Марков – не жалел прошлого, он уже черпанул настроения от революции:
– Многое подлое ушло. Но и – много же накипи всплыло.
И, вполне неожиданно, одобрял проект комиссаров в армии, даже сам такой проект составил и послал в военное министерство:
– По крайней мере, перестанут офицеров травить. Разделим ответственность с комиссарами.
– Да Сергей Леонидыч, от чего ж это спасёт? Какая же армия будет при двоевластии?
– А какая сейчас?
А сейчас уже пишут: почему это за солдатские проступки будут судить полковые суды, а офицеров – высшие инстанции? Даже, мол, мелкие проступки самого командира полка могут разбираться на полковом суде!
Куда же дальше?..
А самовольный сгон национальных частей? Как украинцы едут в Киев. Солдаты дезертируют и сами выбирают, под какое знамя стать.
Куда ж дальше воевать? (Это – пока осторожным подвóдом, здесь можно и с ладным Марковым не найти общего языка.)
Марков был – как близкий, понятный свой двойник, сливались они в жгучей заботе спасти армию. Но прежде чем изложить ему своё трудно выговариваемое, слышал от него:
– Слишком много стали болтать «война до победы». А вот – как эту победу теперь взять?
Вот и опять: значит, не Россию спасать, а – Победу? Не новый урок, обычный раскол: твои союзники оказываются тебе и не союзники?
Но с Марковым и разногласия напитывали каким-то удовлетворением. Надеждой. Свой.
Развернулся к нему так:
– А – какие цели могут быть у нас в «войне до конца»? Этот чёртов Константинополь? Но взять его – это именно увеличить опасность следующей войны. С суши его легко против нас и штурмовать. Значит, надо присоединять ещё и широкую сухопутную полосу? И несколько миллионов турок? И – зачем это всё? Мы только ослабнем. Нам достаточно нейтрализации проливов. А свободный проход признан ещё в 1829 году. И в мирное время никогда не нарушался. А в военное нам Дарданеллы снаружи всё равно закупорят, кто захочет.
– Да не именно обязательно Константинополь.
– А без того – и тем более: что эта война нам сулит? Проиграть можем – Белоруссию, Прибалтику. А выиграть – что? Снова занять всю Польшу? – и тут же надо сделать её независимой. Вступя хоть и в Берлин – что взять? Восточную Пруссию? – да упаси нас Боже. Ну разве возвращать себе Галицию, исправлять, что напутал Александр I, и ещё до него?
Вон маршал Жоффр, обрадованный новому заокеанскому союзнику, отправился туда и очень советовал послать наконец побольше оружия плохо вооружённой русской армии, и та нанесёт свой мощный удар с Востока – да так понять, что хорошо бы вместе с японцами и китайцами.
– Вот что! – японцев и китайцев привезти на наш фронт. Наводнить ими Россию от Владивостока до Минска и кормить русским хлебом. Додумались.
Да разве чего-нибудь в мире жалко для победы Согласия? Во всяком случае – не России.
– Георгий Михалыч, когда говорят «до конца» – имеют в виду почётный мир. До конца – мы должны пройти весь путь с союзниками.
– А ясно глянуть – какие они нам союзники? Они всю жизнь были заняты только собой, мы для них – дикарская окраина, и в чём они изменились к нам от Крымской войны? Свечин говорил, один французский генерал признался ему: никогда бы Франция не выполняла таких самоубийственных обязательств, какие мы выполняли в августе Четырнадцатого. А всё лето Пятнадцатого, когда мы погибали, – они же не шевельнулись. «Мы захватили домик паромщика и один блиндаж». Мы были жертвенны к ним за пределами наших национальных возможностей. В Девятьсот Седьмом в Германии пробивался «русский курс» – а мы упустили, приковали себя к Англии. А они всю войну ещё брезговали, стыдились союза с нами. А мы – всё должны доказывать Согласию наше благородство.
– Честь. Ничего не поделаешь, честь России.
– Да при сегодняшнем балагане – какая уж осталась честь? Нам надо уже не союзников спасать, не войну, а – саму Россию, внутреннюю!
– Георгий Михалыч, ну что толковать о несбыточном? Конечно, мы легче бы перенесли революцию, если бы не было войны. Но она – есть, она-то и давит нас.
И все разговоры поворачивались в упор на Временное правительство: что ж оно думает? Марков ещё надеялся на него.
А Ольда пишет: жуть, правительство в ничтожестве, его просто нету. (Пишет обо всём петроградском, отречённо, без личного замысла, без попыток выяснять. Понимает, что ему сейчас – силы нужны. Спасибо.)
А тут – донёсся апрельский шквал из Петрограда, и правительство едва не перекувырнулось.
Так теперь-то – научились они чему-то? Хоть от этой встряски – очнутся?
– Новопоставленному, свежему правительству, свободному ото всех прежних обязательств, – вот ему бы, Сергей Леонидыч, и окончить войну! А то негодуют: как это нашлась рука, которая несла по Невскому «да здравствует Германия»? А как же они сами в Пятом году носили «да здравствует Япония»?
Да говорил – и сам не верил. Через э т о правительство – нет, не спасти.
Что ждёт сегодня?
Георгий эти дни сперва надеялся, что Алина взорвалась случайно, что всё будет заглаживаться, забываться… Нет! В комнатах флигелька сгущалось гневно-обиженное давление. Войдёшь, обед, случайные фразы, мелкая повседневность, может сегодня-то обойдётся? Алина как будто спокойна? – нет! Вдруг настораживались её глаза или она тревожно крутила головой, как лукаво введенная в опасность, находила болезненное место, где и близко его не было, и, убыстряясь на задыхание, выбрасывала что-нибудь острое. И как уклончиво ни ответь – начинался спор, да по ничтожному пустяку, так что через пять минут не вспомнить, из-за чего началось. И Алина, в другие часы приторможенная, воспринимающая как бы туманно, – в этих спорах мгновенно загоралась недоброй радостью и как заглатывала мужа, не он оказывался в доводах сильней: не было случая, чтоб она не нашла ответа, и ответ её был меткий, быстрый.
Да мог бы он возразить на одну, другую, третью её фразу, но против чего не мог возразить – против её страдания, – перенапряжённого душевного страдания – в голосе, в дыхании, в сжатом лбу. Он видывал страдания раненых, умирающих, но то были – мужские, и не им вызваны, а это – он создал и вызвал сам.
