– Ты не готов, Коля. Буду просить за тебя.
   – Мама, не хлопочи и не унижайся. Ты думаешь, это кого-то тронет, что я не готов? Кто здесь на эти вещи обращает внимание?
   Все-таки добилась приёма у командира батальона. Стала просить:
   – Сын у меня единственный… Если что-то случится, я не смогу жить… А он не готов… Вижу – не готов…
   Он с участием отнёсся:
   – Обратитесь в свой военкомат. Если мне пришлют официальную бумагу, я его в Союзе распределю.
   Самолёт прилетел ночью, а в девять утра я уже прибежала в военкомат. Военкомом у нас товарищ Горячев. Он сидит разговаривает по телефону. Я стою…
   – Что у вас?
   Рассказываю. Тут звонок. Он берет трубку, а мне:
   – Никаких бумаг писать не буду.
   Умоляю, на колени становлюсь. Готова руки ему целовать:
   – Он же у меня единственный.
   Даже из-за стола не поднялся.
   Ухожу и все равно прошу:
   – Запишите мою фамилию.
   У меня все равно надежда: может, он подумает, может, он посмотрит дело сына, не каменный же.
   Прошло четыре месяца. У них там ускоренные трехмесячные курсы, а сын пишет уже из Афганистана. Каких-то четыре месяца… Всего одно лето…
   Утром иду на работу. Я спускаюсь по лестнице вниз, а они мне навстречу. Трое военных и женщина. Военные идут впереди, и фуражку каждый на левой руке несёт. Откуда-то я знала, что это траур, когда офицерские фуражки на руках лежат. Я тогда не вниз, а наверх побежала. И они, видимо, поняли, что это – мать. Они тоже наверх… А я тогда – в лифт и вниз… Мне надо выскочить на улицу, удрать… Спастись… Ничего не услышать… Пока я доехала до первого этажа – лифт останавливался, заходили люди, – они уже там стоят и меня ждут. Нажимаю кнопку и вверх… На свой этаж… Вбегаю в квартиру, но от ужаса забываю захлопнуть дверь… Слышу, как они входят… Прячусь в спальне… Они – за мной… Фуражки на руках лежат…
   И один из них – военком Горячев… Пока у меня были силы, я, как кошка, на него бросалась и кричала:
   – Вы весь в крови моего сына! Вы весь в крови моего сына!!!
   Он, правда, молчал. Я его даже ударить хотела. Он молчал. А потом уже ничего не помню…
   К людям меня потянуло через год. А до этого одна и одна, как прокажённая. Я была не права: люди не виноваты. Но мне тогда казалось, что все они виноваты в смерти моего сына. И знакомая продавщица в булочной, и незнакомый таксист, и военком Горячев – все виноваты. Тянуло меня не к этим людям, а к таким, как я. Мы на кладбище знакомились, возле могилок. К вечеру, после работы, одна мать с автобуса спешит, другая уже сидит возле своего камня, плачет, третья ограду красит. Разговоры у нас об одном… О детях… Только о них говорим, будто они живые. Я эти наши разговоры все наизусть помню:
   – Вышла на балкон: стоят два офицера и врач. Зашли в подъезд. Смотрю в глазок: куда двинутся? Остановились на нашей площадке. Поворачивают вправо… К соседям? У них тоже сын в армии… Звонок… Открываю дверь: «Что, сын погиб?» – «Мужайся, мать…»
   – А мне сразу: «Гроб, мать, у подъезда стоит. Где вам его поставить?» Мы на работу с мужем собирались… Яичница на плите жарилась… Чайник кипел…
   – Забрали, постригли… И через пять месяцев гроб привезли…
   – И моего через пять…
   – Моего через девять…
   – Спрашиваю у того, кто сопровождал гроб: «Есть там что-нибудь?„ – „Я видел, как его в гроб положили. Он там“. Смотрю на него, смотрю, он голову вниз опускает: «Что-то там есть…»
   – А запах был? У нас был…
   – И у нас был. Даже черви беленькие на пол падали…
   – А у меня никакого запаха. Только свежее дерево. Сырые доски…
   – Если вертолёт сгорел, то их по частям собирают. Руку найдут, ногу… По часам узнают… По носкам…
   – А у нас во дворе гроб час простоял. Сын два метра ростом, десантник. Привезли саркофаг – деревянный гроб и второй, цинковый… С ним в наших подъездах не развернёшься… Семь мужчин еле подняли…
   – Моего восемнадцать дней везли… Их насобирают целый самолёт…»Чёрный тюльпан»… Сначала на Урал доставляли… Потом в Ленинград… А после в Минск…
   – Ни единой вещички не вернули. Ну пусть бы какая-нибудь память… Он курил, хотя бы зажигалка осталась…
   – Хорошо, что не открывают гроб… Что мы не видим, что сделали с нашими сыновьями… Он у меня всегда живой перед глазами… Целенький…
   Сколько мы проживём? С такой болью в душе долго не живут. И с такими обидами. В райисполкоме пообещали:
   – Дадим вам новую квартиру. Выберите любой дом в нашем районе.
