Страница:
А.К.: Нет. Он просто не надевал больше свой.
Е.П.: Мистика? Что-то тут не так…
А.К.: Жень, ну что же ты ведешь себя как последний реалист?
Е.П.: А я и есть последний реалист, больше нет.
А.К.: Нет, Женя, это «Шинель» тогда у нас разыгралась.
Е.П.: Да я просто так тебя завожу, я и сам говорю, что в этом, в его одежде, была мистическая сущность. А я в качестве аппендикса… В качестве аппендикса тебе сейчас расскажу историю, которую я вспомнил вдруг. Я вспомнил, что не только Василий Павлович мне посылал одежду из-за границы, но и я ему посылал. Я однажды, шатаясь где-то в районе Пахры или еще где-то под Москвой, купил Василию Павловичу нашему дорогому кирзовые сапоги сорок третьего размера, десять пачек папирос «Беломорканал» и телогрейку.
А.К.: Очень фирменная советская передачка.
Е.П.: И все это я с помощью журналиста какого-то передал Василию Павловичу. И Вася с восторгом принял подношение и в сапогах кирзовых, как он мне рассказывал, бегал! Ты представляешь? Он же полжизни бегал по утрам. Подворачивал голенища и бегал, и ему дико завидовали, его хипповости, американские студенты. В каких-то бегает не в кроссовках, а в странных русских ботинках…
А.К.: А еще надо бы вспомнить про стиль старого Аксенова. С возрастом Аксенов перестал быть просто стилягой, а, как ему и подобало, стал пожилым элегантным профессором американского университета, никаких следов от советского стиляги не осталось, жизнь сломала стилягу, и стал он профессором. Он стал носить довольно дорогие, чрезвычайно солидные, а не только элегантные костюмы, он стал по странной прихоти повязывать или не повязывать галстук, он стал безумно элегантным. Но стиляга – это была принадлежность к некоторому клану, и молодой Аксенов вполне принадлежал к клану стиляг, вполне. Посмотри на знаменитую его фотографию, где они с Лешей Козловым. В Коктебеле сидят два стиляги, два длинноволосых стиляги конца шестидесятых годов, август шестьдесят восьмого года, вот сейчас танки в Прагу пойдут… А посмотри на фотографии Аксенова последних лет! Это уже не один из стиляг, это Аксенов и никто больше, он ни на кого не похож. Он стал настоящим денди, он стал по-настоящему зрительной индивидуальностью, он стал элегантен, как только Аксенов и никто больше. Я помню его очень странное приобретение, и таких новелл можно бесконечно навспоминать… Он приехал в Москву зимой, а зима было довольно холодная даже для Москвы. У него была дубленка, но он ее где-то оставил там, в Биаррице или в Америке. В общем, в результате у него здесь не было теплой одежды, была какая-то курточка. И он пошел в ГУМ, ставший уже бешено дорогим универмагом, дороже какого-нибудь «Мэйсис», и купил бешено дорогое пальто, просто пальто демисезонное, светло-серое…
Е.П.: А, я помню, да.
А.К.: Которое было скроено как шинель, и он его и называл «шинель», видимо, вспоминая историю своего пальто из шинельного отреза, которое он купил в комиссионке на Невском. Из рассказа «Две шинели и Нос»… И в этом пальто он ходил до самой, можно сказать, смерти, года три. Раньше ему в голову не пришло бы такое купить, потому что такое никто не носил. А теперь никто, кроме него, не носил, а он носил… И однажды вдруг появляется он зимой, снимает эту «шинель» и оказывается не в пиджаке, не в свитере, хотя он вообще одевался, после того как уехал в Америку и в Вашингтоне там нажарился, очень тепло…
Е.П.: Тепло, да. Обязательно жилеточка была…
А.К.: Ему в России было холодно всюду и всегда. Он обязательно носил вязаную жилетку под пиджак… А тут он оказался под шинелью в одной рубашке. Я говорю: «Вася, чего ты?..» А он мне: «Да ты посмотри, какая рубашка!» Рубашка оказалась очень толстая, шерстяная, клетчатая с отдельной, не клетчатой кокеткой, известной такой фирмы с французским названием «Фасонабль». Я говорю: «Вась, а ничего тебе эта рубашка не напоминает? Детство там, то-се, пятое-десятое, ничего не напоминает? Вась, а ведь это типичная “бобочка”. Сама бобочка клетчатая, а кокеточка – гладкая…» И он так расхохотался, ему так понравилось, что это бобочка, потому что это подсознание вылезло. Помнишь, были такие курточки-бобочки, на молниях, с кокетками? Сама куртка клетчатая, а кокетка гладкая, или наоборот… Потому что их из обрезков у нас шили. Это конец сороковых… У Васи подсознание было очень сильным, очень сильным и близко лежащим, как положено писателю, и не надо было его вскрывать с помощью психоаналитиков…
Е.П.: Я вспоминаю, насколько появление Аксенова в любой толпе – толпе самой что ни есть стильной, модной, изысканной и по меркам советским, цэдээловским, и по меркам несоветским – насколько появление Аксенова его выделяло. Вот как… ну, допустим, в зоопарке, я не знаю, кто в общей вольере – козы, собаки, волчонок, обезьяна прыгает, – и входит вот – не бросается ни на кого, просто входит – лев! И вокруг него это пространство напрягается, понимаешь. Не в обиду Васе будет сказано, какие обиды между покойниками, говорят, что так же элегантен был Бродский. Да, Бродский был элегантный человек, но по-другому.
А.К.: У Бродского была элегантность такая, на ленинградской закваске приобретенная, элегантность нью-йоркского интеллигентного еврея.
Е.П.: Точно. Включая прическу: всегда немножко нестрижен.
А.К.: И эти очки, и этот всегда полураспущенный галстук… Мне это нравится, это такой немножко Вуди Аллен…
Е.П.: И всегда очень дорогие ботинки.
А.К.: Да-да, это мне нравится, это очень стильно! Но это не стиль льва, который входит мягкой походкой – и вокруг него пространство напрягается. А Вася был именно лев, ты совершенно прав.
Е.П.: У него и манеры были соответствующие. Он ими выделялся везде: что здесь, что в Америке, что в Европе… Люся Петрушевская когда-то жила около площади Гагарина, и там никак нельзя было перейти – машины все время шли потоком. И вот она однажды просто никак не могла перейти, с ребенком, с нынешним, между прочим, великим редактором Кириллом Евгеньевичем Харатьяном… И вдруг, рассказывал мне бывший ее муж, царство ему небесное, Борис Павлов, машина останавливается, а там за рулем сидит Аксенов и элегантным жестом показывает: проходите, дескать. Это не просто вежливость, это элегантность во всем.