Чудом было бы, если б это так просто зажило. Нет, так просто – между ними не может уладиться.
Сам же, первый, двинул лавину, – по легкомыслию? по простоте? по широте? по глупости? как мог? – непостижимо.
Но теперь – ему и платить.
А как ей не метаться? как не подозревать в нём двусмысленность? – если он и сам в себе её не решил.
Или – уже решил?
Оставить Алину? Невозможно. Как ни досадлива, как ни утомительна она бывает – а посмотришь в природнённые серые её глаза…
Бросить её – невозможно.
А возможно ли вот так: затоптать в себе? весь открывшийся жар?
В сорок лет?
Невыносимо.
Но и остаться с ней – в раздвоенности, в неполной искренности, в сокрытии – тоже не выходит, нет.
Эта тяга, тяга прочь. Будет влечь, калиться. И разве это укроешь?
А она, конечно, будет чувствовать. И биться, биться.
И вот так, всё время, в колоченьи жить?
Тоже невыносимо.
Решаться.
Сдвинул-то – он. Виноват – он.
Надо платить.
Кажется, решился.
И вчера, в субботу, сидели с Алиной к вечеру дома, и Георгий – да вполне честно с собой – убеждал жену: что он совсем вернулся к ней, вернулся навсегда, надёжно, – и пусть она успокоится, усветлится.
И она – усветлилась. Совсем мирно прошёл вечер.
Говорил честно, – а всё внутри тосковало: неужели вот так, и навсегда?
Чего он только не мог ей сказать – но должна ж она сама понять? – что прежнему его бездумному восхищению уже не вернуться. И прежней лёгкой радости не будет.
Уныло.
Теперь – тяжко будет.
Но другого выхода нет.
Зато он уверенно поднимет её из мрака.
96
Да все заботы по имению были обычные, бодрые, кроме вот этих нависающих волнений. Настроение крестьян – проходящими полосами, и каждое утро не знаешь, какого ждать сегодня. Где князь успевал побыть сам, как в Коробовке, – там лучше. В Дебри его так и не позвали. (Когда выгорели Дебри – отец подарил им кровельное железо и кирпич.) А в Падворках, передают, уже смакуют – «вся земля всему народу», с самыми абсурдными выводами, и даже были выкрики к погрому имения. И в Ольшанке настроение, в общем, отвратительное.
С крестьянами мы никогда не говорим с тою свободой, как в своём кругу. А вот – теперь надо с усилием искать правильный тон.
Князь Борис усвоил такую манеру: на недоброжелательные или глухо-угрозные замечания отвечать спокойным тоном, шуткой, улыбкой, хотя на сердце – мрак и разрывание. И этот спокойный тон ставит крестьян в тупик, невольно думают: на чём-то же его спокойствие основано? а может, это мы в своей свободе что-то промахиваемся?
Их настроение перемежается полосами – и вот пошла полоса потрав. И Падворки, но и Коробовка стали пасти по нашим парáм, по нашим лугам, и вообще повсюду, где мы пасём. На потравы посылают мальчишек и баб. Их сгонят – мужики опять их посылают. Делай что хочешь. Теперь не оштрафуешь. А бабы стали красть хворост из парка, даже из сада.
Ощущение зыбкости и ненадёжности земли под ногами. Кругом – стихия, а своих никого. И в этой стихии спокойствие и бури одинаково загадочны и не поддаются предугаданиям. Где правда: в этих потравах – или как качали князя недавно при красных флагах? Что за непробиваемое, неуловимое народное дремучее лицемерие?
Отпокон они дворянам не верят, и вряд ли тут что поделать. Рассказывал покойный отец: отчего возникли поволжские холерные безпорядки в конце 80-х годов? Вдруг разошёлся слух, и все сразу поверили: крестьян расплодилось так много – помещики, чтоб не делиться барской землёй, решили народу поубавить. А как? – войну бы завести, так Расеи побаиваются, никто нас не задевает. И вот помещики стали нанимать докторов и студентов, чтоб они травили народ: клали бы отраву в колодцы и называли бы это холерой. (И кинулись – рвать докторов.)
Банальная фраза: «Народ – это сфинкс». Надо добавить: дикий сфинкс, невежественный, с детской жестокостью – и не верящий ни своим же избранным, ни тем, кто знает больше, ни даже самому себе – но легко верящий любому встречному ветрогону.
В Падворках один сказал: «Как хотите, ваше сиятельство, но мы теперь за Ленина, и не отступим от него ни на шаг».
И это – от одиночных пока дезертиров. Да от газетных клочков. А что будет, когда вернутся домой все войска?
Их советская газетка так и пишет, почитал в Усмани: «Триста лет Романовы дарили земли своим приспешникам. И все годы крестьянский пот орошал эти земли. Пришло время народу получить обратно своё достояние. В тот час, когда пал венец с головы последнего Романова – раздался похоронный звон над всем российским поместным дворянством. Ему не место в свободной России! Вся земля – народу».
И это ведь доступно прочесть любому грамотному крестьянину или солдату.
Похоронный звон!..
Да, кажется, он уже слышался. Хотя вокруг Лотарёва всё ещё сохранялся оазис тишины. Как и во всякой буре бывает.
И с каким же сердцем вести хозяйство?
Ещё до осени – может быть, как-нибудь дотянуть. А осень? – самый яркий период в хозяйстве, это сплотнённый весь будущий год, время проектов и планов… Склонялись с Лили: на эту осень – уедем совсем! Какие теперь можно строить планы на будущий год?
Ещё недавно было трудно расстаться с Лотарёвым на неделю – а сейчас омертвело как-то.
Заколебалась земля под хозяйством – но не твёрже и в земстве. В земское собрание намешали никем не выбранных «демократических элементов», просто хамов и черни, и совершенно несведущих ни в каком деле. Хотя, по распоряжению князя Львова, новый расширенный состав не имеет права смещать старые земские управы – но во многих уездах уже смахнули, так, видно, будет и в Усмани. А кончится земство – кончится и роль уездного предводителя. Уже и сейчас – что приносит она? Вот – уездное попечительство о семьях призванных. Новые волостные комитеты не справляются присылать сведения, и целые волости остаются без пайков солдаткам, – а всё валят на уезд и на князя Вяземского, само имя его становится ненавистным. (Уже и без того ненавистное за решительное проведение набора в уезде в прошлом году.)