   Нашла: в центре города, кирпич, а не панели, планировка новая. Называю адрес.
   – Вы что, с ума сошли? То цековский дом.
   – Так кровь моего сына такая дешёвая?
   Секретарь парткома в нашем институте – хороший человек, честный. Не знаю, как он попал в ЦК, он пошёл за меня просить, мне он только сказал:
   – Ты бы слышала, что они мне говорили! Мол, она горем убита, а ты что? Чуть из партии не выгнали.
   Надо было самой пойти. Что бы они мне ответили?
   Буду сегодня на могилке… Там сынок… Там люди все свои…»
   Мать

 
   «Что-то с памятью… Даже думаю уйти со второго курса института… От меня куда-то убегают, исчезают человеческие лица, слова… Собственные ощущения… Остаются отрывки, осколки… Как будто со мной не было того, что было…
   Из военной присяги помню:
   «…Я всегда готов по приказу Советского правительства выступить на защиту моей Родины – Союза Советских Социалистических Республик, и, как воин Вооружённых Сил СССР, я клянусь защищать её мужественно и умело, с достоинством и честью, не щадя своей крови и самой жизни для достижения полной победы над врагами…»
   Из первых дней в Афгане…
   Мне показался он раем. Увидел, как растут апельсины. Что мины подвешивают на деревья, как апельсины (зацепится антенна за ветку – взрыв), я узнал позже. Поднимается ветер-»афганец», на расстоянии вытянутой руки мгла, темнота, ты слепой. Принесут кашу, в котелке половина песка из-за этого «афганца». Через несколько часов – солнышко, горы. Никакой войны. Пулемётная очередь или выстрел из гранатомёта, щелчок снайпера. Двоих нет. Постояли, постреляли. Двинулись дальше. Солнышко, горы. Никакой войны. Двоих нет. И блеск исчезнувшей в песках змеи. Рыбий блеск…
   Даже если рядом свистят пули, что такое смерть – ты ещё не представляешь. Лежит в песке человек, а ты его зовёшь… Ты ещё не понял… Внутренний голос подсказывает: «Вот она, смерть… Вот она какая…» Меня ранили в ногу, не так сильно, тогда мне так казалось. Подумал: «Я, кажется, ранен». С удивлением подумал, спокойно. Нога болит, но ещё не верится, что это уже и со мной произошло. Ещё новенький, ещё хочется пострелять. Хотел героем вернуться. Взяли нож, разрезали голенище сапога – мне вену перебило. Наложили жгут. Больно, но показать, что больно, – я бы себя не уважал как мужчину, поэтому терпел. Когда бежишь от танка до танка – это открытая местность, метров сто. Там обстрел, там камни крошатся, но я не могу сказать, что я не побегу или не поползу. Я бы себя не уважал как мужчину. Перекрестился – и побежал… А тут в сапоге кровь, везде кровь. Бой ещё продолжался больше часа. Выехали мы в четыре утра, а бой кончился в четыре часа дня, и мы ничего за это время не ели. У меня руки были в собственной крови, меня это не смущало, ел белый хлеб этими руками. Потом мне передали, что друг мой скончался в госпитале, ему пуля попала в голову. Я был начитан, я представлял, что раз он погиб, то через несколько дней на вечерней поверке будет так – кто-то, может быть, за него ответит: «Дашко Игорь погиб при исполнении интернационального долга». Он тихий был, Героем Советского Союза не был. Но все равно его не должны были сразу забыть, вычеркнуть из списков…
   О ком я вам сейчас говорил? Об Игоре Дашко… Я смотрел на него, лежащего в гробу… Жалость уже ушла… Я долго смотрел, вглядывался, чтобы потом вспомнить…
   Из тех дней, когда домой вернулся…
   Приехали в Ташкент, пришли на вокзал – билетов нет. Вечером договорились с проводниками: дали им по пятьдесят рублей, сели в поезд и поехали. Нас было четыре человека в вагоне и два проводника, каждый получил по сто рублей. Бизнес ребята делают. А нам было наплевать. Мы смеялись беспричинно, а внутри: «Живые! Живые!»
