатом, как Михаил I спас в Шестьсот Тринадцатом. А иначе – наступит татарщина.
   Юлия сама не знала, что думать о новой жизни. В городах может и хорошо, а в деревне, вот, безобразно. Сама-то Юля никогда ничего революционного не читала (Анфия Бруякина навязывала ей), никак революции не призывала и не думала о ней, – а думала только просвещать невежественную народную толщу, и всё постепенно станет хорошо. А вот как вышло. И руки опускались. Жизнь стала – нравственной пыткой.
   И особенно тяжело прислужничать при комитете с их бумагами, сиживать на их заседаниях, – а то они валили в саму школу и просиживали вечера тут. А позавчера, не в очередь её секретарства, вдруг поздно – близкий шаг гурьбы и резкий стук в её собственную дверь. «Кто такие?» – «Комитет, открывай!» Страшно перепугалась, до людей не докричишься, раньше никогда не боялась этого одиночества. «Поздно, не могу!» – «Открывай, пояснения требоваются!»
   В страхе открыла. Вошло четверо молодых мужиков, среди них Руль, так и шарит по ней голодущими глазами. Сели, стали требовать пустяковое какое-то объяснение, упрекали в нерадивости, – даже не верилось, что из-за такого пустяка пришли, да и были под самогоном.
   В этот раз обошлось. Но каждый вечер теперь дрожать?
   Да не только Руля, она стала бояться уже и своего недоучки переростка Кольки Бруякина, – уже и он осмелел смотреть на неё так же.
   После этого ночного прихода в совершенном ужасе стала Юля.
   А Липа Лихванцева сказала ей по сочувствию:
   – Ой, бежала б ты, Ульяна, от нас до беды! Уезжай к себе в Тамбов, часом!

107

(Из реплик той весны)
   – Свобода речи! свобода собраний! свобода союзов! – но если кто вам скажет, что можно их добиться мирным путём – плюньте тому в глаза! (Из выступления на первомайском митинге)
   – Нонче слобода: что захочу – то и делаю.
   – Вам Дарданела нужна? а нам на хрена?
   – Барбанел? Так у Милюкова там имение.
   – Он в Россию в железном ящике приехал, чтоб никто не знал. А ящик – с дырочками. Неделю через Германию маялся.
   Солдат в тыловом гарнизоне: – Да я б царя своими руками удушил!
   – Немедленное приступление к организации.
   – А какая прохрама у них?
   – Лизарюция.
   – Буржувáзия.
   – Слушай слово, поминай десять, время такое: не раздражай!
   – На нас теперь Яропа смотрит. Случае чего будет смеяться.
   – Если в темноте кричат «мама!» – это новый милиционер кричит, испугался.
   – Которы носят польты с бобриком – тем правов боле не будя. Переворот это и значит: которы наверху были – те вниз.
   – Монастыри в пехоту перегнать, а ихнюю деньгу – на нашу питанию.
   – Начальник станции? Повесить его!
   – Пусть республика, но дайте мне уверенность, что с меня шкуры не сдерут.
   – Погоди, обзаконят кому чьё.
   – Совет рачьих и собачьих депутатов.
   – Нехай будет ребублика, но шоб царём Николай Николаич.
   Ходит рукописное стихотворение «Городовой»:
 
О, появись с багрово-красным ликом,
С медалями, крестами на груди,
И обойди всю Русь с могучим криком:
«Куда ты прёшь? Подайся, осади!»
 
   – Сейчас все так напуганы, что спроси, какую газету читаете, – «П… п… преимущественно П… Правду».
   – Он из партии КВД: Куда Ветер Дует.
   – Без нексий, без ебуций.
   – Заблудился я середь новой жизни, ничего не пойму. Всё позволено, а ничего нету.
   – Заплюём немцев семячками!
   – Хавóс, господа, хавос.
* * *
 
Подписываясь на Заём Свободы,
вы таким образом удешевляете жизнь!
 