А.К.: И эта элегантность была и в том, как Аксенов принимал гостей, как сам ел и пил, как водил машину, как шел среди людей, среди толпы… Настоящий стиляга – это пожизненно.
Приложение
ЗАПИСКА № 1
Глава четвертая
Е.П.: Мистика? Что-то тут не так…
А.К.: Жень, ну что же ты ведешь себя как последний реалист?
Е.П.: А я и есть последний реалист, больше нет.
А.К.: Нет, Женя, это «Шинель» тогда у нас разыгралась.
Е.П.: Да я просто так тебя завожу, я и сам говорю, что в этом, в его одежде, была мистическая сущность. А я в качестве аппендикса… В качестве аппендикса тебе сейчас расскажу историю, которую я вспомнил вдруг. Я вспомнил, что не только Василий Павлович мне посылал одежду из-за границы, но и я ему посылал. Я однажды, шатаясь где-то в районе Пахры или еще где-то под Москвой, купил Василию Павловичу нашему дорогому кирзовые сапоги сорок третьего размера, десять пачек папирос «Беломорканал» и телогрейку.
А.К.: Очень фирменная советская передачка.
Е.П.: И все это я с помощью журналиста какого-то передал Василию Павловичу. И Вася с восторгом принял подношение и в сапогах кирзовых, как он мне рассказывал, бегал! Ты представляешь? Он же полжизни бегал по утрам. Подворачивал голенища и бегал, и ему дико завидовали, его хипповости, американские студенты. В каких-то бегает не в кроссовках, а в странных русских ботинках…
А.К.: А еще надо бы вспомнить про стиль старого Аксенова. С возрастом Аксенов перестал быть просто стилягой, а, как ему и подобало, стал пожилым элегантным профессором американского университета, никаких следов от советского стиляги не осталось, жизнь сломала стилягу, и стал он профессором. Он стал носить довольно дорогие, чрезвычайно солидные, а не только элегантные костюмы, он стал по странной прихоти повязывать или не повязывать галстук, он стал безумно элегантным. Но стиляга – это была принадлежность к некоторому клану, и молодой Аксенов вполне принадлежал к клану стиляг, вполне. Посмотри на знаменитую его фотографию, где они с Лешей Козловым. В Коктебеле сидят два стиляги, два длинноволосых стиляги конца шестидесятых годов, август шестьдесят восьмого года, вот сейчас танки в Прагу пойдут… А посмотри на фотографии Аксенова последних лет! Это уже не один из стиляг, это Аксенов и никто больше, он ни на кого не похож. Он стал настоящим денди, он стал по-настоящему зрительной индивидуальностью, он стал элегантен, как только Аксенов и никто больше. Я помню его очень странное приобретение, и таких новелл можно бесконечно навспоминать… Он приехал в Москву зимой, а зима было довольно холодная даже для Москвы. У него была дубленка, но он ее где-то оставил там, в Биаррице или в Америке. В общем, в результате у него здесь не было теплой одежды, была какая-то курточка. И он пошел в ГУМ, ставший уже бешено дорогим универмагом, дороже какого-нибудь «Мэйсис», и купил бешено дорогое пальто, просто пальто демисезонное, светло-серое…
Е.П.: А, я помню, да.
А.К.: Которое было скроено как шинель, и он его и называл «шинель», видимо, вспоминая историю своего пальто из шинельного отреза, которое он купил в комиссионке на Невском. Из рассказа «Две шинели и Нос»… И в этом пальто он ходил до самой, можно сказать, смерти, года три. Раньше ему в голову не пришло бы такое купить, потому что такое никто не носил. А теперь никто, кроме него, не носил, а он носил… И однажды вдруг появляется он зимой, снимает эту «шинель» и оказывается не в пиджаке, не в свитере, хотя он вообще одевался, после того как уехал в Америку и в Вашингтоне там нажарился, очень тепло…
Е.П.: Тепло, да. Обязательно жилеточка была…
А.К.: Ему в России было холодно всюду и всегда. Он обязательно носил вязаную жилетку под пиджак… А тут он оказался под шинелью в одной рубашке. Я говорю: «Вася, чего ты?..» А он мне: «Да ты посмотри, какая рубашка!» Рубашка оказалась очень толстая, шерстяная, клетчатая с отдельной, не клетчатой кокеткой, известной такой фирмы с французским названием «Фасонабль». Я говорю: «Вась, а ничего тебе эта рубашка не напоминает? Детство там, то-се, пятое-десятое, ничего не напоминает? Вась, а ведь это типичная “бобочка”. Сама бобочка клетчатая, а кокеточка – гладкая…» И он так расхохотался, ему так понравилось, что это бобочка, потому что это подсознание вылезло. Помнишь, были такие курточки-бобочки, на молниях, с кокетками? Сама куртка клетчатая, а кокетка гладкая, или наоборот… Потому что их из обрезков у нас шили. Это конец сороковых… У Васи подсознание было очень сильным, очень сильным и близко лежащим, как положено писателю, и не надо было его вскрывать с помощью психоаналитиков…
Е.П.: Я вспоминаю, насколько появление Аксенова в любой толпе – толпе самой что ни есть стильной, модной, изысканной и по меркам советским, цэдээловским, и по меркам несоветским – насколько появление Аксенова его выделяло. Вот как… ну, допустим, в зоопарке, я не знаю, кто в общей вольере – козы, собаки, волчонок, обезьяна прыгает, – и входит вот – не бросается ни на кого, просто входит – лев! И вокруг него это пространство напрягается, понимаешь. Не в обиду Васе будет сказано, какие обиды между покойниками, говорят, что так же элегантен был Бродский. Да, Бродский был элегантный человек, но по-другому.
А.К.: У Бродского была элегантность такая, на ленинградской закваске приобретенная, элегантность нью-йоркского интеллигентного еврея.
Е.П.: Точно. Включая прическу: всегда немножко нестрижен.
А.К.: И эти очки, и этот всегда полураспущенный галстук… Мне это нравится, это такой немножко Вуди Аллен…
Е.П.: И всегда очень дорогие ботинки.
А.К.: Да-да, это мне нравится, это очень стильно! Но это не стиль льва, который входит мягкой походкой – и вокруг него пространство напрягается. А Вася был именно лев, ты совершенно прав.