   Дома открыл дверь, взял ведро и пошёл за водой через двор. Счастливый!
   Военную награду – медаль – вручили в институте. Потом статья в газете появилась: «Награда нашла героя». Мне смешно, будто меня искали красные следопыты, будто сорок лет после войны прошло. И не говорил я, что мы поехали туда во имя того, чтобы на афганской земле загорелась заря Апрельской революции. А написали.
   …До армии любил охоту. Была мечта: отслужу, уеду в Сибирь и буду там охотником. А теперь что-то во мне переменилось. Пошли с другом на охоту, он застрелил гуся, а потом мы увидели подранка. Я бежал за ним… Он стрелял… А я бежал, чтобы словить живого… Я не хотел убивать… Я уже не хочу убивать…
   Что-то с памятью… Остаются отрывки, осколки… Как будто со мной не было того, что было…»
   Рядовой, танкист

 
   «Выглядел я внешне так, что никому в голову не приходило, что у меня внутри. Только отец и мать не разрешали бесконечно думать о том, от чего не мог освободиться.
   …Уехал я в Афганистан со своей собакой Чарой. Крикнешь: «Умри!» – и она падает. «Закрой глаза», – и она лапами закрывает морду и глаза. Если мне не по себе, сильно расстроен, она садилась рядом и плакала… Первые дни я немел от восторга, что я там. С детства тяжело болел, в армию меня не брали. Но как это парень не служил в армии? Стыдно. Будут смеяться. Армия – школа жизни, она делает мужчин. Попал в армию. Начал писать рапорты, чтобы послали в Афганистан.
   – Ты там сдохнешь за два дня, – уговаривали меня.
   – Нет, я должен быть там, – я хотел доказать, что я такой же, как и все.
   От родителей скрыл, где служу. С двенадцати лет у меня рак лимфоузлов, они всю жизнь меня спасали. Сообщил им только номер полевой почты, мол, секретная часть, город назвать нельзя.
   Привёз с собой собаку и гитару. В особом отделе спросили:
   – Как ты сюда попал?
   – А вот так… – рассказываю, сколько рапортов подал.
   – Не может быть, чтобы сам. Ты что, сумасшедший?
   Никогда не курил. Захотелось закурить.
   Увидел первых убитых: ноги отрезаны по самый пах, дыра в голове. Отошёл и упал. Все во мне вопило: «Хочу быть живым».
   Ночью кто-то стащил автомат убитого. Нашли. Наш солдат. Продал в дукан за восемьдесят тысяч афгани. Покупки показал: два магнитофона, джинсовые тряпки. Мы сами его убили бы, растерзали, но он был под стражей. На суде сидел, молчал. Плакал. В газетах писали о «подвигах». Мы смеялись, возмущались, ходили с этими газетами в туалет. Но загадка: вернулся домой, прошло два года, я читаю газету, ищу о «подвигах» – и верю.