Да общественная деятельность никогда и не восторгала князя Бориса, хотя он умел и вкусно сказать речь, и сорвать аплодисменты, примирить непримиримых, и проходили его резолюции. Но раньше через такую деятельность протягивалась цепь общеполезных понятных дел, каждое со следующим связано. А теперь – только болтовня да резолюции.
Тревожились, как доедут с гробом наши. Они добыли вагон, но не обратный, – потом из Грязей уезжать как придётся. Разумно отказались привозить детей. Но в Грязях всё возможно, во что превратилась такая привычная, почти домашняя станция? проезжие солдаты недавно убили священника, то избили начальника станции. Что за зверство, что за лихолетье?
А в склепе место для гроба Дмитрия пришлось приготовить в стене: уже тесно, и не трогать же наших дедов и тёток. Надо будет склеп расширить.
С гробом приехала Мамá, вдова Ася, сестра её Мая, Дилька без младенца (оставила с кормилицей) и без мужа, он всё по Красному Кресту гоняет (и может быть, наиболее разумное место сегодня, вот лишишься уездного предводительства, разорят Лотарёво – и что ж, в окопы?). Адишка – на фронте, а Софи в Царском Селе, собрала детей ото всех трёх ветвей. (Борис с Лили ещё не теряли надежды, что родятся и у них.)
Встречали их на станции несколькими парами. Запаянный цинковый гроб повезли прямо в Коробовку и поставили в церкви незадолго до вечерни, как раз воскресенье. И – все поехали к вечерне. Ночью над Дмитрием будут псалтырь читать, завтра утром ещё панихида.
У сельской вечерни обычно не бывает много народу, больше бабы, по левой стороне. Но в этот раз – привлечённые привозом гроба? из любопытства? – пришли гуще, и в правую мужичью сторону тоже.
Вяземские, как всегда, стояли впереди, но стали замечать, что что-то шумно в церкви, за их спинами. Любую службу, сколько б она ни длилась, коробовские крестьяне всегда выстаивали каменно, а что же тут? Входили, выходили, разговаривали. Оборачиваясь, заметили как будто посторонних?
Вечерня кончилась уже в сумерках. Сразу за папертью к князю Борису подошёл незнакомый высокий матрос в безкозырке и, не представляясь и никак не обращаясь, где уж там сиятельство, спросил нахальным тоном:
– А где вы думаете хоронить вашего брата?
Как всегда с усилием принуждая себя к верному тону, не давая себе возмутиться, Борис ответил:
– В нашем склепе, под церковью.
– Вашего, – выпалил матрос, – теперь ничего нет, запомните! Если вы только попробуете – мы всех ваших покойников оттуда повыкидываем!
Матрос этот был – явно не коробовский. А рядом – подошли, слушали, но уже было темно – не разобрать, ни чьи они, ни выражений лиц, как они к этому матросу? Но – и никто ж ему не возразил.
В своём многолетнем гнезде, у паперти отцовской церкви – и какая опора?
Ответил, стараясь твёрдо:
– Поступлю, как сочту нужным.
Родные уже садились в экипажи, не слышали. И к ним присоединяясь – Борис ничего не сказал при матери, думал.
По складу своего практического ума он думал не над этой символической насмешкой, что умер Дмитрий как бы за революцию – и революция же вышвыривала его из могилы. Но: как же правильно поступить? Сдаться? – позорно – но и благоразумно. Настаивать? – тактически верно, но и опасно.
А для Мамá эта угроза была бы ещё больней. При ней – не сказал. Она поднялась к себе – и Борис собрал молодых на первом этаже, в малой гостиной.
Вот какой получился семейный совет: четыре женщины, он один мужчина. Как бы они ни голосовали – а тяжесть решенья на нём. После ранней смерти отца, с 25 лет он и стал главой рода. Всех умел сдерживать и образумлять.
Итак: либо настаивать – и завтра хоронить. Либо – уступить, и тогда везти гроб назад в Петербург, и хоронить, очевидно, – это он тоже уже додумал: в левашовском склепе в Александро-Невской лавре.
Хотя – обратного вагона нет, ещё сколько намучиться с гробом.
Вдова была в угнетённом рассеяньи. Так ли, этак, – никто не вернёт Асе мужа.
Мая – тем более в стороне.
Но – всех опережая и отметая всякие возможные возражения – буйноголовая, рыжеволосая, зеленоглазая Дилька просто взорвалась от негодования: как?? да что за наглость? не уступать ни в коем случае!
Бешеный пыл её не умерился и от рождения четырёх детей. И мужество отчаянной конской скачки, любого физического подвига, и абсолютная независимость взглядов всё так же жили в ней, в её львином голосе:
– Да кто мы? – и кто они? Кто построил им всю эту церковь? Да что бы сказал отец? Да как мы будем на себя смотреть, если уступим? И ведь Митя даже просил именно тут похорониться!
Выглядела неукротимо.
– Нельзя им показать, что боишься! Да и не посмеют они скандалить в церкви.
А Лиля, с тонко писанным лицом, нервно покачивала переплетенными тонкими пальцами и возражала ласково:
– Диля! Тебе легко говорить: ты через три дня и уедешь. А нам тут – оставаться и жить. И справляться со всеми последствиями.
Она не любила Дильку за взбалмошность, за оголтелую резкость.
Борис колебался как никогда. Да, он будет презирать себя за уступчивость, оказавшуюся ненужной. И ляжет пятно на всю историю рода: тело мёртвого героя трусливо увезли от похорон. Но и – рисковать крестьянским взрывом, когда всё еле-еле держится? Еле-еле найден тон в этой небывалой обстановке – и сорваться?
Возникло это случайно? – просто нет ничего вашего? Или особая ненависть к Дмитрию?
В Пятом году здесь, вокруг Лотарёва, было тихо, – а в другом имении, в Аркадаке, волновались. А Дмитрий как раз был там, и с коня помогал усмирительному отряду давить безпорядки. А из Аркадака сюда всё быстро переносится, да коней же возят.
Наверно, помнят.
Конечно помнят.
– Но отец построил им церковь, больницу, школу! но из уваженья к отцу? Они не посмеют!
Борис скептически усмехнулся:
– Дед Пахом сказал мне так: довольны мы покойным князем премного, а благодарны – за что бы? Ведь он же не для нас делал, а для спасенья своей души.