Е.П.: У него и манеры были соответствующие. Он ими выделялся везде: что здесь, что в Америке, что в Европе… Люся Петрушевская когда-то жила около площади Гагарина, и там никак нельзя было перейти – машины все время шли потоком. И вот она однажды просто никак не могла перейти, с ребенком, с нынешним, между прочим, великим редактором Кириллом Евгеньевичем Харатьяном… И вдруг, рассказывал мне бывший ее муж, царство ему небесное, Борис Павлов, машина останавливается, а там за рулем сидит Аксенов и элегантным жестом показывает: проходите, дескать. Это не просто вежливость, это элегантность во всем.
А.К.: И эта элегантность была и в том, как Аксенов принимал гостей, как сам ел и пил, как водил машину, как шел среди людей, среди толпы… Настоящий стиляга – это пожизненно.
Приложение
Текст трех записок,
обнаруженных Евгением Поповым в трех разных карманах черной «дутой» жилетки “Nike”, подаренной ему В. П. Аксеновым 5 января 2008 года ровно за десять дней до ухода Василия Павловича в тот таинственный мир, откуда он уже не возвратился. Орфография автора записок сохраняется.ЗАПИСКА № 1
Пиши рассказ;ЗАПИСКА № 2
все будет в срок;
придет пора рассказу.
Пиши роман;ЗАПИСКА № 3
не трать чернил;
скорее будут сроки.
Пиши спектакль;
Играй в театр;
И наслаждайся с нами.
Глава четвертая
Аксенов-блюз
ЕВГЕНИЙ ПОПОВ: Итак, зачем Аксенову нужен был джаз и почему именно джаз? Но сначала я хотел бы поговорить о музыкальности писателей вообще. Вот смотри: два крупных писателя второй половины XX века – Астафьев и Аксенов. Почему-то Астафьева я вообще часто вспоминаю в связи с Аксеновым – пожалуй, потому, что их я знал лучше, чем других больших писателей современности, так сказать… Пару лет назад вышла книжка переписки Астафьева и Колобова, где очень много о музыке, и к книжке приложена пластинка с любимой музыкой Астафьева. А к аксеновским «Редким землям» тоже приложен диск с любимыми джазовыми мелодиями автора… Почему же Астафьев, несмотря на то что он возрос совершенно в гуще блатного сибирского народа, обожал классическую музыку? И разбирался в ней прекрасно. Тот же Колобов приводил какую-то цитату из Астафьева и говорил, что лучше, чем он, Астафьев, о музыке не сказал никто. Так почему же у Астафьева классическая музыка, а у Аксенова – джаз? Я перебирал других заметных писателей второй половины XX века, русских – я не вижу особой связи между писателями и музыкой. Как ни странно, даже у Казакова, Юрия Казакова, который сам был музыкант, на контрабасе играл, как-то музыка присутствовала, но не очевидно. Такой определяющей увлеченности, как у Астафьева классикой и у Аксенова джазом, я ни у кого больше не могу вспомнить…
АЛЕКСАНДР КАБАКОВ: Нет, вообще-то русская литература с музыкой очень связана, не новейшая, но классика. Вот «Крейцерова соната» – уникальное явление: произведение литературы называется так же, как музыкальное. Невозможно себе представить, чтобы, например, литературное произведение называлось, скажем, «Бурлаки на Волге». А с музыкой связь обозначается прямо.
Е.П.: Ну, есть пример… Пожалуйста: «Не ждали». Рассказ так называется, а не только знаменитая картина.
А.К.: Чей рассказ?
Е.П.: Мой!
А.К.: Интересно… Ну ладно. Но ты ведь использовал название как пародию, как способ остранения. А «Крейцерова соната» у Толстого названа всерьез вслед за Крейцеровой сонатой… В общем, чтобы не расплываться в примерах, я сформулирую прямо: музыка в русской литературе играет важнейшую роль. Русские писатели пытались всегда через музыку уйти из… из этого своего повседневного существования. И благодаря музыке, ее высшей образности у них возникала возможность высказаться чуть прямее, чуть яснее, чуть выразительнее, чем без музыкальной ассоциации, и они использовали музыку как способ высказаться. И когда Василий Павлович упоминает названия джазовых стандартов, он использует таким образом дополнительное средство выразительности. Другой вопрос – почему же именно джаз? Вот у Астафьева, ты говоришь, классическая музыка, я этого не знал, потому что в текстах у него музыка не присутствует… А у Аксенова джаз – почему?.. Вот начало пятидесятых годов, когда Аксенов формируется, когда формируются его вкусы. Весь мир – Франция, Германия, Скандинавия, Италия – попал под сильнейшее влияние Америки. Вместе с планом Маршалла, с экономической помощью Европе пришел американский джаз. А в Советском Союзе популярность джаза в это время объяснялась по-другому. Это было стремление какой-то части молодежи к другой жизни. Какие-то кусочки этой жизни показались, когда было сближение с американским союзником, потом железный занавес все закрыл, а молодежь это не устраивало. Появились стиляги, «Час джаза» по «Голосу Америки» по ночам и так далее… Вот так получилось, что в СССР джаз оказался модным тогда же, когда во всей Европе. И то, что Вася был… ну, если угодно, продуктом этой моды, – это нормально! Это так же нормально и закономерно, как то, что он выглядеть хотел не по-здешнему… Так и появился джаз в жизни Аксенова, там не было никакой метафизики, там была обычная, в сущности, бытовая ситуация.
Е.П.: Я тоже сейчас вспоминаю, хотя это много позже, другое время: Красноярск, улица Лебедевой, где я жил, снега кругом, приемник «Рекорд», светится в нем, подмигивает такой «кошачий глаз» настройки… This is the Voice of America from Okinawa…
А.К.: Это вам сообщали, вы к Японии ближе. А нам транслировали из Танжера…
Е.П.: Ну, сколько мне тогда было… одиннадцать-двенадцать лет, наверное…
А.К.: Вот. И Вася в свое время, как позже и я, и ты, попал в эту… в это обволакивание, понимаешь, под тлетворное влияние…
Е.П.: Интересно, в Магадане, у Евгении Семеновны и Вальтера, когда Вася там жил, был приемник? В конце сороковых…
А.К.: Конечно, был! В «Московской саге» описано, там целая история с приемником. Вряд ли Вася ее выдумал… Там самодельный приемник и история вокруг него.
Е.П.: Что, коммунисты с ума сошли, что ли? Почему они с приемниками не боролись? Только во время войны запретили и отобрали, а потом снова – пожалуйста. Потом глушилок наставили, энергии на них тратили черт его знает сколько… А надо было просто приемники запретить и сажать за них по статье.