   Там казалось: вернусь домой – это будет радость. Все переделаю в своей жизни, переменю. Многие возвращаются, разводятся, наново женятся, уезжают куда-нибудь. Кто в Сибирь строить нефтепроводы, кто в Чернобыль, кто в пожарники. Туда, где риск. Уже нельзя удовлетвориться существованием вместо жизни. Я там видел обожжённых ребят… Сначала они жёлтые, одни глаза блестят, а кожа слезает – они розовые… А подъем в горы? Это так: автомат – само собой, удвоенный боекомплект – килограммов десять патронов, гранат столько-то килограммов, плюс ещё каждому человеку по мине – это ещё килограммов десять, бронежилет, сухпаек, – в общем, со всех сторон навешано на тебе килограммов сорок, если не больше. У меня на глазах человек становился мокрым от пота, будто его ливень исхлестал. Я видел оранжевую ледовую корку на застывшем лице убитого. Да, почему-то оранжевую. Видел дружбу, трусость… А то, что мы сделали, это было нужно. Вы, пожалуйста, никогда не трогайте этого. Много сейчас умников. Почему же никто не положил партбилет, никто пулю в лоб себе не пустил, когда мы были там? Нет, это не зря жертва.
   Приехал, мать, как маленького, раздела, всего ощупала: «Целенький, родненький». Сверху целенький, а внутри горит. Все мне плохо: яркое солнце – плохо, весёлая песня – плохо, чей-то смех – плохо. В моей комнате те же книги, фото, магнитофон, гитара. А я другой… Через парк пройти не могу – оглядываюсь. В кафе официант станет за спиной: «Заказывайте». А я готов вскочить и убежать, не могу, чтобы у меня кто-то за спиной стоял. Увидишь подонка, одна мысль: «Расстрелять его надо». На войне приходилось делать прямо противоположное тому, чему нас учили в мирной жизни. А в мирной жизни надо было забыть все навыки, приобретённые на войне. Я стреляю отлично, прицельно метаю гранаты. Кому это здесь надо?
   Там мне казалось, что есть что защищать. Мы защищали нашу Родину, нашу жизнь. А тут друг не может одолжить трояк – жена не разрешает. Разве это друг? Я понял, что мы не нужны. Не нужно то, что мы пережили. Это лишнее, неудобное. И мы лишние, неудобные. Работал я слесарем по ремонту автомобилей, инструктором в райкоме комсомола.
   Ушёл. Везде болото. Люди заняты заработками, дачами, машинами, копчёной колбасой. До нас никому нет дела. Если бы мы сами не защищали свои права, то это была бы неизвестная война. Если бы нас не было так много, сотни тысяч, нас замолчали бы, как замолчали в своё время Вьетнам, Египет… Там мы все вместе ненавидели «духов». Кого же мне сейчас ненавидеть, чтобы у меня были друзья?
   Ходил в военкомат, просился назад, в Афганистан. Не взяли, сказали: «Война скоро кончится». Вернутся такие же, как я. Нас будет ещё больше.
   Утром просыпаешься и рад, что не помнишь снов. Я никому свои сны не рассказываю. Но остаётся, существует даже то, что не смог рассказать, не захотел…
   Как будто я сплю и вижу большое море людей. Все возле нашего дома. Я оглядываюсь, мне тесно, но почему-то я не могу встать. Тут до меня доходит, что я лежу в гробу, гроб деревянный. Помню это хорошо. Но я живой, помню, что я живой, но я лежу в гробу. Открываются ворота, все выходят на дорогу и меня выносят на дорогу. Толпы народа, у всех на лицах горе и ещё какой-то восторг тайный, мне непонятный. Что случилось? Почему я в гробу? Вдруг процессия остановилась, я услышал, как кто-то сказал: «Дайте молоток». Тут меня пробила мысль – я вижу сон. Опять кто-то повторяет: «Дайте молоток». Оно как наяву и как во сне. И третий раз кто-то сказал: «Подайте молоток». Я услышал, как хлопнула крышка, застучал молоток, один гвоздь попал мне в палец. Я начал бить головой в крышку, ногами. Раз – и крышка сорвалась, упала. Люди смотрят – я поднимаюсь, поднялся до пояса. Мне хочется закричать: больно, зачем вы меня заколачиваете гвоздями, мне там нечем дышать. Они плачут, но мне ничего не говорят. Все как немые. И я не знаю, как мне заговорить с ними так, чтобы они услышали. Мне кажется, что я кричу, а губы мои сжаты, не могу их раскрыть. Тогда я лёг назад в гроб. Лежу и думаю: они хотят, чтобы я умер, может, я действительно умер и надо молчать. Кто-то опять говорит: «Дайте мне молоток»…»
   Рядовой, связист
День третий
   «НЕ ОБРАЩАЙТЕСЬ К ВЫЗЫВАЮЩИМ МЁРТВЫХ. И К ВОЛШЕБНИКАМ НЕ ХОДИТЕ…»
   Автор. «Вначале сотворил Бог небо и землю…
   И назвал Бог свет днём, а тьму ночью. И был вечер, и было утро: день один.