А сегодня – в окрестностях бродят агитаторы, подбивают крестьян захватывать землю. Только дай толчок – и начнётся погром.
Все говорили как будто тихо, одна Дилька громко, – но Мамá услышала, и пришла со второго этажа – высокая, спокойная. От смерти Дмитрия она не согнулась, да это было и в характере её: всегда прежде всего организованность и пунктуальность.
Стыдно стало, что обсуждали без неё. Открыли.
Бешеный темперамент Лидии, да и Мити, – был не её, хотя возмущаться она умела страстно. Методичностью, прагматичностью (сказывалась бабушка Тизенгаузен?) она ближе была к Борису.
Но и – твёрдостью.
Молодые теперь молчали, она обвела их глазами гордо:
– Князья Вяземские – не мелкие воришки. Это – наш родовой склеп.
И положила спору конец.
Ася высказала плачебным голосом:
– А что если попросить отца Леонида прочесть на похоронах приказ Радко-Дмитриева про Митю?
Хорошая мысль! Хорошая.
97
Петроградский казачий съезд принёс ту горечь, что казаки – не оказались едины, кто бы мог ждать такое? После жарких схваток в столичном зале, когда, как на майдане, все когакали и широпёрились («допустить иногородних!» – «мужика пожалковал? целуйся с ним сам!»), часть казаков-фронтовиков, которых так зазывали, тоже окликнулись, откололись от съезда, назвали себя «партией трудового казачества». Без них наконец решили: все земли, леса, воды и недра есть неотъемлемая собственность каждого казачьего войска, и оно – полный хозяин своих земель. А вторая болячка: разорительный порядок казачьей службы – поголовная справа со своим конём, своим снаряжением и обмундированием, но и не во время ж войны менять? – а просить теперь же у Временного правительства казённой помощи на непосильные казачьи тяготы. Но порадовал съезд резолюцией о братстве между казачьими офицерами и рядовыми казаками: отныне нет между нами начальников, а только старшие и младшие братья! А потом был Ковынёв в делегации от съезда в Мариинский дворец, – принимал Гучков, и упросили его не разгонять штаб походного атамана при Ставке, он же обещающе призывал казаков – помочь построить и всю Россию на старых казацких выборных началах.
Это – справно! Это – по-нашему! Да давно бы так!
По пути на юг заезжал к брату Александру в брянское лесничество. Что он жаловался в письмах раньше на всю военную разруху и недостачи в заготовке дров, в лесопильном заводе, в провианте, – теперь уже мелким казалось перед развалом этих месяцев, когда рабочие и даже пленные стали дыбиться. Исхудал, забегался, какой-то рок над ним, несчастным.
Но и на станциях, на разных пересадках, вот в Грязях, навидался Ковынёв странных этих картин: на станционных платформах под солнышком – сидят и даже лежат, десятками, кучками, и видно, что часами многими, – солдаты, мужики, бабы. И все – грызут семячки, уже обсыпано шелухой вокруг каждого, а несколько о чём-нибудь спорят. Груды людей здоровых, рабочих, изнывают от безделья, жаркой истомы, скуки, безнадёжного ожидания чего-то неведомого. И споры – самые изнурительные, пустые, досадливые, никуда не ведущие, а мысли низкие, как-нибудь поддеть и уязвить соседа. То рассуждают: взять бы землю не штука, да как потом промеж себя не перерезаться? То – паровозный кочегар и шахтёр доказывают, что бросили бы дело своё и кинулись бы на землю, а им: а у вас приложение к земле есть? А лошадей? Так пусть кажному казна подарит. А лошадь тоже требует, чтобы вокруг неё походатайствовали. А кто на твоём паровозе останется, если все покидают? – И так часами. И никто не понимает: зачем он вот сидит в незнакомом месте, без дела, без смысла, без радости, неумытый и одуревший? Как будто свобода открылась и посулы большие, а утехи мало во всём том.
Столько десятилетий в великом безмолвии страны было нечто значительное, сосредоточенность страдания и мысли. А как заговорила… – ах, лучше б ты не говорила! – словами потёртыми, пошлыми, занятыми из листовок.
Вот такой очерк – да послать в «Русские ведомости»? – ведь не напечатают? И про великую молчальницу, и лучше б ты не говорила?.. Ох, это надо смягчать, о Свободе – надо весьма осторожно выражаться, она очень обидчивая, чувствительней царя.
И в газетах же жалуются: отчего теперь не слышно набатного голоса наших писателей? Сейчас так хочется верить, носить в сердце не жгучую боль, а надежду, – кто бы нас подбодрил, кто бы указал?
А – сунься, напиши.
Да сейчас не миновать посылать и очерк о новочеркасском донском съезде. А что там увидим?
По Крещенскому спуску поднялся к Собору на извозчике – да тут же наискось и остановился в «Золотом якоре», окно досталось – на Соборную площадь с Ермаком.
Ещё два дня оставалось до съезда – но уже многие приехали, все ходили к знакомым, встречались в гостиницах, перебраживали и группками стягивались на бульварах Платовского, Ермаковского проспектов и в Александровском саду. Не узнать патриархального Новочеркасска – весь март пробурлил, и в апреле не стало разреженней, – митинги, красные флаги. Засели иногородние в атаманском дворце и в областном правлении, захватили и «Донские ведомости». Очнулись казаки неповоротливыми и беззащитными на собственном своём Дону.
– Многое подлое ушло. Но и – много же накипи всплыло.
И, вполне неожиданно, одобрял проект комиссаров в армии, даже сам такой проект составил и послал в военное министерство:
– По крайней мере, перестанут офицеров травить. Разделим ответственность с комиссарами.
– Да Сергей Леонидыч, от чего ж это спасёт? Какая же армия будет при двоевластии?
– А какая сейчас?
А сейчас уже пишут: почему это за солдатские проступки будут судить полковые суды, а офицеров – высшие инстанции? Даже, мол, мелкие проступки самого командира полка могут разбираться на полковом суде!
Куда же дальше?..
А самовольный сгон национальных частей? Как украинцы едут в Киев. Солдаты дезертируют и сами выбирают, под какое знамя стать.
Куда ж дальше воевать? (Это – пока осторожным подвóдом, здесь можно и с ладным Марковым не найти общего языка.)
Марков был – как близкий, понятный свой двойник, сливались они в жгучей заботе спасти армию. Но прежде чем изложить ему своё трудно выговариваемое, слышал от него:
– Слишком много стали болтать «война до победы». А вот – как эту победу теперь взять?