А.К.: Потому что идиоты были. С одной стороны, придавали большое значение пропаганде, а с другой – не понимали, что этот «Голос Америки» для них опасней атомной бомбы. Приемники не запрещали, только короткие волны, короче двадцати пяти метров запрещали, и приемников с такими волнами не было в производстве. Но умельцы переделывали, конечно. Так было до восьмидесятых годов! А надо было вообще приемники запретить или только с длинными и средними волнами.
Е.П.: У меня был приемник… транзисторный, как он назывался… не помню… и за двадцать рублей мне поставили диапазоны 11, 13, 16 и 19 метров…
А.К.: Вот что я тебе скажу независимо от того, о чем мы сейчас говорим: знаешь, почему рухнула советская власть? Не слушались начальства. Никаких запретов. Никто.
Е.П.: Народ не слушался руководителей партии и правительства? Это верно. Им, народу, говорят – коммунизм надо строить, а они ханку жрут…
А.К.: Им говорят: осваиваем целину. Хорошо – едут на целину, но и там пьют водку и совершенно не думают о том, что они строят коммунизм. И так далее… Ну что ты с этим народом сделаешь?
Е.П.: Да. Надо ему капитализм разрешить…
А.К.: Разрешили? Убедились? Ничего с этим народом не сделаешь. С ним ни коммунизм не построишь, ни капитализм… Помнишь, такое выражение было у начальства: «С этим народом коммунизм не построишь»? Оказывается – и капитализм тоже. Ему говорят: «Хоть какая-то совесть у тебя, народ, есть?» – «Есть, есть». – «Что ж ты воруешь и взятки берешь?» – «А это не я»…
Е.П.: Далековато мы ушли от джаза.
А.К.: Итак, Вася Аксенов, нормальный юноша своего времени, как ты или я, наслушался джаза по радио да плюс еще, живя в Казани, наслушался там джаза Олега Лундстрема, репатриантов из Шанхая, сосланных в Казань, и подсел, как теперь говорят, на джаз. Но почему же, спрашивается, русский, советский человек, комсомолец, сын Павла Васильевича Аксенова и Евгении Семеновны Гинзбург, вдруг оказывается повернутым именно на джазе? А не, допустим, на романсе? Или я, например: какое мне дело до джаза? А у меня ведь вся жизнь прошла под знаком, если можно так выразиться, джаза…
Е.П.: Так мы же на этот вопрос уже полностью ответили! Потому что джаз не одобряло начальство и называло его с легкой руки Горького «музыкой толстых», потому что джаз был американской музыкой. И в этом была простая бравада – раз вы джаз запрещаете, так я его буду слушать!..
А.К.: То есть, кроме бравады, ничего не было? А если с другой стороны зайти – что же такое было в джазе, что советские коммунисты в нем почувствовали врага? И почему на Кубе, при всем тамошнем кастровском антиамериканизме, джаз даже поощрялся, а в самой Америке… ну, скажем так, джаз, особенно современный джаз, начиная с бибопа, был связан с протестными движениями, битниками?
Е.П.: Ну и откуда я знаю, в чем дело?
А.К.: У меня есть такой… самодеятельный вариант ответа: джаз, особенно так называемый современный джаз, был музыкой, с одной стороны, разрушающей систему понятий… старую эстетическую систему, а вместе с ней и всякую устоявшуюся систему вообще, как и любое современное искусство. А с другой стороны, джаз, традиционный джаз, в отличие от традиционного рока – это музыка компромисса. Вот рок – это музыка протеста, войны с истеблишментом. А старый джаз – это музыка компромисса. В ней заложено вот это: примирение, давайте будем все жить хорошо, черные, белые… Джаз стоял несколько в стороне от истеблишмента, но не противостоял ему. Правда, и с той и с другой стороны – и со стороны, условно говоря, истеблишмента, и со стороны искусства – были люди, которые говорили: не будем мириться! никакого примирения! Со стороны музыки эти люди проявились, когда возник новый джаз, бибоп и дальше – фри-джаз, авангард… Вот тогда джаз стал непримиримым, бунтарским, как все новое искусство. И истеблишмент ответил сначала подозрительностью, потом враждебностью. Соответственно, в свободных странах враждебность истеблишмента – это вольная отверженность музыкантов, а при коммунистах, особенно когда они уже коммунистические мещане, – просто запрет. Кастро, как революционеру, джаз был близок, а какому-нибудь Подгорному… он кожей чувствовал – что-то не то, свободой пахнет, Венгрию пятьдесят шестого года напоминает… И вот с этим джазом был связан Аксенов.
Е.П.: Ну, то есть джаз как восстание. А восстание у него некоторое время одной из любимых тем было… Ты тогда вот что скажи, поскольку сам в этом понимаешь: он в джазе разбирался вообще?
А.К.: Да. И очень хорошо.
Е.П.: Я читал его репортаж знаменитый в «Юности» о первом таллинском джазовом фестивале…
А.К.: Да, «Баллада о тридцати бегемотах» – кажется, так назывался. Отличный был репортаж. И очень компетентный по отзывам самих музыкантов. Вася хорошо разбирался в джазе, и это объяснялось не только, не столько его социально-психологическим отношением к джазу, а просто тем, что он был чрезвычайно музыкальным человеком.
Е.П.: А я вспоминаю, как он пел… Значит, в последний раз мы с ним пели… Мы стояли около памятника Надежде Константиновне Крупской на Сретенском бульваре. Он в это время дописывал роман «Редкие земли», один из его «комсомольских» романов, и мы с ним стали вдруг петь комсомольские песни, текст которых он беспощадно перевирал, конечно. Но не только текст. Я бы не сказал, что он очень был музыкальным. Немножко он фальшивил…
А.К.: Ну, слух и способность воспроизвести мелодию голосом – это разные вещи. Я говорю «музыкальный» в смысле, что он очень хорошо в этом разбирался. Он очень хорошо разбирался вообще в музыке. В последние лет восемь, а то и больше он уже гораздо меньше слушал джаз, он слушал симфоническую и камерную классическую и современную музыку.
Е.П.: Так это потрясающе! Получается, что разные совершенно пути, разные люди, а пришли к одним интересам. Астафьев, значит, в молодости слушал блатные песни и всякую чушь, которую по радио передают, по черной тарелке, по радиоточке, Вася слушал «Серенаду Солнечной долины» и Лундстрема, а под конец-то… То есть им было бы о чем поговорить.
А.К.: Но в то же время, когда, бывало, в последние годы я его подвозил куда-нибудь и в машине включал джаз, какой-нибудь старый уже боп, всегда была одна и та же история: он оживлялся, вспоминал и начинал подпевать. Я чувствовал, как он… как он поймал кайф. А потом раз – и терял интерес, начинал скучать. Понимаешь? Ему было приятно вспомнить джазовые времена, но ему уже тесно было в джазе.