   И сказал Бог: да будет твердь посреди воды, и да отделяет она воду от воды…
   И назвал Бог твердь небом. И был вечер, и было утро: день второй.
   И сказал Бог: да соберётся вода, которая под небом, в одно место, и да явится суша. И стало так…
   И произвела земля зелень: траву, сеющую семя по роду её, и дерево, приносящее плод, в котором семя его по роду его…
   И был вечер, и было утро: день третий».
   Что ищу в Священном писании? Вопросы или ответы? Какие вопросы и какие ответы? Сколько в человеке человека? Одни верят – много, другие утверждают – мало. Так сколько?
   Он мог бы мне помочь, мой главный герой. С утра прислушиваюсь к телефонной трубке, но она молчит. И только к вечеру…
   Главный герой. Все глупо было? Да? Так выходит? Понимаешь, что это для меня? Для нас? Я ехал туда нормальным советским парнем. Родина нас не предаст, Родина нас не обманет… Нельзя безумному запретить безумие его… Одни говорят – мы вышли из чистилища, другие – из помойной ямы… Чума на оба ваших дома! Я жить хочу! Я любить хочу! У меня скоро родится сын… Я назову его Алёшкой. Имя друга… До смерти не забуду, как я его нёс… Отдельно голова. Отдельно руки, ноги… Сдёрнутая кожа… Родится девочка, все равно будет Алёшка…
   Все глупо? Да? Но мы же не струсили. Не обманули вас? Больше не позвоню… Человек с глазами на затылке идти не может. Я все забыл… забыл… забыл… Нельзя безумному запретить безумие его… Нет, я не застрелюсь… У меня будет сын… Алёшка… Я жить хочу! Все! Прощай!
   Автор. Он положил трубку. Но я ещё долго с ним разговариваю. Слушаю…
* * *
   «Многие говорят теперь, что все было зря. Хотят и нам внушить. Над могилами повесьте таблички, выбейте на камнях, что все было зря!
   Мы ещё там гибли, а нас уже здесь судили. Раненых привозили в Союз и разгружали на задворках аэропорта, чтобы народ не заметил. Скажете, что это было вчера? А это «вчера» было совсем недавно; в восемьдесят шестом я приехал в отпуск, и у меня спрашивали: вы там загораете, ловите рыбу, зарабатываете бешеные деньги? Откуда люди могли знать правду? Газеты молчали.
   …Там даже воздух другой, мне этот воздух снится… Мы – оккупанты, пишут нынче в газетах. Если мы были оккупантами, почему мы их кормили, раздавали лекарства? Входим в кишлак – они радуются… Уходим – они тоже радуются… Я так и не понял: почему они всегда радовались?..
   Едет автобус… Останавливаем: проверка! Сухой пистолетный выстрел… Мой боец падает лицом в песок… Переворачиваем его на спину: пуля в сердце попала… Я готов был их всех гранатомётом сечь. Обыскали: пистолета не нашли и никакого другого оружия… Одни женщины в автобусе… А мой боец падает лицом в песок…
   Над могилами повесьте таблички, выбейте на камнях, что все было зря!