Вот и опять: значит, не Россию спасать, а – Победу? Не новый урок, обычный раскол: твои союзники оказываются тебе и не союзники?
Но с Марковым и разногласия напитывали каким-то удовлетворением. Надеждой. Свой.
Развернулся к нему так:
– А – какие цели могут быть у нас в «войне до конца»? Этот чёртов Константинополь? Но взять его – это именно увеличить опасность следующей войны. С суши его легко против нас и штурмовать. Значит, надо присоединять ещё и широкую сухопутную полосу? И несколько миллионов турок? И – зачем это всё? Мы только ослабнем. Нам достаточно нейтрализации проливов. А свободный проход признан ещё в 1829 году. И в мирное время никогда не нарушался. А в военное нам Дарданеллы снаружи всё равно закупорят, кто захочет.
– Да не именно обязательно Константинополь.
– А без того – и тем более: что эта война нам сулит? Проиграть можем – Белоруссию, Прибалтику. А выиграть – что? Снова занять всю Польшу? – и тут же надо сделать её независимой. Вступя хоть и в Берлин – что взять? Восточную Пруссию? – да упаси нас Боже. Ну разве возвращать себе Галицию, исправлять, что напутал Александр I, и ещё до него?
Вон маршал Жоффр, обрадованный новому заокеанскому союзнику, отправился туда и очень советовал послать наконец побольше оружия плохо вооружённой русской армии, и та нанесёт свой мощный удар с Востока – да так понять, что хорошо бы вместе с японцами и китайцами.
– Вот что! – японцев и китайцев привезти на наш фронт. Наводнить ими Россию от Владивостока до Минска и кормить русским хлебом. Додумались.
Да разве чего-нибудь в мире жалко для победы Согласия? Во всяком случае – не России.
– Георгий Михалыч, когда говорят «до конца» – имеют в виду почётный мир. До конца – мы должны пройти весь путь с союзниками.
– А ясно глянуть – какие они нам союзники? Они всю жизнь были заняты только собой, мы для них – дикарская окраина, и в чём они изменились к нам от Крымской войны? Свечин говорил, один французский генерал признался ему: никогда бы Франция не выполняла таких самоубийственных обязательств, какие мы выполняли в августе Четырнадцатого. А всё лето Пятнадцатого, когда мы погибали, – они же не шевельнулись. «Мы захватили домик паромщика и один блиндаж». Мы были жертвенны к ним за пределами наших национальных возможностей. В Девятьсот Седьмом в Германии пробивался «русский курс» – а мы упустили, приковали себя к Англии. А они всю войну ещё брезговали, стыдились союза с нами. А мы – всё должны доказывать Согласию наше благородство.
– Честь. Ничего не поделаешь, честь России.
– Да при сегодняшнем балагане – какая уж осталась честь? Нам надо уже не союзников спасать, не войну, а – саму Россию, внутреннюю!
– Георгий Михалыч, ну что толковать о несбыточном? Конечно, мы легче бы перенесли революцию, если бы не было войны. Но она – есть, она-то и давит нас.
И все разговоры поворачивались в упор на Временное правительство: что ж оно думает? Марков ещё надеялся на него.
А Ольда пишет: жуть, правительство в ничтожестве, его просто нету. (Пишет обо всём петроградском, отречённо, без личного замысла, без попыток выяснять. Понимает, что ему сейчас – силы нужны. Спасибо.)
А тут – донёсся апрельский шквал из Петрограда, и правительство едва не перекувырнулось.
Так теперь-то – научились они чему-то? Хоть от этой встряски – очнутся?
– Новопоставленному, свежему правительству, свободному ото всех прежних обязательств, – вот ему бы, Сергей Леонидыч, и окончить войну! А то негодуют: как это нашлась рука, которая несла по Невскому «да здравствует Германия»? А как же они сами в Пятом году носили «да здравствует Япония»?
Да говорил – и сам не верил. Через э т о правительство – нет, не спасти.
* * *
Но сколько в штабе ни засиживайся, а надо же идти и домой.Что ждёт сегодня?
Георгий эти дни сперва надеялся, что Алина взорвалась случайно, что всё будет заглаживаться, забываться… Нет! В комнатах флигелька сгущалось гневно-обиженное давление. Войдёшь, обед, случайные фразы, мелкая повседневность, может сегодня-то обойдётся? Алина как будто спокойна? – нет! Вдруг настораживались её глаза или она тревожно крутила головой, как лукаво введенная в опасность, находила болезненное место, где и близко его не было, и, убыстряясь на задыхание, выбрасывала что-нибудь острое. И как уклончиво ни ответь – начинался спор, да по ничтожному пустяку, так что через пять минут не вспомнить, из-за чего началось. И Алина, в другие часы приторможенная, воспринимающая как бы туманно, – в этих спорах мгновенно загоралась недоброй радостью и как заглатывала мужа, не он оказывался в доводах сильней: не было случая, чтоб она не нашла ответа, и ответ её был меткий, быстрый.
Да мог бы он возразить на одну, другую, третью её фразу, но против чего не мог возразить – против её страдания, – перенапряжённого душевного страдания – в голосе, в дыхании, в сжатом лбу. Он видывал страдания раненых, умирающих, но то были – мужские, и не им вызваны, а это – он создал и вызвал сам.
Чудом было бы, если б это так просто зажило. Нет, так просто – между ними не может уладиться.
Сам же, первый, двинул лавину, – по легкомыслию? по простоте? по широте? по глупости? как мог? – непостижимо.
Но теперь – ему и платить.
А как ей не метаться? как не подозревать в нём двусмысленность? – если он и сам в себе её не решил.
Или – уже решил?
Оставить Алину? Невозможно. Как ни досадлива, как ни утомительна она бывает – а посмотришь в природнённые серые её глаза…
Бросить её – невозможно.
А возможно ли вот так: затоптать в себе? весь открывшийся жар?
В сорок лет?
Невыносимо.
Но и остаться с ней – в раздвоенности, в неполной искренности, в сокрытии – тоже не выходит, нет.
Эта тяга, тяга прочь. Будет влечь, калиться. И разве это укроешь?
А она, конечно, будет чувствовать. И биться, биться.
И вот так, всё время, в колоченьи жить?
Тоже невыносимо.
Решаться.
Сдвинул-то – он. Виноват – он.