Е.П.: Когда я был у него в Вашингтоне, он меня привел в некий джазовый клуб, какую-то джазовую пивную… названия не помню… он мне сказал, что однажды в этой пивной слышал самого Гиллеспи. Как ты думаешь, Гиллеспи мог там играть?
А.К.: Отчего же нет, мог и Гиллеспи…
Е.П.: Вот, и Вася рассказывал: пришел он как-то в это заведение, а там всё как обычно, только великий Гиллеспи играет. Как на пластинке… Я был очарован этим рассказом, посидели мы, послушали музыку, потом поехали, и Васю мент американский оштрафовал. Вернее, хотел оштрафовать, но не оштрафовал. Он проехал на желтый свет, и мент ему говорит: «На желтый проехали, сэр». Вася: «Ну, проехал, что ж делать…» – «Пивком пахнет, – говорит мент, – где пили?» Ну, Вася говорит – мол, там-то, и называет эту джазовую пивную. «Джаз любите?» – говорит ему мент и отпускает, представляешь?
А.К.: Ничего себе, это в законопослушной Америке! А вообще отношение Васи к джазу – это отношение очень многих наших людей его и чуть более молодого поколения. Ну, его и моего поколения. Это отношение, во-первых, протестное, то есть джаз как символ протеста против советской системы, поскольку система не принимала джаз; во-вторых, это музыка, которая при всем том примиряла с жизнью, с жизнью вообще, очень жизнелюбивая музыка… Но и то и другое – это живет в душе, пока душа еще молодая, пока она еще гуляет. А дальше, когда уже гуляние кончилось, когда уже все всерьез, когда душа уже к встрече с Господом готовится, тогда от этого отходишь… Вот Вася и полюбил симфоническую музыку.
Е.П.: Тем не менее он продолжает все-таки быть в джазовом космосе. Ну, дружить с Козловым, например…
А.К.: О нет, они просто дружили сорок лет – естественно, и продолжали дружить. Впрочем, мы с Васей однажды вместе ходили слушать Козлова в клуб, где он постоянно играл, провели прекрасный вечер…
Е.П.: Ты знаешь, мне пришла вот какая мысль сейчас: ведь во всем XX веке, кроме Аксенова, немного было в литературе таких певцов джаза.
А.К.: А Керуак?
Е.П.: Керуак… Керуак уже битник, всё уже, это уже к року ближе…
А.К.: Да у него рассказ прямо так называется – «Ночь бибопа»!
Е.П.: Ну, и король был в этом – Скотт Фицджеральд…
А.К.: Еще Кортасар. Его рассказ «Преследователь» о Чарли Паркере… И вообще он джазовым критиком был… Конечно, Борис Виан, он и сам на трубе играл… Пожалуй – все. И Аксенов в этом ряду, единственный русский писатель.
Е.П.: Так что получается – Аксенов ввел джаз в русскую литературу. Например, через роман «Ожог».
А.К.: А в чем отличие его джазовой литературы от всякой другой, связанной с музыкой? В том, что есть литература о музыке, с музыкой как предметом изображения, а Вася писал джазовую литературу джазовым способом. У него именно джазовая литература, а не о джазе. У него джазовая проза, она звучит особым образом. Это очень существенно. Таких музыкальных, а не «о музыке писателей» вообще мало, не только в России – в России он точно один, – но таких писателей мало и где бы то ни было.
Е.П.: Я не знаю, в английской литературе есть?.. По-моему, нет.
А.К.: И при том, что литература Аксенова интонационно джазовая, а не только и не столько даже по теме, при этом в жизни его джаз был существенной темой. Я же сто раз рассказывал, как мы с ним познакомились в очереди за билетами на джазовый концерт… И потом я его стал таскать на концерты. Звонил – вот, мол, интересный сейшн ожидается… И вот году в семьдесят восьмом… или девятом… собираемся мы с Васей ехать на большой концерт в рамках джазового московского фестиваля во Дворце культуры «Москворечье». Это Каширка…
Е.П.: Знаменитое место.
А.К.: Встречаемся же мы таким образом: мы с женою моей Эллой выходим из газеты «Гудок», где оба работали, а «Гудок» тогда помещался вблизи улицы Герцена, она же Большая Никитская, идем по улице Станкевича, проходим мимо храма Воскресения на Успенском Вражке, выходим к углу Центрального телеграфа… И там стоит автомобиль писателя Аксенова, ВАЗ-2104, универсал, и задние дверцы его не закрываются, поэтому связаны изнутри веревкой! И люди, которые сидят внутри, всю дорогу эту веревку должны держать и натягивать. То есть сзади натягивать веревку садятся моя жена и Васин сын Алеша, и вот в таком виде, с натянутой веревкой, мы едем долго, долго-долго до Дворца «Москворечье». Там приезжаем, завязываем изнутри веревку, кое-как вылезаем все… Вот пожалуйста, концерт не запомнился абсолютно, а такая чисто джазовая поездка – на всю жизнь… Идем во дворец, у входа толпа, все знакомые, такое джазовое братство фанатиков. Леша Баташев, Гера Бахчиев, близнецы Фридманы, Саша Петров, последний «штатник»… И в этом братстве присутствует такая фронда, вот примерно как «нас много, нас, может быть, четверо», а тут тоже… ну, сотни две на Москву… Да. Не помню, кто именно играл, это был какой-то день фестиваля, где играли одни авангардисты, и мы от этого сверхавангардного джаза с Васей офигели и вышли в буфет. И сидим там, пьем фруктовую воду…
Е.П.: Ну, Вася – понятно, он за рулем и вообще в завязке, а ты-то чего?
А.К.: Женя, кругом советская же власть, там больше ничего и не было!
Е.П.: А, правильно, я совсем уже…
А.К.: И в это время открывается дверь, выходят из зала Алеша Аксенов с моей женой, которые терпеливо слушали авангард, и Алеша твердо говорит: «Это больные люди» – про авангардистов. Вася хотел было с ним заспорить, но тут подходит к нам и Алеша Козлов, тогда с длинными волосами, с длинной такой козлиной бородкой, и говорит неожиданно то же самое, собственно, что сказал и Алешка Аксенов, а именно: «Шарлатаны!» Тут уж не поспоришь, с самим-то Козловым. В этот момент нас троих сфотографировал известный джазовый фотограф-летописец, есть такая фотография…
Е.П.: Мне это ужасно интересно как человеку, далекому от джазовой жизни… Почему такое неприятие авангардного искусства?