   Шли как обычно… За несколько минут я вдруг потерял дар речи… Хотел крикнуть: «Стой!» – а не мог. Я продолжал идти… Вспышка!.. На какое-то время произошла потеря сознания, а затем – вижу себя на дне воронки… Пополз… Боли не было… Не хватало только сил ползти, меня все обгоняли… Метров четыреста ползли, а потом кто-то первый сказал: «Сядем. Уже в безопасности». Я хотел сесть, как все, и… тут только увидел, что у меня нет ног… Рванул к себе автомат, застрелюсь! У меня выхватили автомат… Кто-то сказал: «Майор без ног… Мне жалко майора…» Как я услышал слово «жалко», у меня боль пошла по всему телу… Я услышал такую страшную боль, что стал выть…
   У меня до сих пор привычка ходить только по дороге, по асфальту. По тропинке в лесу не пойду. По траве все ещё боюсь ходить. Мягкая весенняя трава возле нашего дома, а мне все равно страшно.
   В госпитале те, у кого нет обеих ног, просились в одну палату… Нас собралось четыре человека… Возле каждой койки две деревянные ноги, всего восемь деревянных ног… На двадцать третье февраля, в День Советской Армии, учительница привела к нам девочек-школьниц с цветами… Поздравить… Они стоят и плачут… Два дня никто в палате не ел… Молчали…
   К одному родственничек было заявился, тортом нас угощал:
   – Все было зря, ребята! Зря! Но ничего: пенсию дадут, целыми днями телевизор будете смотреть.
   – Пошёл ты! – четыре костыля в него полетели.
   Одного потом в туалете с петли сняли… Обкрутил шею простыней, хотел на оконной ручке повеситься… Получил письмо от девочки: «Знаешь, „афганцы“ уже не в моде…» А у него двух ног нет…
   Над могилами повесьте таблички, выбейте на камнях, что все было зря!»
   Майор, командир горнострелковой роты

 
   «Возвращалась с чувством, что долго хочу сидеть у зеркала и расчёсывать волосы. Хочу ребёнка родить, пелёнки стирать, слышать детский плач. А врачи не разрешили: „Сердце ваше не выдержит этой нагрузки“. Девочку свою я рожала тяжело. Делали кесарево сечение, потому что начался сердечный приступ. „Но никто не поймёт, – пришло письмо от подруги, – что болезни наши мы получили в Афганистане. Скажут, это же не ранение…“
   И никто, наверное, не поверит, что в восемьдесят втором году меня, студентку-заочницу университета (училась на третьем курсе филологического факультета), вызвали в военкомат:
   – Нужны медсёстры в Афганистане. Как вы к этому относитесь? Будете получать там полтора оклада. Плюс чеки.
   – Но я учусь. – После окончания медицинского училища я работала медсестрой, но мечтала о другом – стать учительницей. Одни сразу находят своё призвание, а я первый раз ошиблась.
   – Вы – комсомолка?
   – Да.
   – Подумайте.
   – Я хочу учиться.
   – Советуем подумать. А нет – позвоним в университет, скажем, какая вы комсомолка. Родина требует…
   …В самолёте Ташкент – Кабул моей соседкой оказалась девушка, возвращавшаяся из отпуска:
   – А утюг ты с собой взяла? Нет? А электрическую плитку?
   – Я на войну еду…
   – А, понятно, ещё одна романтическая дура. Книжек военных начиталась…
   – Не люблю я военные книжки…
   – Зачем тогда едешь?
   Это проклятое «зачем» будет меня там преследовать все два года.
   И правда – зачем?
   То, что называлось пересылкой, представляло собой длинный ряд палаток. В палатке «Столовая» кормили дефицитной в Союзе гречкой и витаминами «Ундевит».
   – Ты – красивая девочка. Зачем ты здесь? – спросил пожилой офицер.
   Я расплакалась.
   – Кто тебя обидел?
   – Вы обидели. – Я?!
   – Вы сегодня пятый, кто меня спрашивает: зачем я здесь?
   Из Кабула в Кундуз – самолётом, из Кундуза в Файзабад – вертолётом. С кем ни заговорю о Файзабаде: да ты что? Там стреляют, убивают, короче – прощай! Посмотрела на Афганистан с высоты, большая красивая страна – горы как у нас, горные реки как у нас (я была на Кавказе), просторы, как у нас. Полюбила!