* * *

108

Милюков охолождается: победы как не было? – Тщетно взбадривает правительство. – А Керенский открыл министерский кризис.
   Как же неустойчивы и недолговечны наши человеческие настроения. Всего, может быть, одни полные сутки, ну двое, и досталось Павлу Николаевичу насладиться одержанной 21 апреля победой. К отчётливому собственному сознанию, что это действительная, реальная и историческая победа, – добавился и рой телеграмм со всех концов России, где приветствовали его мужественную решимость отстаивать достоинство демократической России в неразрывном единении с великими демократиями Запада, благородное стремление доблестного министра-гражданина (точно, как пишут про Керенского)… Лишь при вашем содействии заключённый мир станет вечным… Просим не оставить родину в опасности и не обращать внимания на требования недозрелых… Пусть весь мир знает, что в вашем лице Россия имеет человека, который… Мужайтесь, Павел Николаевич!
   Добавились и восторженные клики собраний. Входил ли Павел Николаевич в шеститысячный зал фондовой Биржи – ему кричали: «Да здравствует вождь культурной России!» И это же была истинная правда. И Павел Николаевич отвечал, совершенно растроганный: «Позвольте мне видеть в этом привете торжество государственности над анархией, здравого смысла над политическим доктринёрством».
   А между тем, после первого довольства, вкрадывались и тревоги: а какое же впечатление будет на Западе от этого вынужденного правительственного «Разъяснения»? от этого явного вмешательства улицы и Совета в действия правительства? В русскую власть не перестанут ли верить? Из-за внутреннего раздора Россия на международной арене нуллифицируется? И в самом правительстве – явно ощущается напряжённая интрига Керенского-Некрасова-Терещенки. Вместе с «Речью» и Милюков неосторожно колебнулся заявить, что «Разъяснением» 21 апреля ничего не изменилось, всё осталось по-прежнему, – что за вой поднялся в социалистической прессе, и без того не унимавшейся лаять на Милюкова: «Неужели он сам не чувствует, что висит как ядро каторжника на ногах Временного правительства?»
   Этот единый против правительства и кадетов вой всей социалистической печати, кроме плехановского «Единства», просто поражал. Им как будто заложило глаза, уши, они как будто не были в Петрограде 21 апреля и никаких уроков не извлекли. Печатали отчётливо ложные свидетельства, что стреляли – сторонники правительства!.. Да кто? сам член «расследовательской комиссии» ИК свидетельствовал, что он в ночной уличной суматохе своими глазами видел, чьей пулей был убит солдат, а что от залпа рабочих никто не пострадал. (В «Новом времени» штабс-капитан, 33 месяца на фронте, протестовал, что самый опытный фронтовик не мог бы такого доглядеть.) Никто в социалистической печати не признавал виновным первого оголтелого зачинщика Линде, зато били на уничтожение по кадетам: «культурный охлос», «панельная публика», самое малое виновные в том, что вышли на улицу и подставили себя ленинцам как мишень. В воскресенье 23-го разбрасывались по улицам прокламации прямо от Совета, что всё затеяла «буржуазия» и «чёрная сотня». И – никто не винил, даже не упоминал ленинцев. Оказывается: это – мещанство желало смуты, а революционная демократия стояла на страже – и вот победила, вот в чём смысл 21 апреля: революционная демократия победила!
   И – кого ж это обманет? И неужели такую короткую ложь надеются укоренить в истории?
   А большевики, таскавшие плакаты «Долой Временное правительство», теперь нагло заявляли, что и не думали его свергать.
   И вот когда был лучший момент правительству проявить твёрдость – и в действиях, и в словах. Но куда там! Разве с этим тряпкой Львовым осмелимся на какие-нибудь действия? – всё сойдёт к улыбке идиота. А принёс Кокошкин твёрдый вариант Обращения – испугались его больше, чем всех левых угроз.
   Когда ж это изменилось так непоправимо? Всю жизнь Милюков твёрдой поступью шагал в либеральном строю, и вокруг были единомышленники, ореол из них, – и куда ж они рассеялись? И в какую жалкую компанию министров он попал?
   Неуклонно поддерживал его один Набоков. А с Гучковым развалилось – ни контакта, ни понимания.
   Сейчас довлело министрам только: как угодить социалистам и как упросить их войти милостиво в кабинет. Их пугал призрак двоевластия, они не хотели так дальше, – а вот всё будет в одних руках…
   Тщетно вразумлял их Милюков, что от контроля и вмешательства Совета они всё равно не отделаются, правительство будет неустойчиво, и в перманентном кризисе. Станет только хуже, чем сейчас. И наглядно же видно, что социалисты – трусят власти, чураются. Очнитесь! Мы и есть народное правительство, мы и есть равнодействующая всех общественных сил. Мы и есть – логическое завершение того министерства доверия, которого общество требовало всегда. Мы созданы революцией – и мы доведём страну до Учредительного Собрания!
   Нет. На эти слабые души не действовали уже никакие аргументы.
   И не от коллег-министров, не на заседаниях правительства – а из болтливо-сенсационной «Русской воли» Милюков узнавал, что будто бы во Временном правительстве после апрельского кризиса возникла мысль выделить из своей среды особый малый кабинет, который будет руководить иностранной политикой, а?! То есть – опекунский совет над Милюковым?? У кого возникла такая мысль? кто готовил? Никто и слова не проронял, но легко догадаться.
   А тут Керенский незамедлительно и проявил подготовленную гадость: своим письмом в ЦК эсеров и фактически, и формально открыл министерский кризис. При этом жульнически подменил самые основы Временного правительства, принцип его формирования. Вместо, может быть, несколько туманного, но импонировавшего доселе всей стране происхождения Временного правительства из революции подставлял новый способ, естественный только при действующем бы парламенте: делегирование министров от партий (и значит, зависимость от переменных партийных настроений). Сотрясалась и ставилась под сомнение вся система конструирования этого уникального революционного правительства, совмещающего верховную, законодательную и исполнительную власть. И половина министров лишалась своих мандатов.
   А при чём тут партии? Мы делегированы от Думского Комитета – и в этом был справедливый последний шаг 4-й Думы.
   Теперь неизбежно было сползать к коалициям, перетряскам…
   Дурно было на душе у Павла Николаевича.
   А тут ещё клевали его Чернов и другие: быстрей, быстрей сменять дипломатов, с той же поспешностью, как Гучков менял своих генералов. Как будто сенсибильные фибры дипломатического организма допускали такую грубую хирургию.
   А тут ещё какой-то сброд фронтовых солдат в Таврическом задумал вызывать к себе на отчёт министров. Кто такие? По какому парламентскому праву? Но демагог Некрасов тотчас помчался туда и создал прецедент. Сегодня имел слабость поехать туда и Шингарёв с двухчасовой речью. И создавалась мучительная безвыходность: что ж, и министру иностранных дел ехать туда? Какое унижение и какая безвкусица.