А.К.: Ну, потому что… потому что убогий был авангард… И мы так захохотали страшно все! Это было какое-то такое… такое понимание и друг друга, и общее понимание музыки, понимание всего. И вот едем мы опять в том же составе в этой машине с дверями, связанными изнутри веревками, и Вася, я и Алешка Аксенов во весь голос поем джазовые стандарты без слов… А жена моя стеснялась… И это было чистое джазовое счастье, и оно, думаю, немало значило в жизни Аксенова, уже даже не в литературе, а в самой жизни. Как говорится по-американски, all that jazz – значит, вся эта веселая суета, весь этот шум. В этой истории очень много про свободу, которая была в джазе и за которую его любили – и Аксенов, и все мы.
Е.П.: А у меня про джаз история опять будет литературная и с уже много раз упомянутым персонажем. Значит, когда уже Василий Павлович был в опале, приехал какой-то знаменитый американский джазовый человек, и американское посольство Васе выдало билет на концерт не помню где, не в резиденции посла, а в каком-то престижном зале. И Аксенов идет на этот концерт слегка взволнованный, потому что музыкант этот был легендой его юности джазовой… Приходит, садится – а место-то его рядом с Феликсом Кузнецовым. Скорей всего, разнарядку американцы на Союз писателей дали, а места распределили сами. Среди уважаемых людей, разной, конечно, степени значимости, но ведь советские же все писатели… И уж не знаю, кто из них больше мучился весь концерт – Вася или Феликс.
АЛЕКСАНДР КАБАКОВ: Нет, вообще-то русская литература с музыкой очень связана, не новейшая, но классика. Вот «Крейцерова соната» – уникальное явление: произведение литературы называется так же, как музыкальное. Невозможно себе представить, чтобы, например, литературное произведение называлось, скажем, «Бурлаки на Волге». А с музыкой связь обозначается прямо.
Е.П.: Ну, есть пример… Пожалуйста: «Не ждали». Рассказ так называется, а не только знаменитая картина.
А.К.: Чей рассказ?
Е.П.: Мой!
А.К.: Интересно… Ну ладно. Но ты ведь использовал название как пародию, как способ остранения. А «Крейцерова соната» у Толстого названа всерьез вслед за Крейцеровой сонатой… В общем, чтобы не расплываться в примерах, я сформулирую прямо: музыка в русской литературе играет важнейшую роль. Русские писатели пытались всегда через музыку уйти из… из этого своего повседневного существования. И благодаря музыке, ее высшей образности у них возникала возможность высказаться чуть прямее, чуть яснее, чуть выразительнее, чем без музыкальной ассоциации, и они использовали музыку как способ высказаться. И когда Василий Павлович упоминает названия джазовых стандартов, он использует таким образом дополнительное средство выразительности. Другой вопрос – почему же именно джаз? Вот у Астафьева, ты говоришь, классическая музыка, я этого не знал, потому что в текстах у него музыка не присутствует… А у Аксенова джаз – почему?.. Вот начало пятидесятых годов, когда Аксенов формируется, когда формируются его вкусы. Весь мир – Франция, Германия, Скандинавия, Италия – попал под сильнейшее влияние Америки. Вместе с планом Маршалла, с экономической помощью Европе пришел американский джаз. А в Советском Союзе популярность джаза в это время объяснялась по-другому. Это было стремление какой-то части молодежи к другой жизни. Какие-то кусочки этой жизни показались, когда было сближение с американским союзником, потом железный занавес все закрыл, а молодежь это не устраивало. Появились стиляги, «Час джаза» по «Голосу Америки» по ночам и так далее… Вот так получилось, что в СССР джаз оказался модным тогда же, когда во всей Европе. И то, что Вася был… ну, если угодно, продуктом этой моды, – это нормально! Это так же нормально и закономерно, как то, что он выглядеть хотел не по-здешнему… Так и появился джаз в жизни Аксенова, там не было никакой метафизики, там была обычная, в сущности, бытовая ситуация.
Е.П.: Я тоже сейчас вспоминаю, хотя это много позже, другое время: Красноярск, улица Лебедевой, где я жил, снега кругом, приемник «Рекорд», светится в нем, подмигивает такой «кошачий глаз» настройки… This is the Voice of America from Okinawa…
А.К.: Это вам сообщали, вы к Японии ближе. А нам транслировали из Танжера…
Е.П.: Ну, сколько мне тогда было… одиннадцать-двенадцать лет, наверное…
А.К.: Вот. И Вася в свое время, как позже и я, и ты, попал в эту… в это обволакивание, понимаешь, под тлетворное влияние…
Е.П.: Интересно, в Магадане, у Евгении Семеновны и Вальтера, когда Вася там жил, был приемник? В конце сороковых…
А.К.: Конечно, был! В «Московской саге» описано, там целая история с приемником. Вряд ли Вася ее выдумал… Там самодельный приемник и история вокруг него.
Е.П.: Что, коммунисты с ума сошли, что ли? Почему они с приемниками не боролись? Только во время войны запретили и отобрали, а потом снова – пожалуйста. Потом глушилок наставили, энергии на них тратили черт его знает сколько… А надо было просто приемники запретить и сажать за них по статье.
А.К.: Потому что идиоты были. С одной стороны, придавали большое значение пропаганде, а с другой – не понимали, что этот «Голос Америки» для них опасней атомной бомбы. Приемники не запрещали, только короткие волны, короче двадцати пяти метров запрещали, и приемников с такими волнами не было в производстве. Но умельцы переделывали, конечно. Так было до восьмидесятых годов! А надо было вообще приемники запретить или только с длинными и средними волнами.
Е.П.: У меня был приемник… транзисторный, как он назывался… не помню… и за двадцать рублей мне поставили диапазоны 11, 13, 16 и 19 метров…
А.К.: Вот что я тебе скажу независимо от того, о чем мы сейчас говорим: знаешь, почему рухнула советская власть? Не слушались начальства. Никаких запретов. Никто.
Е.П.: Народ не слушался руководителей партии и правительства? Это верно. Им, народу, говорят – коммунизм надо строить, а они ханку жрут…
А.К.: Им говорят: осваиваем целину. Хорошо – едут на целину, но и там пьют водку и совершенно не думают о том, что они строят коммунизм. И так далее… Ну что ты с этим народом сделаешь?
Е.П.: Да. Надо ему капитализм разрешить…
А.К.: Разрешили? Убедились? Ничего с этим народом не сделаешь. С ним ни коммунизм не построишь, ни капитализм… Помнишь, такое выражение было у начальства: «С этим народом коммунизм не построишь»? Оказывается – и капитализм тоже. Ему говорят: «Хоть какая-то совесть у тебя, народ, есть?» – «Есть, есть». – «Что ж ты воруешь и взятки берешь?» – «А это не я»…
Е.П.: Далековато мы ушли от джаза.