Надо платить.
Кажется, решился.
И вчера, в субботу, сидели с Алиной к вечеру дома, и Георгий – да вполне честно с собой – убеждал жену: что он совсем вернулся к ней, вернулся навсегда, надёжно, – и пусть она успокоится, усветлится.
И она – усветлилась. Совсем мирно прошёл вечер.
Говорил честно, – а всё внутри тосковало: неужели вот так, и навсегда?
Чего он только не мог ей сказать – но должна ж она сама понять? – что прежнему его бездумному восхищению уже не вернуться. И прежней лёгкой радости не будет.
Уныло.
Теперь – тяжко будет.
Но другого выхода нет.
Зато он уверенно поднимет её из мрака.
96
В имении Вяземских. Зыбкость. – Не дают хоронить Дмитрия в родовом склепе. – Настоять на своём.
По всему лотарёвскому имению подходил сев к концу благополучно, скоро останется только просо. Хотя весна поздняя, но прошли тёплые туманные дожди. Всходы замедленные, но дружные. Заботы на конном заводе: скинула Прихоть, а Баден пал, не выдержав операции, по-видимому воспаление брюшины; уже он был негоден как производитель, но жаль его. На питомник луговых трав профессор Алёхин прислал из Москвы студента-ботаника на месяц, а сам приедет позже. При возможных волнениях наёмных рабочих – жалел князь Вяземский, что так и не купил двух тракторов, а уже близко было, и тогда бы обойтись малым числом работников. От нынешней нехватки рук придётся сокращать высшие культуры и заменять более простыми. А если «снимут» пастухов – что делать с тонкорунными овцами?Да все заботы по имению были обычные, бодрые, кроме вот этих нависающих волнений. Настроение крестьян – проходящими полосами, и каждое утро не знаешь, какого ждать сегодня. Где князь успевал побыть сам, как в Коробовке, – там лучше. В Дебри его так и не позвали. (Когда выгорели Дебри – отец подарил им кровельное железо и кирпич.) А в Падворках, передают, уже смакуют – «вся земля всему народу», с самыми абсурдными выводами, и даже были выкрики к погрому имения. И в Ольшанке настроение, в общем, отвратительное.
С крестьянами мы никогда не говорим с тою свободой, как в своём кругу. А вот – теперь надо с усилием искать правильный тон.
Князь Борис усвоил такую манеру: на недоброжелательные или глухо-угрозные замечания отвечать спокойным тоном, шуткой, улыбкой, хотя на сердце – мрак и разрывание. И этот спокойный тон ставит крестьян в тупик, невольно думают: на чём-то же его спокойствие основано? а может, это мы в своей свободе что-то промахиваемся?
Их настроение перемежается полосами – и вот пошла полоса потрав. И Падворки, но и Коробовка стали пасти по нашим парáм, по нашим лугам, и вообще повсюду, где мы пасём. На потравы посылают мальчишек и баб. Их сгонят – мужики опять их посылают. Делай что хочешь. Теперь не оштрафуешь. А бабы стали красть хворост из парка, даже из сада.
Ощущение зыбкости и ненадёжности земли под ногами. Кругом – стихия, а своих никого. И в этой стихии спокойствие и бури одинаково загадочны и не поддаются предугаданиям. Где правда: в этих потравах – или как качали князя недавно при красных флагах? Что за непробиваемое, неуловимое народное дремучее лицемерие?
Отпокон они дворянам не верят, и вряд ли тут что поделать. Рассказывал покойный отец: отчего возникли поволжские холерные безпорядки в конце 80-х годов? Вдруг разошёлся слух, и все сразу поверили: крестьян расплодилось так много – помещики, чтоб не делиться барской землёй, решили народу поубавить. А как? – войну бы завести, так Расеи побаиваются, никто нас не задевает. И вот помещики стали нанимать докторов и студентов, чтоб они травили народ: клали бы отраву в колодцы и называли бы это холерой. (И кинулись – рвать докторов.)
Банальная фраза: «Народ – это сфинкс». Надо добавить: дикий сфинкс, невежественный, с детской жестокостью – и не верящий ни своим же избранным, ни тем, кто знает больше, ни даже самому себе – но легко верящий любому встречному ветрогону.
В Падворках один сказал: «Как хотите, ваше сиятельство, но мы теперь за Ленина, и не отступим от него ни на шаг».
И это – от одиночных пока дезертиров. Да от газетных клочков. А что будет, когда вернутся домой все войска?
Их советская газетка так и пишет, почитал в Усмани: «Триста лет Романовы дарили земли своим приспешникам. И все годы крестьянский пот орошал эти земли. Пришло время народу получить обратно своё достояние. В тот час, когда пал венец с головы последнего Романова – раздался похоронный звон над всем российским поместным дворянством. Ему не место в свободной России! Вся земля – народу».
И это ведь доступно прочесть любому грамотному крестьянину или солдату.
Похоронный звон!..
Да, кажется, он уже слышался. Хотя вокруг Лотарёва всё ещё сохранялся оазис тишины. Как и во всякой буре бывает.
И с каким же сердцем вести хозяйство?
Ещё до осени – может быть, как-нибудь дотянуть. А осень? – самый яркий период в хозяйстве, это сплотнённый весь будущий год, время проектов и планов… Склонялись с Лили: на эту осень – уедем совсем! Какие теперь можно строить планы на будущий год?
Ещё недавно было трудно расстаться с Лотарёвым на неделю – а сейчас омертвело как-то.
Заколебалась земля под хозяйством – но не твёрже и в земстве. В земское собрание намешали никем не выбранных «демократических элементов», просто хамов и черни, и совершенно несведущих ни в каком деле. Хотя, по распоряжению князя Львова, новый расширенный состав не имеет права смещать старые земские управы – но во многих уездах уже смахнули, так, видно, будет и в Усмани. А кончится земство – кончится и роль уездного предводителя. Уже и сейчас – что приносит она? Вот – уездное попечительство о семьях призванных. Новые волостные комитеты не справляются присылать сведения, и целые волости остаются без пайков солдаткам, – а всё валят на уезд и на князя Вяземского, само имя его становится ненавистным. (Уже и без того ненавистное за решительное проведение набора в уезде в прошлом году.)