109

Дела на Волге. Польщиков. – Купечество врозь. – И что же с этим правительством?
   Кончилось волжское судоплаванье. И месяца не пробегали по вольной воде.
   Не стало нагляда, отчёта и разумных рук. Кого прогнали, кого потеснили, кто сам ушёл.
   Вы же, питерские, хлеба ждёте? И вы же всё развалили… При новых порядках четыре баржи с хлебом потонуло разом под Самарой, правда в шторм, на каждой по 500 тысяч пудов зерна.
   В Самаре же погрузили 170 тысяч пудов в гнилую баржу – и тоже потонула… (А в газетах: «от неизвестной причины».)
   Пароход «Кавказа и Меркурия» налетел на устои симбирского моста.
   Шагает Польщиков по нижегородским пристаням – залиты водой. А на баржах смешали муку с овсом – такого Волга ещё не помнит.
   В этом году какая уж ярмарка? – не будет.
   А в Астрахани? Рыбопромышленники всю войну сдавали рыбу для армии. После революции у них отобрали промысловую полицию (как всякую полицию – на фронт!), население кинулось ловить рыбу в запретных водах, где кому вздумается, тогда подрядные ловцы расторгли договора. Тем временем губернский комитет установил твёрдые цены, по которым рыботорговцы обязаны принимать от любых ловцов. И промыслы завалены уловами этой весны, и ещё везут и везут, рабочие не успевают солить и сушить, но за отказ принимать – уголовное наказание, а за порчу рыбы – пятикратный штраф.
   А рыба – гниёт.
   Ещё бедствие – с пассажирскими пароходами: солдаты захватывают и палубы, и классные помещения, набиваются свыше всяких норм, и не только сами не покупают билетов, но не дают получать деньги и с пассажиров, и ещё не дают грузить товары ни в люки, ни на палубы – это «безпокоит» их, а сами портят судовое имущество, воруют вещи у пассажиров, хамят капитанам и велят останавливаться у своих деревень, где никогда не останавливались, и опасно.
   Так что же там, в Петербурге, – правительство России или кто? Кому это – мы жертвовали вот недавно? заём покупали?
   И то всё – уже проглочено. (И – куда? кому? на что?) А теперь уже вопят: ввести «налог свободы»: отбирать товары, дома, фабрики.
   Пароходы.
   А вон – Сибирь заявила, хочет автономии.
   Может, завтра и Волга?
   А война – висит, никуда не делась.
   Составили комитет судовладельцев и послали петицию – кому же? – Чхеидзе! сила в Совете: что рабочие предъявляют требования невыполнимые, речной флот обречён на бездействие, не сумеет подать Петрограду топлива и хлеба, ответственность за последствия возлагаем на вас.
   Никакого ответа.
   При крупном повороте корабля есть такая команда: «Одерживай!» – «Есть одерживать!» Это значит: после крутого забора руля, допустим влево, рулевой тут же, не дожидаясь, полегоньку начинает крутить штурвал направо. Корабль ещё довернёт, куда поворачивает по инерции, – и тогда: «Так держать!» А если не одерживать – пароход будет кружиться на месте или идти по ломаной.
   Вот так и в политике. Эти два месяца – никто не одерживал.
   И если на московском мартовском промышленном съезде называли старый Петербург «ханской ставкой», – что теперь сказать про новый Петроград?
   А когда-то ведь из Нижнего – и спасали Россию.
   А теперь в торговых кругах отмахиваются: ничего не спасти, всё пропало, ликвидировать дела да капитал переводить за границу.
   Но русский купец – так не может!! Сам Польщиков ни за что не шагнёт так – капитал за границу.
   Не-ет, разучились мы, братцы, стенкой стоять.