А.К.: Итак, Вася Аксенов, нормальный юноша своего времени, как ты или я, наслушался джаза по радио да плюс еще, живя в Казани, наслушался там джаза Олега Лундстрема, репатриантов из Шанхая, сосланных в Казань, и подсел, как теперь говорят, на джаз. Но почему же, спрашивается, русский, советский человек, комсомолец, сын Павла Васильевича Аксенова и Евгении Семеновны Гинзбург, вдруг оказывается повернутым именно на джазе? А не, допустим, на романсе? Или я, например: какое мне дело до джаза? А у меня ведь вся жизнь прошла под знаком, если можно так выразиться, джаза…
Е.П.: Так мы же на этот вопрос уже полностью ответили! Потому что джаз не одобряло начальство и называло его с легкой руки Горького «музыкой толстых», потому что джаз был американской музыкой. И в этом была простая бравада – раз вы джаз запрещаете, так я его буду слушать!..
А.К.: То есть, кроме бравады, ничего не было? А если с другой стороны зайти – что же такое было в джазе, что советские коммунисты в нем почувствовали врага? И почему на Кубе, при всем тамошнем кастровском антиамериканизме, джаз даже поощрялся, а в самой Америке… ну, скажем так, джаз, особенно современный джаз, начиная с бибопа, был связан с протестными движениями, битниками?
Е.П.: Ну и откуда я знаю, в чем дело?
А.К.: У меня есть такой… самодеятельный вариант ответа: джаз, особенно так называемый современный джаз, был музыкой, с одной стороны, разрушающей систему понятий… старую эстетическую систему, а вместе с ней и всякую устоявшуюся систему вообще, как и любое современное искусство. А с другой стороны, джаз, традиционный джаз, в отличие от традиционного рока – это музыка компромисса. Вот рок – это музыка протеста, войны с истеблишментом. А старый джаз – это музыка компромисса. В ней заложено вот это: примирение, давайте будем все жить хорошо, черные, белые… Джаз стоял несколько в стороне от истеблишмента, но не противостоял ему. Правда, и с той и с другой стороны – и со стороны, условно говоря, истеблишмента, и со стороны искусства – были люди, которые говорили: не будем мириться! никакого примирения! Со стороны музыки эти люди проявились, когда возник новый джаз, бибоп и дальше – фри-джаз, авангард… Вот тогда джаз стал непримиримым, бунтарским, как все новое искусство. И истеблишмент ответил сначала подозрительностью, потом враждебностью. Соответственно, в свободных странах враждебность истеблишмента – это вольная отверженность музыкантов, а при коммунистах, особенно когда они уже коммунистические мещане, – просто запрет. Кастро, как революционеру, джаз был близок, а какому-нибудь Подгорному… он кожей чувствовал – что-то не то, свободой пахнет, Венгрию пятьдесят шестого года напоминает… И вот с этим джазом был связан Аксенов.
Е.П.: Ну, то есть джаз как восстание. А восстание у него некоторое время одной из любимых тем было… Ты тогда вот что скажи, поскольку сам в этом понимаешь: он в джазе разбирался вообще?
А.К.: Да. И очень хорошо.
Е.П.: Я читал его репортаж знаменитый в «Юности» о первом таллинском джазовом фестивале…
А.К.: Да, «Баллада о тридцати бегемотах» – кажется, так назывался. Отличный был репортаж. И очень компетентный по отзывам самих музыкантов. Вася хорошо разбирался в джазе, и это объяснялось не только, не столько его социально-психологическим отношением к джазу, а просто тем, что он был чрезвычайно музыкальным человеком.
Е.П.: А я вспоминаю, как он пел… Значит, в последний раз мы с ним пели… Мы стояли около памятника Надежде Константиновне Крупской на Сретенском бульваре. Он в это время дописывал роман «Редкие земли», один из его «комсомольских» романов, и мы с ним стали вдруг петь комсомольские песни, текст которых он беспощадно перевирал, конечно. Но не только текст. Я бы не сказал, что он очень был музыкальным. Немножко он фальшивил…
А.К.: Ну, слух и способность воспроизвести мелодию голосом – это разные вещи. Я говорю «музыкальный» в смысле, что он очень хорошо в этом разбирался. Он очень хорошо разбирался вообще в музыке. В последние лет восемь, а то и больше он уже гораздо меньше слушал джаз, он слушал симфоническую и камерную классическую и современную музыку.
Е.П.: Так это потрясающе! Получается, что разные совершенно пути, разные люди, а пришли к одним интересам. Астафьев, значит, в молодости слушал блатные песни и всякую чушь, которую по радио передают, по черной тарелке, по радиоточке, Вася слушал «Серенаду Солнечной долины» и Лундстрема, а под конец-то… То есть им было бы о чем поговорить.
А.К.: Но в то же время, когда, бывало, в последние годы я его подвозил куда-нибудь и в машине включал джаз, какой-нибудь старый уже боп, всегда была одна и та же история: он оживлялся, вспоминал и начинал подпевать. Я чувствовал, как он… как он поймал кайф. А потом раз – и терял интерес, начинал скучать. Понимаешь? Ему было приятно вспомнить джазовые времена, но ему уже тесно было в джазе.
Е.П.: Когда я был у него в Вашингтоне, он меня привел в некий джазовый клуб, какую-то джазовую пивную… названия не помню… он мне сказал, что однажды в этой пивной слышал самого Гиллеспи. Как ты думаешь, Гиллеспи мог там играть?
А.К.: Отчего же нет, мог и Гиллеспи…
Е.П.: Вот, и Вася рассказывал: пришел он как-то в это заведение, а там всё как обычно, только великий Гиллеспи играет. Как на пластинке… Я был очарован этим рассказом, посидели мы, послушали музыку, потом поехали, и Васю мент американский оштрафовал. Вернее, хотел оштрафовать, но не оштрафовал. Он проехал на желтый свет, и мент ему говорит: «На желтый проехали, сэр». Вася: «Ну, проехал, что ж делать…» – «Пивком пахнет, – говорит мент, – где пили?» Ну, Вася говорит – мол, там-то, и называет эту джазовую пивную. «Джаз любите?» – говорит ему мент и отпускает, представляешь?