Да общественная деятельность никогда и не восторгала князя Бориса, хотя он умел и вкусно сказать речь, и сорвать аплодисменты, примирить непримиримых, и проходили его резолюции. Но раньше через такую деятельность протягивалась цепь общеполезных понятных дел, каждое со следующим связано. А теперь – только болтовня да резолюции.
Тревожились, как доедут с гробом наши. Они добыли вагон, но не обратный, – потом из Грязей уезжать как придётся. Разумно отказались привозить детей. Но в Грязях всё возможно, во что превратилась такая привычная, почти домашняя станция? проезжие солдаты недавно убили священника, то избили начальника станции. Что за зверство, что за лихолетье?
А в склепе место для гроба Дмитрия пришлось приготовить в стене: уже тесно, и не трогать же наших дедов и тёток. Надо будет склеп расширить.
С гробом приехала Мамá, вдова Ася, сестра её Мая, Дилька без младенца (оставила с кормилицей) и без мужа, он всё по Красному Кресту гоняет (и может быть, наиболее разумное место сегодня, вот лишишься уездного предводительства, разорят Лотарёво – и что ж, в окопы?). Адишка – на фронте, а Софи в Царском Селе, собрала детей ото всех трёх ветвей. (Борис с Лили ещё не теряли надежды, что родятся и у них.)
Встречали их на станции несколькими парами. Запаянный цинковый гроб повезли прямо в Коробовку и поставили в церкви незадолго до вечерни, как раз воскресенье. И – все поехали к вечерне. Ночью над Дмитрием будут псалтырь читать, завтра утром ещё панихида.
У сельской вечерни обычно не бывает много народу, больше бабы, по левой стороне. Но в этот раз – привлечённые привозом гроба? из любопытства? – пришли гуще, и в правую мужичью сторону тоже.
Вяземские, как всегда, стояли впереди, но стали замечать, что что-то шумно в церкви, за их спинами. Любую службу, сколько б она ни длилась, коробовские крестьяне всегда выстаивали каменно, а что же тут? Входили, выходили, разговаривали. Оборачиваясь, заметили как будто посторонних?
Вечерня кончилась уже в сумерках. Сразу за папертью к князю Борису подошёл незнакомый высокий матрос в безкозырке и, не представляясь и никак не обращаясь, где уж там сиятельство, спросил нахальным тоном:
– А где вы думаете хоронить вашего брата?
Как всегда с усилием принуждая себя к верному тону, не давая себе возмутиться, Борис ответил:
– В нашем склепе, под церковью.
– Вашего, – выпалил матрос, – теперь ничего нет, запомните! Если вы только попробуете – мы всех ваших покойников оттуда повыкидываем!
Матрос этот был – явно не коробовский. А рядом – подошли, слушали, но уже было темно – не разобрать, ни чьи они, ни выражений лиц, как они к этому матросу? Но – и никто ж ему не возразил.
В своём многолетнем гнезде, у паперти отцовской церкви – и какая опора?
Ответил, стараясь твёрдо:
– Поступлю, как сочту нужным.
Родные уже садились в экипажи, не слышали. И к ним присоединяясь – Борис ничего не сказал при матери, думал.
По складу своего практического ума он думал не над этой символической насмешкой, что умер Дмитрий как бы за революцию – и революция же вышвыривала его из могилы. Но: как же правильно поступить? Сдаться? – позорно – но и благоразумно. Настаивать? – тактически верно, но и опасно.
А для Мамá эта угроза была бы ещё больней. При ней – не сказал. Она поднялась к себе – и Борис собрал молодых на первом этаже, в малой гостиной.
Вот какой получился семейный совет: четыре женщины, он один мужчина. Как бы они ни голосовали – а тяжесть решенья на нём. После ранней смерти отца, с 25 лет он и стал главой рода. Всех умел сдерживать и образумлять.
Итак: либо настаивать – и завтра хоронить. Либо – уступить, и тогда везти гроб назад в Петербург, и хоронить, очевидно, – это он тоже уже додумал: в левашовском склепе в Александро-Невской лавре.
Хотя – обратного вагона нет, ещё сколько намучиться с гробом.
Вдова была в угнетённом рассеяньи. Так ли, этак, – никто не вернёт Асе мужа.
Мая – тем более в стороне.
Но – всех опережая и отметая всякие возможные возражения – буйноголовая, рыжеволосая, зеленоглазая Дилька просто взорвалась от негодования: как?? да что за наглость? не уступать ни в коем случае!
Бешеный пыл её не умерился и от рождения четырёх детей. И мужество отчаянной конской скачки, любого физического подвига, и абсолютная независимость взглядов всё так же жили в ней, в её львином голосе:
– Да кто мы? – и кто они? Кто построил им всю эту церковь? Да что бы сказал отец? Да как мы будем на себя смотреть, если уступим? И ведь Митя даже просил именно тут похорониться!
Выглядела неукротимо.
– Нельзя им показать, что боишься! Да и не посмеют они скандалить в церкви.
А Лиля, с тонко писанным лицом, нервно покачивала переплетенными тонкими пальцами и возражала ласково:
– Диля! Тебе легко говорить: ты через три дня и уедешь. А нам тут – оставаться и жить. И справляться со всеми последствиями.
Она не любила Дильку за взбалмошность, за оголтелую резкость.
Борис колебался как никогда. Да, он будет презирать себя за уступчивость, оказавшуюся ненужной. И ляжет пятно на всю историю рода: тело мёртвого героя трусливо увезли от похорон. Но и – рисковать крестьянским взрывом, когда всё еле-еле держится? Еле-еле найден тон в этой небывалой обстановке – и сорваться?
Возникло это случайно? – просто нет ничего вашего? Или особая ненависть к Дмитрию?
В Пятом году здесь, вокруг Лотарёва, было тихо, – а в другом имении, в Аркадаке, волновались. А Дмитрий как раз был там, и с коня помогал усмирительному отряду давить безпорядки. А из Аркадака сюда всё быстро переносится, да коней же возят.
Наверно, помнят.
Конечно помнят.
– Но отец построил им церковь, больницу, школу! но из уваженья к отцу? Они не посмеют!
Борис скептически усмехнулся:
– Дед Пахом сказал мне так: довольны мы покойным князем премного, а благодарны – за что бы? Ведь он же не для нас делал, а для спасенья своей души.
А сегодня – в окрестностях бродят агитаторы, подбивают крестьян захватывать землю. Только дай толчок – и начнётся погром.