   В Файзабаде я стала операционной сестрой. Все хозяйство – палатка «Операционная». Весь медсанбат располагался в палатках. Шутили: «Спустил с раскладушки ноги – и уже на работе». Первая операция – ранение подключичной артерии у старой афганки. Где сосудистые зажимы? Зажимов не хватает. Держали пальцами. Коснулась шовного материала: берёшь одну катушку с шёлком, ещё одну, и они тут же рассыпаются в пыль. Видно, лежали на складах ещё с той войны, с сорок пятого года.
   Но афганку мы спасли. Вечером заглянули с хирургом в стационар. Хотели узнать, как она себя чувствует. Она лежала с открытыми глазами, увидела нас… Зашевелила губами… Я думала: она хочет что-то сказать… А она хотела в нас плюнуть… Я тогда не могла понять, что они имеют право на ненависть. Стояла окаменевшая: мы её спасаем, а она…
   Раненых привозили на вертолёте. Как услышишь гул вертолёта, бежишь…
   Столбик термометра застывает на отметке сорок градусов. В операционной нечем дышать. Салфеткой на зажиме еле успеваю вытирать пот хирургам, они стоят над открытой раной. Через трубочку от капельницы, продетую под маску, кто-нибудь из «нестерильных» медиков даёт им попить. Не хватало кровезаменителей. Вызывают солдата. Он тут же ложится на стол и даёт кровь. Два хирурга… Два стола… И я одна операционная сестра… Ассистировали терапевты. Они понятия не имели о стерильности. Мотаюсь между двумя столами… Вдруг над одним столом тухнет лампочка… Кто-то берет и выкручивает её стерильными перчатками.
   – Вон отсюда!
   – Ты что?
   – Вон!!!
   На столе лежит человек… У него раскрыта грудная клетка.
   – Вон!!!
   Сутки за операционным столом стоим, бывало, а и то и двое. То с боевых раненых везут, то неожиданно начнутся самострелы – в колено себе выстрелит или пальцы на руке повредит. Море крови… Не хватало ваты…
   Тех, кто решался на самострел, презирали. Даже мы, медики, их ругали. Я ругала:
   – Ребята гибнут, а ты к маме захотел? Коленку он поранил… Пальчик зацепил… Надеялся, в Союз отправят? Почему в висок не стрелял? Я на твоём бы месте в висок стреляла…
   Клянусь, я так говорила! Мне они тогда все казались презренными трусами, только сейчас я понимаю, что это, может быть, и протест был, и нежелание убивать. Но это только сейчас я начинаю понимать…
   В восемьдесят четвёртом вернулась домой. Знакомый парень нерешительно спросил:
   – Как ты считаешь: должны мы там быть?
   Я вознегодовала:
   – Если бы не мы, там были бы американцы. Мы – интернационалисты…
   Как будто я могла это чем-то доказать.
   Удивительно мало мы там задумывались. Жили с закрытыми глазами. Видели наших ребят, покорёженных, обожжённых. Видели их и учились ненавидеть. Думать не учились. Поднимались на вертолёте, внизу расстилались горы, покрытые красными маками или какими-то неизвестными мне цветами, а я уже не могла любоваться этой красотой. Мне больше нравился май, обжигающий своей жарой, тогда я смотрела на пустую, сухую землю с чувством мстительного удовлетворения: так вам и надо. Из-за вас мы тут погибаем, страдаем. Ненавидела!
   Раны огнестрельные… Раны минно-взрывные… Вертолёты садятся и садятся… Несут на носилках… Они лежат, прикрытые простынями…
   – Раненый или убитый?
   – Нет, не раненый…
   – А что? – отворачиваю край простыни.
   А там лежит скелет, обтянутый кожей. Таких доставляли с далёких застав.
   – Что с ним случилось?
   – Чай с мухой подал.
   – Кому?
   – «Деду» нёс чай, а туда муха залетела. Били и две недели не подпускали к кухне…
   Боже мой! И это среди моря крови… Среди чужих песков…
   В Кундузе двое «дедов» заставили ночью «молодого» выкопать яму… Он выкопал…»Стань в яму»… Он стал в яму… Они засыпали его по горло землёй… Одна голова торчала… Всю ночь они на неё мочились… Утром, когда его откопали, он застрелил обоих… Об этом случае по всей армии читали приказ…