А.К.: Ничего себе, это в законопослушной Америке! А вообще отношение Васи к джазу – это отношение очень многих наших людей его и чуть более молодого поколения. Ну, его и моего поколения. Это отношение, во-первых, протестное, то есть джаз как символ протеста против советской системы, поскольку система не принимала джаз; во-вторых, это музыка, которая при всем том примиряла с жизнью, с жизнью вообще, очень жизнелюбивая музыка… Но и то и другое – это живет в душе, пока душа еще молодая, пока она еще гуляет. А дальше, когда уже гуляние кончилось, когда уже все всерьез, когда душа уже к встрече с Господом готовится, тогда от этого отходишь… Вот Вася и полюбил симфоническую музыку.
Е.П.: Тем не менее он продолжает все-таки быть в джазовом космосе. Ну, дружить с Козловым, например…
А.К.: О нет, они просто дружили сорок лет – естественно, и продолжали дружить. Впрочем, мы с Васей однажды вместе ходили слушать Козлова в клуб, где он постоянно играл, провели прекрасный вечер…
Е.П.: Ты знаешь, мне пришла вот какая мысль сейчас: ведь во всем XX веке, кроме Аксенова, немного было в литературе таких певцов джаза.
А.К.: А Керуак?
Е.П.: Керуак… Керуак уже битник, всё уже, это уже к року ближе…
А.К.: Да у него рассказ прямо так называется – «Ночь бибопа»!
Е.П.: Ну, и король был в этом – Скотт Фицджеральд…
А.К.: Еще Кортасар. Его рассказ «Преследователь» о Чарли Паркере… И вообще он джазовым критиком был… Конечно, Борис Виан, он и сам на трубе играл… Пожалуй – все. И Аксенов в этом ряду, единственный русский писатель.
Е.П.: Так что получается – Аксенов ввел джаз в русскую литературу. Например, через роман «Ожог».
А.К.: А в чем отличие его джазовой литературы от всякой другой, связанной с музыкой? В том, что есть литература о музыке, с музыкой как предметом изображения, а Вася писал джазовую литературу джазовым способом. У него именно джазовая литература, а не о джазе. У него джазовая проза, она звучит особым образом. Это очень существенно. Таких музыкальных, а не «о музыке писателей» вообще мало, не только в России – в России он точно один, – но таких писателей мало и где бы то ни было.
Е.П.: Я не знаю, в английской литературе есть?.. По-моему, нет.
А.К.: И при том, что литература Аксенова интонационно джазовая, а не только и не столько даже по теме, при этом в жизни его джаз был существенной темой. Я же сто раз рассказывал, как мы с ним познакомились в очереди за билетами на джазовый концерт… И потом я его стал таскать на концерты. Звонил – вот, мол, интересный сейшн ожидается… И вот году в семьдесят восьмом… или девятом… собираемся мы с Васей ехать на большой концерт в рамках джазового московского фестиваля во Дворце культуры «Москворечье». Это Каширка…
Е.П.: Знаменитое место.
А.К.: Встречаемся же мы таким образом: мы с женою моей Эллой выходим из газеты «Гудок», где оба работали, а «Гудок» тогда помещался вблизи улицы Герцена, она же Большая Никитская, идем по улице Станкевича, проходим мимо храма Воскресения на Успенском Вражке, выходим к углу Центрального телеграфа… И там стоит автомобиль писателя Аксенова, ВАЗ-2104, универсал, и задние дверцы его не закрываются, поэтому связаны изнутри веревкой! И люди, которые сидят внутри, всю дорогу эту веревку должны держать и натягивать. То есть сзади натягивать веревку садятся моя жена и Васин сын Алеша, и вот в таком виде, с натянутой веревкой, мы едем долго, долго-долго до Дворца «Москворечье». Там приезжаем, завязываем изнутри веревку, кое-как вылезаем все… Вот пожалуйста, концерт не запомнился абсолютно, а такая чисто джазовая поездка – на всю жизнь… Идем во дворец, у входа толпа, все знакомые, такое джазовое братство фанатиков. Леша Баташев, Гера Бахчиев, близнецы Фридманы, Саша Петров, последний «штатник»… И в этом братстве присутствует такая фронда, вот примерно как «нас много, нас, может быть, четверо», а тут тоже… ну, сотни две на Москву… Да. Не помню, кто именно играл, это был какой-то день фестиваля, где играли одни авангардисты, и мы от этого сверхавангардного джаза с Васей офигели и вышли в буфет. И сидим там, пьем фруктовую воду…
Е.П.: Ну, Вася – понятно, он за рулем и вообще в завязке, а ты-то чего?
А.К.: Женя, кругом советская же власть, там больше ничего и не было!
Е.П.: А, правильно, я совсем уже…
А.К.: И в это время открывается дверь, выходят из зала Алеша Аксенов с моей женой, которые терпеливо слушали авангард, и Алеша твердо говорит: «Это больные люди» – про авангардистов. Вася хотел было с ним заспорить, но тут подходит к нам и Алеша Козлов, тогда с длинными волосами, с длинной такой козлиной бородкой, и говорит неожиданно то же самое, собственно, что сказал и Алешка Аксенов, а именно: «Шарлатаны!» Тут уж не поспоришь, с самим-то Козловым. В этот момент нас троих сфотографировал известный джазовый фотограф-летописец, есть такая фотография…
Е.П.: Мне это ужасно интересно как человеку, далекому от джазовой жизни… Почему такое неприятие авангардного искусства?
А.К.: Ну, потому что… потому что убогий был авангард… И мы так захохотали страшно все! Это было какое-то такое… такое понимание и друг друга, и общее понимание музыки, понимание всего. И вот едем мы опять в том же составе в этой машине с дверями, связанными изнутри веревками, и Вася, я и Алешка Аксенов во весь голос поем джазовые стандарты без слов… А жена моя стеснялась… И это было чистое джазовое счастье, и оно, думаю, немало значило в жизни Аксенова, уже даже не в литературе, а в самой жизни. Как говорится по-американски, all that jazz – значит, вся эта веселая суета, весь этот шум. В этой истории очень много про свободу, которая была в джазе и за которую его любили – и Аксенов, и все мы.
Е.П.: А у меня про джаз история опять будет литературная и с уже много раз упомянутым персонажем. Значит, когда уже Василий Павлович был в опале, приехал какой-то знаменитый американский джазовый человек, и американское посольство Васе выдало билет на концерт не помню где, не в резиденции посла, а в каком-то престижном зале. И Аксенов идет на этот концерт слегка взволнованный, потому что музыкант этот был легендой его юности джазовой… Приходит, садится – а место-то его рядом с Феликсом Кузнецовым. Скорей всего, разнарядку американцы на Союз писателей дали, а места распределили сами. Среди уважаемых людей, разной, конечно, степени значимости, но ведь советские же все писатели… И уж не знаю, кто из них больше мучился весь концерт – Вася или Феликс.