Все говорили как будто тихо, одна Дилька громко, – но Мамá услышала, и пришла со второго этажа – высокая, спокойная. От смерти Дмитрия она не согнулась, да это было и в характере её: всегда прежде всего организованность и пунктуальность.
Стыдно стало, что обсуждали без неё. Открыли.
Бешеный темперамент Лидии, да и Мити, – был не её, хотя возмущаться она умела страстно. Методичностью, прагматичностью (сказывалась бабушка Тизенгаузен?) она ближе была к Борису.
Но и – твёрдостью.
Молодые теперь молчали, она обвела их глазами гордо:
– Князья Вяземские – не мелкие воришки. Это – наш родовой склеп.
И положила спору конец.
Ася высказала плачебным голосом:
– А что если попросить отца Леонида прочесть на похоронах приказ Радко-Дмитриева про Митю?
Хорошая мысль! Хорошая.
ДОКУМЕНТЫ – 16
Опубликовано 23 апреля
КО ВСЕМ КРЕСТЬЯНАМ
…Сторонники свергнутого царя говорят, будто революция оставила страну без хлеба. Они клевещут, будто крестьяне не везут хлеб в города потому, что они против свободы. Крестьяне! Если хотите сохранить свободу, навеки свергнуть иго земских начальников, стражников, помещиков – спасайте революцию! Без свободы не будет и земли! Везите же немедленно как можно больше хлеба к мельницам и пристаням. Каждый куль хлеба – это сейчас прочный камень в основание здания новой России.
Петроградский Совет Рабочих и Солдатских Депутатов
97
На петроградском общеказачьем съезде. – Ковынёв едет на Дон. Наблюдения. – Настроения и конфликты в Новочеркасске. – «Нетрудовые казаки»? – Гневное донское наводнение. – Донской казачий съезд.
Нонешнюю Пасху, первую за много лет, – не провёл Ковынёв у себя в станице: затурсучился в Питере с общеказачьим съездом, а тут уже подоспевало ехать на донской, а заехать прежде к себе в Глазуны – так при сегодняшнем перелихом разливе и до Новочеркасска потом не доберёшься.Петроградский казачий съезд принёс ту горечь, что казаки – не оказались едины, кто бы мог ждать такое? После жарких схваток в столичном зале, когда, как на майдане, все когакали и широпёрились («допустить иногородних!» – «мужика пожалковал? целуйся с ним сам!»), часть казаков-фронтовиков, которых так зазывали, тоже окликнулись, откололись от съезда, назвали себя «партией трудового казачества». Без них наконец решили: все земли, леса, воды и недра есть неотъемлемая собственность каждого казачьего войска, и оно – полный хозяин своих земель. А вторая болячка: разорительный порядок казачьей службы – поголовная справа со своим конём, своим снаряжением и обмундированием, но и не во время ж войны менять? – а просить теперь же у Временного правительства казённой помощи на непосильные казачьи тяготы. Но порадовал съезд резолюцией о братстве между казачьими офицерами и рядовыми казаками: отныне нет между нами начальников, а только старшие и младшие братья! А потом был Ковынёв в делегации от съезда в Мариинский дворец, – принимал Гучков, и упросили его не разгонять штаб походного атамана при Ставке, он же обещающе призывал казаков – помочь построить и всю Россию на старых казацких выборных началах.
Это – справно! Это – по-нашему! Да давно бы так!
По пути на юг заезжал к брату Александру в брянское лесничество. Что он жаловался в письмах раньше на всю военную разруху и недостачи в заготовке дров, в лесопильном заводе, в провианте, – теперь уже мелким казалось перед развалом этих месяцев, когда рабочие и даже пленные стали дыбиться. Исхудал, забегался, какой-то рок над ним, несчастным.
Но и на станциях, на разных пересадках, вот в Грязях, навидался Ковынёв странных этих картин: на станционных платформах под солнышком – сидят и даже лежат, десятками, кучками, и видно, что часами многими, – солдаты, мужики, бабы. И все – грызут семячки, уже обсыпано шелухой вокруг каждого, а несколько о чём-нибудь спорят. Груды людей здоровых, рабочих, изнывают от безделья, жаркой истомы, скуки, безнадёжного ожидания чего-то неведомого. И споры – самые изнурительные, пустые, досадливые, никуда не ведущие, а мысли низкие, как-нибудь поддеть и уязвить соседа. То рассуждают: взять бы землю не штука, да как потом промеж себя не перерезаться? То – паровозный кочегар и шахтёр доказывают, что бросили бы дело своё и кинулись бы на землю, а им: а у вас приложение к земле есть? А лошадей? Так пусть кажному казна подарит. А лошадь тоже требует, чтобы вокруг неё походатайствовали. А кто на твоём паровозе останется, если все покидают? – И так часами. И никто не понимает: зачем он вот сидит в незнакомом месте, без дела, без смысла, без радости, неумытый и одуревший? Как будто свобода открылась и посулы большие, а утехи мало во всём том.
Столько десятилетий в великом безмолвии страны было нечто значительное, сосредоточенность страдания и мысли. А как заговорила… – ах, лучше б ты не говорила! – словами потёртыми, пошлыми, занятыми из листовок.
Вот такой очерк – да послать в «Русские ведомости»? – ведь не напечатают? И про великую молчальницу, и лучше б ты не говорила?.. Ох, это надо смягчать, о Свободе – надо весьма осторожно выражаться, она очень обидчивая, чувствительней царя.
И в газетах же жалуются: отчего теперь не слышно набатного голоса наших писателей? Сейчас так хочется верить, носить в сердце не жгучую боль, а надежду, – кто бы нас подбодрил, кто бы указал?
А – сунься, напиши.
Да сейчас не миновать посылать и очерк о новочеркасском донском съезде. А что там увидим?
По Крещенскому спуску поднялся к Собору на извозчике – да тут же наискось и остановился в «Золотом якоре», окно досталось – на Соборную площадь с Ермаком.
Ещё два дня оставалось до съезда – но уже многие приехали, все ходили к знакомым, встречались в гостиницах, перебраживали и группками стягивались на бульварах Платовского, Ермаковского проспектов и в Александровском саду. Не узнать патриархального Новочеркасска – весь март пробурлил, и в апреле не стало разреженней, – митинги, красные флаги. Засели иногородние в атаманском дворце и в областном правлении, захватили и «Донские ведомости». Очнулись казаки неповоротливыми и беззащитными на собственном своём Дону.